А Огюст, напротив, сумев мысленно отождествиться с аккордеонистом Тонио, обрел некое счастье. Он закрывал глаза: теперь уж он сам исторгал из инструмента эти мутные всхлипы, бурные жалобы, подпрыгивающие на месте рыдания, бормотанье шарманки, грубое уханье. Даже помимо этих концертов он продолжал наслаждаться своим новым блаженством, ленивым довольством полицейского, сидя перед беленой стеной и читая спортивную страницу местной газеты. Словом, он вновь обрел указательный палец левой руки, восстановил собственную полноту, достиг совершенства. Ну а неврозы Андре пренебрежительно относил к разряду «женских дел» и не очень-то о них беспокоился. Префектуру он забыл и никогда не вспоминал о «Селене».
В «Селене» же, где подвальные крысы бегали между страшно опустошенными рядами бутылок «Эсмеральдины», нередко также пустых и разбитых, Жером Лабиль прозябал в бездействии, забросив свою работу, которую не мог выполнять из-за белой горячки. Даже заклинательница мертвых перестала ходить в гости, и вот уже он один, стоя перед позеленевшим зеркалом, засиженным мухами, орал на отражения — лица покойников, которые, гримасничая, ему грозили.
«Смерть могильщика» была вовсе не такой, как изобразил ее около 1900 года Карлос Швабе на картине, где черная ангелица жестом арфистки похищает пламя. В лютый февральский холод Жерома Лабиля нашли согнутым в позе эмбриона, в грязи и экскрементах на кровати, почти полностью развалившейся из-за конвульсий. Комната была завалена бесчисленными осколками, ржавыми ящиками, искривленными кастрюлями, загаженными бумажками и старыми газетами.
По-прежнему остававшийся на стенах делфтский кафель, покрытый темным слоем жира, потрескался и раскололся, а на единственном стуле валялись пожитки, чей изначальный цвет нельзя было определить. Вонь стояла ужасная, и когда открыли дверь, штук десять крыс с писком разбежались. Попировали они на славу, как доказывало состояние Жерома Лабиля. Он отправился на кладбище Иври к тем, кого так долго туда складывал, включая казненных дезертиров и вермахтовских самоубийц.
По возвращении из Пуату Жана Бертена ожидал убийственный сюрприз: его запас «Эсмеральдины» был полностью уничтожен, а «Селена» сильно обветшала. Он снова взял на себя руководство собственным предприятием и занялся ремонтом виллы. Вскоре та была целиком сдана Жаку Гренье, доверенному лицу с Центрального рынка, оптовому торговцу маслом-яйцами-сырами, что поселился здесь с женой Шанталь, их одиннадцатилетним сыном Филиппом и десятимесячным младенцем Роже.
Их мебель была совершенно однородна по стилю — бело-золотой Людовик XIV — и источала заводской аромат, своеобразное благоухание оптовой мебельной фабрики, спокойствие массового производства и копий таких картин, как «Молодая цыганка», «Кричащие олени» или «Танец эльфов». Даже во времена Мавзолео «Селена» такого не видела. Денежные средства и впрямь были посолиднее.
Жак Гренье был красномордым толстяком, который в молодости обучился ремеслу мясника и по воскресеньям ходил на охоту. Шанталь, напротив, была очень бледной и носила на затылке шиньон, коричневая спираль которого точь-в-точь напоминала хорошо сформированную какашку. Можно задуматься над тем, что в форме шиньона вообще есть что-то фекальное, начиная с гладкого и блестящего шиньона Шанталь Гренье и заканчивая тощенькими козьими хвостиками старых крестьянок. К тому же семья Гренье выстраивала причудливую ассоциативную цепочку между пищей и дерьмом, считая последнее результатом первой, которой Жак Гренье уделял большую часть своей энергии. Ну а Филиппу однажды попала в руки биография кюре из Арса, и мальчик наивно полагал, что к этому «дяденьке дьявол приходил какать» — подобная ситуация его завораживала и занимала его мысли. Правда, пример братца — отвратительной трубки, пожиравшей с одной стороны и испражнявшейся с другой, вероятно, тоже поразил его воображение. Таким образом, словно в соответствии с фрейдистскими теориями, замыкался идеальный круг из финансовых, пищевых и каловых представлений.
Досадуя на то, что Филипп на нее не похож, Шанталь Гренье переносила на малютку Роже обожание, перераставшее в слабоумие. Она получала значительные проценты с завода по производству молочной муки, и ей пришла мысль организовать конкурс на самого красивого младенца, первый приз в котором по всей справедливости должен был получить Роже, ну и вдобавок это непременно активизировало бы продажи. Приз представлял собою сотню коробок молочной муки, а кроме того фотографию лауреата должны были опубликовать в выходящем два раза в месяц бюллетене фирмы. В качестве избирательного участка выбрали большую гостиную на первом этаже, где поставили эстраду для жюри, состоявшего из двух педиатров, санитарки и нескольких бакалейщиков. Поставили еще скамейки для матерей конкурсантов, которых записалось десятка два. Они пришли после обеда, в палящий зной, каждая с тяжелым розовым либо голубым свертком, который орал, зажмуривая глаза и судорожно сжимая кулаки. Младенцев снабдили жирными номерами на табличках, словно перед гонками, Роже получил, разумеется, номер 1, а матери обменивались язвительными улыбками: зависть, ревность, конкуренция достигли кульминации в жгучей ненависти, смертоубийственных позывах. Эти свирепые матроны разместились посреди затхлого запаха конюшни и мочи, распрямляя складки на цветастых платьях.
Ну а затем «Селена» стала свидетельницей сцены из Альфреда Жарри, поставленной Бунюэлем. За краткой речью педиатра последовало выступление фабриканта, расхваливавшего состав детской муки, после чего наконец открылись дебаты: в неописуемой суматохе раздетых конкурсантов измеряли и взвешивали. Прения были такими же жаркими, как и воздух, и когда удача сопутствовала тому или иному конкурсанту, матери бросали друг другу колкости, которые вскоре превращались в оскорбления.
— Тише, дамы! — визжал главный бакалейщик в рыгавший и скрипевший микрофон. — Дамы, тише!
Никто уже не слышал друг друга, и, словно охваченные соревновательным духом, вопящие младенцы опорожнились все одновременно — уж к этим-то покакушкам кюре из Арса никакого отношения не имел. Председатель жюри во всю глотку орал в микрофон:
— Я очень рад… очень рад… рад объявить, что… номер 6… мер 6… получил приз самого красивого младенца… младенца… денца… щедро…
Шанталь Гренье побледнела еще сильнее обычного. Разумеется, произошло какое-то недоразумение. Но в этом аду кромешном ей некогда было задуматься. Тогда как раз были в моде заостренные туфли — вот они-то и пошли в ход, нанося резкие удары.
— Тише, дамы, прошу вас!
В мать лауреата, поднявшую над головой номер 6, словно чемпион — кубок, запустили карающую соску, а председатель жюри упал в обморок. Номер 8 вышел из схватки с большой шишкой на лбу, номер 3 — с расквашенным носом, а Шанталь Гренье, с отдавленными пальцами на ногах, вышла из комнаты, унося номер 1, посиневший от злости. Пока побежденные с воплями расходились, люстра, раскачанная таким столпотворением, оторвалась и рухнула с грохотом взорвавшейся бомбы посреди гостиной. Люстра, к сожалению, никого не поранила, лишь разметав по всей комнате радужные снопы хрустальных слез. Она была в стиле Людовика XIV и куплена на распродаже в очень престижном мебельном магазине.
Некоторое время спустя номер 6, которого звали Марсель Сюке и который жил недалеко от «Селены», был выловлен в черных водах Марны. Его голову окружал ореолом толстый венчик коричневато-серой пены и мокрой листвы, длинные травы мягко оплетали своими изумрудными узами его стеклянистобелое тело — цвета лунного камня. Следствие выявило, что его задушила подушкой рассерженная служанка, поскольку он упорно отказывался от превосходной молочной муки. Мадам Сюке, все еще обремененная запасом из 86 коробок, подумывала сбыть их бакалейщику по оптовой цене.
Хотя маленький братишка Филиппа Гренье был безобразен, сам он, напротив, был очень хорошенький — лакомый кусочек для извращенца. Мать Филиппа появилась на террасе, где он тренировался косить глазами и свистеть, что не так-то просто, особенно если стараться делать это одновременно.
— Скоро у тебя будет сад намного красивее, — сказала она сыну.
В самом деле, колоссально нажившись на черном рынке и других ловких махинациях с маслом-яйцами-сырами, Гренье с самого начала считали свое пребывание на вилле временным. В 1948 году они приступили к строительству здания, которое представляли себе огромным, пышным, с обилием мрамора, дороговатого для бывшего мясника. Два года спустя они переехали на эту виллу, напоминавшую гробницу сатрапа, построенную кретином, где бело-золотая мебель нашла для себя подходящую обстановку.
Жаку Гренье не посчастливилось долго ею наслаждаться. Проводя воскресенья на охоте, он любил стрелять во все, что движется, во все живое, чаще всего бросая смертельно раненых зверей, которые заползали в какие-нибудь заросли, чтобы там издохнуть, или падали в Марну. Он не только с радостью убивал и калечил под благовидным предлогом оздоровления лесной фауны, но и чувствовал удовлетворение от принадлежности к традиционному братству тех, кто олицетворял в его глазах силу.
От этих людей воняло кожей и мокрой шерстью, они говорили грубыми голосами и устраивали варварские пирушки, на которых дичь плавала в черных соусах, а резкие специи перебивали вкус требухи. Как всякий охотник Жак Гренье ненавидел кошек, не вынося их конкуренции. И, как все ему подобные, он и здесь не испытывал недостатка в извращенных аргументах. Так, если, сидя за рулем своего огромного «мерседеса», он замечал кошку, мчавшуюся вдоль дороги или перебегавшую ее, он прибавлял газу и, ловко управляя машиной, раздавливал гадину, что доставляло ему безмерное удовольствие. Но вот как-то вечером, когда, заметив в свете фар большого рыжего кота, он попытался на него наехать, несшийся навстречу грузовик столкнулся лоб в лоб с «мерседесом» Жака Гренье. После слишком уж быстрой смерти его соскребали ложкой, а тем временем большой рыжий кот уже благополучно вернулся на охоту — редкий пример имманентной справедливости.