Настоат — страница 3 из 94

А дальше… дальше… Я взял анализы – и, как думаете, что́ я обнаружил? А, пациент? Ну же, смелее – один ответ, и будете спать целую вечность!

Пораженный страшной догадкой, я молчу и стараюсь не шевелиться. Ламассу успокаивающе кладет теплую мохнатую лапу в мою дрожащую, потрескавшуюся от воды руку.

– Все нормально, Хозяин! – тихонько шепчет он мне – так, чтобы не слышал доктор. – Не бойтесь! Просто молчите, ни единого слова – и вскоре он сам узнает всю правду. Наше вмешательство будет излишним.

Энлилль грустно вздыхает.

– Понятно. Отвечать не хотите… Что ж, тогда слушайте: на вашей одежде, теле, руках – в общем, везде – были обнаружены следы чужой крови. Да что там следы – реки, океаны чужой крови! – Голос доктора крепнет; глаза его становятся чернее и глубже. Возможно, дело в тусклом, мерцающем свете, а может, здесь нечто иное… – Пациент, есть еще кое-что. Я обнаружил мельчайшие фрагменты легочной и мозговой ткани. А, каково? Понимаете, что это значит? Нет? Так я поясню: у вас нет травмы легких, да и мозг ваш тоже не пострадал – повреждена лишь костная оболочка. А отсюда простой вывод: эти частицы принадлежат кому-то другому, и этот другой, скорее всего, уже сутки как мертв, ибо травмы легких и мозга – даже по отдельности – почти всегда безнадежны. Хотя, конечно, чудо возможно… А потому мне необходимо ваше признание: кто вы – жертва или убийца? Что произошло прошлой ночью? Где тот несчастный, чье бездыханное тело мокнет сейчас под дождем? Не молчите – вдруг его еще можно спасти!

Ужас сковывает тело – неужто я и вправду виновен? Разум отказывается верить: ведь я же здесь, и я себя знаю – разве могу я кого-то убить? Или?.. Нет, надо гнать от себя оные мысли – я ни при чем!

– Вы вообще врач или кто? – жутко разевает пасть Ламассу, лаем своим сотрясая стены палаты. – Noli nocere![3] Так вам понятней? Ступайте к себе в каморку – разговоры будем вести позже! Вы что, не видите, что ему хуже? Будете спорить – перегрызу глотку!

И это не шутки – Ламассу настроен серьезно.

Энлилль молча кивает – в глазах его не видно ни страха, ни злости; лишь печаль и сомнение.

– Да, вы правы! Молодой человек, простите, я не сдержался, не имел права давить на вас в таком состоянии. А теперь спите… Через несколько дней мне придется пустить к вам представителей Дворца или Великого следствия. Готовьтесь – будет непросто!

Доктор подходит ближе и вводит что-то пьянящее мне в вену. Тихо, словно по-отечески, шепчет:

– Обезболивающее. Станет полегче. Держитесь! Сосредоточьтесь на том, чтобы выжить – все остальное неважно. Будут кошмары, примите это как данность. Галлюцинации, страхи – ничего не поделать. Скоро в палату привезут второго больного. Не бойтесь! А теперь, пациент, я вас оставлю. Мне пора. Выздоравливайте! Мы обязательно увидимся.

И Энлилль, крадучись, подобно тени, выскальзывает из палаты; кажется, он парит в воздухе – но это, конечно, только иллюзия…

Где-то вдали я слышу тихий, нечеловеческий голос, что нашептывает мне страшные вещи: «Разве это ужасно, что вы все позабыли? Ужаснее – помнить. Не боитесь встретить внутри себя чудище? Оставьте, как есть – и обретете свободу…»

Слева от меня шорох.

– Спите спокойно, Хозяин. – Ламассу заботливо поправляет на мне одеяло. – Ночь будет долгой.

И я засыпаю.

Глава IIAbyssus abyssum invocat[4]

Следующие несколько дней – мучительных, длившихся целую вечность – сплелись для меня воедино, в одну сплошную сумеречную ткань времени и пространства, в которой бред стал неотличим от реальности, а иллюзии подменили собой призрачный свет разума. Что именно я видел тогда, какие миражи представали перед моим затуманенным взором – сейчас уже и не вспомнить, ибо неумолимое возвращение к реальности вскоре смыло, подобно древнему, первобытному океану, обрывки этих чудовищных воспоминаний.

Мысль моя шла по накатанной колее. Она стала моим проводником, господином; я следовал за ней всюду, не в силах изменить направления. Свобода воли обратилась в ничто, стала пустым звуком; тело диктовало мне выбор – я же лишь подчинялся.

И падал я в пустынные бездны сознания; и шел по незнакомой дороге, среди полей и снегов; не знаю, что́ это было, но я чувствовал себя дома. Дух мой, что объял Вселенную, расщеплялся на мельчайшие атомы; и видел я пустоту, черные дыры, что сгущались в затхлом воздухе больничной палаты, и они казались мне столь же естественными и реальными, как и стол возле окна, или пыльные занавески, или маленькая кривая табуретка, на которой некогда – тысячелетия и тысячелетия назад – сидел странный доктор, безрассудно осмелившийся заглянуть мне в самую душу.

Каждую секунду я ощущал прикосновение влажных, нежных комочков воспоминаний – они перекатывались по палате, прыгали, подобно гуттаперчевым шарикам, отскакивали от стен, пролетая сквозь молчаливо стоявших подле меня призраков, а затем медленно, неудержимо втягивались в черные дыры, по-прежнему парившие над моим изголовьем.

Изредка я возвращался к реальности, и тогда в первых лучах рассвета, пробивавшихся сквозь плотную завесу дождя и маленькое окно, покрытое паутиной, я видел доктора, стоявшего возле кровати; он шептал мне: «Спите, спите! Еще не время». И я вновь погружался в царство Морфея. Иногда мне мерещилось – да, это было только видением, – что Энлилль по-прежнему здесь, подле меня; что он часами сидит рядом, словно прслушиваясь, ожидая ответа; но, так и не дождавшись его, доктор уносился прочь, растворяясь среди иных наваждений.

Но порой реальность все же обретала звериную силу, срывая с меня пелену спасительного помешательства. То были темные, поистине страшные мгновения, ибо я оставался один, совершенно один – ни добрых духов, ни злых демонов, ни призраков, ни гуттаперчевых шариков – ничего; лишь только пожелтевший от времени потолок, сырость да смрадное дыхание спертого воздуха. В эти жуткие минуты я был один: острые, что бритва, мысли пронзали мой разум, и вновь я видел кровь на руках, ощущал холодные капли дождя, и слышал, как кто-то приближается сзади, и думал, мучительно и трепетно думал, что́ произошло той промозглой, пасмурной ночью…

А однажды, как и обещал доктор, я внезапно увидел его – склонившегося над моей кроватью, задумчивого, будто пребывавшего в своем собственном, потустороннем мире. Он долго, не шевелясь, сидел рядом, силясь понять, вникнуть в самую суть бытия, и руки его – землистые, морщинистые, покрытые грязью – мелко дрожали; острые кости, слегка обтянутые кожей, выступали на старческих скулах. Я не мог отвести взгляда от его уставшего, лишенного всякого выражения лица, от глубоких, выцветших глаз; я все смотрел и смотрел, завороженно и неотрывно, как свежий грозовой воздух из открытого окна колышет его черную, с проседью, бороду.

Я задавал себе вопрос: кто он? Смутная фантазия, морок, бестелесный дух несуществующего мира – или, как и предрекал Энлилль, второй пациент больничной палаты? А он все глядел, и размышлял, и раскачивался из стороны в сторону, и глаза его, прежде бесцветные, при каждой вспышке молнии меняли оттенок: синий, голубой, красный, черный, синий, голубой, красный, черный – и так по бесконечному, замкнутому кругу; снова и снова, до самого скончания времен. И понял я: он – воплощение Смерти, ее темный, величественный лик, презрительно взирающий на меня и жаждущий вкусить свежей крови.

И вот на исходе очередного столетия нашей зловещей игры – игры, в которой каждый стремился не уступить другому, – в самый тяжкий миг этого незримого поединка, когда силы мои уже иссякали, когда веки наливались свинцом, готовые вот-вот сомкнуться, – он вдруг шелохнулся; он задышал, и каменные черты его стали обретать человечность. Из губ его – высохших, блеклых – вырвался вздох; и осознал я, что победил, что бой наконец-то окончен…

Подобно змее, он стал извиваться: кожа покрылась испариной; глаза вылезли из орбит; неистовая дрожь охватила его члены. И слышу я дикий, похожий на голос эринии шепот: «Не думай, что на этот раз выйдет иначе. Помни: ты – это я… Смерть – твое имя, и скоро оно будет даровано». И на словах сих шепот его перерастает в звонкий, дребезжащий смех, но я-то знаю, что все кончено, что он проиграл, – и страх уходит, заползает в потаенную нору.

Лицо старика искажено жуткой гримасой; из груди вырывается истошный, нечеловеческий крик; язык вывалился изо рта; пол утопает в багровой, грязно-кровавой пене.

В приоткрытое окно на мгновение заглядывает полная, злорадно усмехающаяся Луна, озаряя светом извивающееся у моих ног тело. А я сижу и смотрю; смотрю, не дыша, боясь спугнуть победный, дивный миг вечности.

Дверь с грохотом отворяется; на пороге – Энлилль. Он с ужасом подбегает к кровати.

– Черт возьми, что вы застыли как соляной столп? Помогите – это припадок!

Ламассу скалит зубы в улыбке.

– К чему эти упреки? Уже ничего не поделать… Он умер!

И смеется, облизывая мне руки.

Вздох. Тишина. Отчаяние.

А я все сижу, и ноги мои касаются холодного пола. В кармане доктора испуганно тикают часы; лунный свет заливает пространство. Теперь я вижу все как никогда ясно: бедного маленького старика, измученного, в крови, медленно замирающего в посмертных конвульсиях. Мог ли я спасти его? Нет. Да и не стоило…

Он был не просто соседом, он был самой Смертью. А значит, все справедливо…

Я победил, я выжил. Я вернулся.

Глава IIISilentium est aurum[5]

Ду́нкан Клаваре́тт смеется. Он стоит посреди палаты, освещаемый последними лучами заходящего солнца, тусклый диск которого вот-вот скроется за ослепительно белыми, заснеженными вершинами гор, у подножия покрытых дикорастущими орхидеями и ярко-зеленым бархатистым папоротником. Непролазный кустарник и темный, ощетинившийся бурелом увешаны жемчужной, переливающейся в закатных лучах паутиной, в центре которой сидит он – хищник, паук, готовый растерзать любую добычу. Красота внешнего мира мало волнует его; главное – чтобы он был сыт и доволен. То же самое говорят и про Дункана Клаваретта; справедливо или нет – вопрос не из легких. Со временем ответ на него будет получен.