У дверей в вокзале стояли прусские жандармы и таможенные чиновники отбирали паспорта и пропускали пассажиров по очереди.
– Эх, следовало бы захватить с собой в дорогу Карла Адамыча для немецкого языка, – говорил купец. – Он хоть пропойный человек, а все-таки с языком. Приодеть бы его в мое старое пальтишко, так он и совсем бы за барина сошел. Только ведь дорога да выпивка, а ест он самые пустяки. Положительно следовало бы его взять, и в лучшем бы виде он по-немецки бормотал.
– Так отчего же не взял? – сказала жена.
– А не сама ли ты говорила, что я с ним с кругу сбиться могу? Я на твое образование надеялся, думал, что ежели уж у мадамы в пансионе училась и немецкие стихи знаешь, так как же немецких-то слов не знать; а ты даже без того понятия, как подушка по-немецки называется.
– Тебе ведь сказано, что я политичные слова знаю, а подушка разве политичное слово.
– Врешь! Ты даже сейчас хвасталась, что комнатные слова знаешь.
– Фу, как ты мне надоел! Вот возьму да на зло тебе и заплáчу.
– Да плачь. Черт с тобой!
Жена слезливо заморгала глазами. Купец проталкивал ее вперед.
– Пасс![8] – возгласил жандарм и загородил ей дорогу.
– Глаша! Что он говорит? Чего ему нужно? – спрашивал у жены купец.
– Отстань. Ничего не знаю.
– Пасс! – повторил жандарм и протянул руку.
– Ну, вот извольте видеть, словно он будто в винт играет: пасс да пасс.
– Отдайте свой паспорт. Он паспорт требует, – сказал кто-то по-русски.
– Паспорт? Ну так так бы и говорил, а то – пасс да пасс… Вот паспорт.
Купец отдал паспорт и проскользнул сквозь двери. Жену задержали и тоже требовали паспорт.
– Глаша! Чего ж ты?.. Иди сюда… Глафира Семеновна! Чего ты стала? – кричал купец.
– Да не пускают. Вон он руки распространяет, – отвечала та. – Пустите же меня! – раздраженно рванулась она.
– Пасс! – возвысил голос жандарм.
– Да ведь я отдал ейный паспорт. Жена при муже. Жена в моем паспорте… Паспорт у нас общий… Это жена моя… Послушайте, хер… Так не делается… Это безобразие… Ее паспорт. Ейн паспорт на цвей, – возмущался купец.
– Я жена его… Я фрау, фрау… А он муж… Это мой мари… мон мари…[9] – бормотала жена.
Наконец ее пропустили.
– Ну народ! – восклицал купец. – Ни одного слова по-русски. А еще, говорят, образованные немцы! Говорят, куда ни плюнь, везде университет или академия наук. Где же тут образование, спрашивается?! Тьфу, чтобы вам сдохнуть!
Купец плюнул.
II
Николай Иванович и Глафира Семеновна, запыхавшиеся и раскрасневшиеся, сидели уже в прусском вагоне. Перед ними стоял немец-носильщик и ждал подачки за принесенные в вагон мешки и подушки. Николай Иванович держал на ладони горсть прусских серебряных монет, перебирал их другой рукой и решительно недоумевал, какую монету дать носильщику за услугу.
– Разбери, что это за деньги! – бормотал он. – Одни будто бы полтинники, а другие, которые побольше, так тоже до нашего рубля не хватают! Потом мелочь… На одних монетах помечено, что десять, на других стоит цифра пятьдесять, а обе монетки одной величины.
– Да дай ему вот вроде полтины-то! – сказала Глафира Семеновна.
– Сшутила! Давать по полтине, так тоже раздаешься. Эдак и требухи не хватит.
– Ну дай маленьких монет штучки три.
– В том-то и дело, что они разные. Одни в десять, другие в пятьдесят, а величина одна. Да и чего тут десять, чего пятьдесят? Беда с чужими деньгами!
Он взял три монетки по десяти пфеннигов и подал носильщику. Тот скривил лицо и подбросил монетки на ладони.
– Неужто мало? Ведь я три гривенника даю, – воскликнул Николай Иванович и дал еще десять пфеннигов.
Носильщик плюнул, отвернулся и, не приподняв шапки, отошел от вагона.
– Вот так немецкая морда! Сорок ихних копеек даю, а он и этим недоволен. Да у нас-то за сорок копеек носильщики в пояс кланяются! – продолжал Николай Иванович, обращаясь к жене.
– А почем ты знаешь, может быть, ихние копейки-то меньше? – сказала та и прибавила: – Ну да что об этом толковать! Хорошо, что уж в вагоны-то уселись. Только в те ли мы вагоны сели? Не уехать бы куда в другое место вместо Берлина-то?
– Пес их знает! Каждому встречному и поперечному только и твердил, что Берлин, Берлин и Берлин. Все тыкали перстами в этот вагон.
Николай Иванович высунулся из окна вагона и крикнул:
– Эй! хер кондуктор! Берлин здесь?
– О, ja, mein Herr, Berlin.
– Слышишь? Около русской границы и то по-немецки. Хоть бы одна каналья сказала какое-нибудь слово по-русски, кроме жида-менялы.
– Ну вот с жидами и будем разговаривать. Ведь уж жиды наверное везде есть.
– Да неужто ты, Глашенька, окромя комнатных слов, никакого разговора не знаешь?
– Про еду знаю.
– Ну, слава Богу, хоть про еду-то. По крайней мере, голодом не насидимся. Ты про еду, я про хмельное и всякое питейное. Ты, по крайней мере, поняла ли, что немец в таможне при допросе-то спрашивал?
– Да он только про чай да про табак с папиросами и спрашивал. Те, табак, папирос…
– Ну, это-то и я понял. А он еще что-то спрашивал.
– Ничего не спрашивал. Спрашивал про чай и про папиросы, а я молчу и вся дрожу, – продолжала жена. – Думаю, ну как полезет в платье щупать.
– А где у тебя чай с папиросами?
– В турнюре. Два фунта чаю и пятьсот штук папирос для тебя.
– Вот за это спасибо. Теперь, по крайности, мы и с чаем, и с папиросами. А то Федор Кирилыч вернулся из-за границы, так сказывал что папиросы ихние на манер как бы из капустного листа, а чай так брандахлыст какой-то. Вот пиво здесь – умопомраченье. Я сейчас пару кружек опрокинул – прелесть. Бутерброды с колбасой тоже должны быть хороши. Страна колбасная.
– Колбасная-то колбасная, да кто их знает, из чего они свои колбасы делают. Может быть, из кошек да из собак. Нет, я их бутербродов есть не стану. Я своих булок захватила, и у меня сыр есть, икра.
– Нельзя же, душечка, совсем не есть.
– Колбасу? Ни за что на свете! Да и вообще не стану есть ничего, кроме котлеты или бифштекса. У них, говорят, суп из рыбьей чешуи, из яичной скорлупы и из сельдяных голов варится.
– Ну?!.
– Я от многих слышала. Даже в газетах читала. А наш жилец-немец – настройщик, что в папенькином доме живет. Образованный немец, а что он ест вместо супа? Разболтает в пиве корки черного хлеба, положит туда яйцо, сварит, вот и суп. Нам ихняя кухарка рассказывала. «Они, говорит, за обе щеки едят, а мне в глотку не идет. Я, говорит, кофейными переварками с ситником в те дни питаюсь». Я и рыбу у них в Неметчине есть не буду.
– Рыбу-то отчего? Ведь уж рыба все рыба.
– Боюсь, как бы вместо рыбы змеи не подали. Они и змей едят, и лягушек.
– Это французы.
– И французы, и немцы. Немцы еще хуже. Я сама видела, как настройщицкая немка в корзинке угря на обед с рынка тащила.
– Так угря же, а не змею.
– Та же змея, только водяная. Нет, я у них ни рыбы, ни колбасы, ни супу – ни за что на свете… Бифштекс, котлета, булки. Пироги буду есть, и то только с капустой. Яйца буду есть. Тут уж, по крайней мере, видишь, что ешь настоящее.
– У них и яйца поддельные есть.
– Да что ты! Как же это так яйца подделать?
– В искусственной алебастровой скорлупе, а внутри всякая химическая дрянь. Я недавно еще читал, что подделывают.
– Тьфу, тьфу! Кофей буду пить с булками.
– И кофей поддельный. Тут и жареный горох, и рожь, и цикорий.
– Ну, это все-таки не поганое.
– А масла у них настоящего и нет. Все маргарин. Ведь мы с них пример-то взяли. Да еще из чего маргарин-то…
– Не рассказывай, не рассказывай!.. – замахала руками жена. – А то я и ничего жареного есть не стану.
Поезд тихо тронулся.
– По немецкой земле едем. В царство пива и колбасы нас везут, – сказал Николай Иванович.
III
Поезд стрелой мчался от Эйдкунена по направлению к Берлину, минуя не только полустанки, но даже и незначительные станции, останавливаясь только на одну или две минуты перед главными станциями. Перед окнами вагонов мелькали, как в калейдоскопе, каменные деревеньки с фруктовыми садами около домиков, гладкие, как языком вылизанные, скошенные луга и поля, вычищенные и даже выметенные рощицы с подсаженными рядами молодыми деревцами, утрамбованные проселочные дорожки, пересекающие под мостами железнодорожное полотно. На одной из таких дорог Николай Иванович и Глафира Семеновна увидали повозку, которую везли две собаки, и даже воскликнули от удивления.
– Смотри-ка, Глаша, на собаках бочку везут. Вот народ-то!
– Вижу, вижу. Бедные псы! Даже языки выставили, до того им тяжело. А мужчина идет сзади, руки в карманы и трубку курит. Стало быть, здесь нет общества скотского покровительства?
– Стало быть, нет, а то бы уж член общества сейчас этой самой трубке награждение по затылку сделал; какое ты имеешь собственное право скота мучить! Ну народ! Собаку – и вдруг в тележку запрячь! Поди-ка выдумай кто другой, кроме немца! У нас это происшествие только в цирке как фокус показывается, а здесь, извольте видеть, на работе. Правду говорят, что немец хитер, обезьяну выдумал.
– Да, может быть, и это какой-нибудь поярец или акробат, с учеными собаками по дворам шляющийся.
– Нет. Тогда с какой же стати у него бочка на тележке и корзина с капустой? Просто это от бедности. Лошадь кормить нечем – ну и ухищряются на собаках… Вон и еще на собаках… Солому везут. Как их на котах не угораздит возить!
– Погоди. Может быть, и запряженных котов увидим.
И опять чистенькие деревеньки с черепичными крышами на домах, с маленькими огородиками между домов, обнесенными живой изгородью, аккуратно подстриженной, а в этих огородах женщины в соломенных шляпках с лентами, копающиеся в грядах.
– Смотри-ка, смотри-ка: в шляпках – и на огородах работают! – удивлялась Глафира Семеновна. – Да неужели это немецкие деревенские бабы?