Насвистывая в темноте — страница 3 из 43

За пару дней до того Быстрюга Сьюзи рассказала нам, будто Риз Бюшам заставил ее трогать его пипиську и уверял, что с ее помощью может заставить девочек молить о пощаде и что, когда девчонке стукнет тринадцать, прольется кровь: это значит, будто у тебя может появиться собственный ребеночек. Видите? Порой сложно понять, врет Сьюзи или нет. К тому же у меня имелись все причины думать, что Дотти Кенфилд, возможно, жива.

— И кто тогда плачет по ночам в ее комнате? Мыто слышим, — сказала я.

Саданув меня локтем, Быстрюга Сьюзи опять заговорила загробным голосом:

— Будьте осторожны, сестры O’Мэлли! — И улыбнулась этой своей замогильной улыбкой — верхние клыки у Сьюзи торчат чуть дальше, чем нужно. — Если из этого дома до вас доносится плач, это может значить только одно. У Кенфилдов поселилось привиде-е-ение.

Так и сказала. Дескать, плач — это проделки призрака Дотти Кенфилд.

Хотя, может статься, на этот раз Быстрюга Сьюзи Фацио говорила сущую правду, ведь этот плач был самым жутким привиденческим звуком, какой мы только слышали. Бедная Дотти!

Иногда, когда плач стихал, я подходила к окну и смотрела на спальню Дотти, потому что, пока там плакали, мне было страшно высовываться. На стене там висела фотография красивой девушки с темными глазами и волосами. Насколько я могла судить, на фото ей лет восемнадцать — столько же, сколько и нашей Нелл. Выпускное платье салатного цвета, волосы скручены на макушке наподобие мороженого в рожке, на шее крестик. А под фотографией тускло светилась лампочка на крышке аквариума, освещала воду и маленького водолаза, выпускавшего пузыри, которые наперегонки с золотыми рыбками бежали к поверхности.

Стоя в темноте, я готова была поклясться, что Кенфилды не тронули ни единой вещи в спальне Дотти с тех пор, как та растаяла в воздухе. Возможно, комната по-прежнему ею пахла. Как после смерти папы. У него в шкафу я могла вдохнуть его «Аква Велва». Однажды я уселась там, рядом с ботинками, с которых еще не осыпалась грязная земля нашей фермы, и ни за что не хотела уходить. А на следующий день мама отнесла всю папину одежду в «Гудвилл индастриз», тряхнула меня за плечи и крикнула: «Бога ради, Салли! Его больше нет, он не вернется. Что было, то прошло, пойми ты, наконец!»

Но я спрятала одну из папиных рубашек… голубую. Чтобы помнить о своем Небесном Короле. Я держала ее внутри подушки, где маме не отыскать. Потому что в конце дня, что бы она ни говорила, мне позарез нужно было опустить голову на папино плечо и слушать, как Тру сосет средний палец или тискает свою куклу Энни. Что было, то вовсе не прошло. Вот ничуточки.

Глава 04

Изредка по ночам плач доносился до нас с Тру и из маминой спальни. Мы ушам своим не верили: прямо мираж среди пустыни. Потому что днем ничего такого нипочем не услышишь. Днем мама сурова и суха, как вяленая говядина; она первая скажет, что слезы льют только те, кто переживает по пустякам. Бабуля уверяла меня, что на самом деле мама не такая уж и черствая, что она попросту, как говорится, «насвистывает в темноте»[4]. Лично я ни разу не слыхала, чтобы мама свистела, так что сразу решила, что с бабулей случилось то самое отвердение артерий, какое уже было у второй моей бабушки.

Тру сидела на пуфике у туалетного столика с зеркалом и двумя выдвижными ящиками по бокам. Еще одно маленькое зеркало, формой овальное, как ледовый каток, стояло на столе, посреди маминых склянок с духами и лосьонами. Я вертела в руках золотую щетку для волос с завитками на обратной стороне, ее папа как-то подарил маме на день рождения. Мы смотрели, как мама аккуратно складывает блузки, чтобы положить их в круглую синюю сумку «Самсонайт», перемежая вощеной бумагой.

Мама защелкнула замок чемодана, отряхнула подол кирпично-коричневой гофрированной юбки и сказала:

— Запомните мои слова, вы обе. Слушайтесь Холла и Нелл, не то сами знаете, что будет. — Забрала у меня щетку, хлопнула ею о ладонь и бросила на кровать. — Нынче утром Холл поехал в магазин на машине, так что до больницы я дойду пешком. — Она подняла чемодан и сунула ноги в блестящие черные туфли с бантиками. — Вернусь через неделю или вроде того.

— А нам можно с тобой? — спросила Тру, удивив меня. Обычно сестра не подает виду, что станет скучать.

Мама ответила:

— Не глупи.

Подставила напудренную щеку под наши поцелуи, и только каблучки зацокали по деревянным ступеням, что ведут к крыльцу, да еще дверь хлопнула.

Мы посидели немного, помолчали, но мне было не по себе: нам ведь не положено бывать в маминой комнате, когда ее тут нет. Тру подобралась сзади и прошептала:

— Давай играть в наряды.

Выдвинув ящик с украшениями, она пробежала пальцами по бусам зеленого стекла, по серебряному медальону на длинной цепочке и по старым папиным часам «Таймекс», хотя я думала, что мама отдала их в «Гудвилл индастриз» вместе со всем прочим. Я так обрадовалась, увидев часы, что сразу нацепила их на руку и поднесла к уху. Представляете, они все еще тикали! Тру вытянула бусы и повесила на шею. Потом вывернула вишнево-красную помаду из красивого золоченого тюбика, намазала свои пухлые губы и пожевала ими, как обычно делала мама. Оглядела себя в зеркало, поворачивая голову туда-сюда.

— Ты прямо совсем как она, — поразилась я, глядя на отражение.

Тру улыбнулась, показав перепачканные помадой зубы:

— Знаю.

Я выдвинула второй ящик и увидела карточку папы, лежащую на белом муслиновом платке. Снимок сделали, когда он только-только вернулся из армии, папа был еще в военной форме, но сразу видно, как он рад оказаться дома. Рядом с ним — наша мама, глядит куда-то вдаль, будто не понимая, что папа стоит тут же рядом.

— Пошли, — позвала я, начав тревожиться. Может, если кинуться к окну, что выходит на улицу, мы еще увидим, как мама подходит к больнице, и успеем прокричать что-нибудь вроде: «Скорее выздоравливай!»

Я сняла папины часы и уложила обратно в ящик.

— Давай вытирай помаду.

— Нет! — сказала Тру, а губы ее надулись пуще прежнего.

— Тру…

— Фиг тебе.

— Тру! — Нам не полагалось говорить фиг. Такие слова, уверяла нас мама, произносили только «отбросы общества».

Тру со смехом натянула пару коротких белых перчаток, на которые наткнулась в комоде. Так что я одна кинулась к окну в гостиной и высунулась на улицу. Пахло розовыми пионами вперемешку с шоколадным духом от печенья из пекарни «Хорошее настроение». Маленькая мамина фигурка была уже на углу Норт-авеню. Я не сомневалась, что вижу ее в последний разочек, — сами знаете, что случилось с папой, когда он попал в больницу, — и я принялась звать ее, орала во все горло. Но мама свернула за угол и исчезла из виду. И не вернулась домой «через неделю или вроде того», как обещала.

Глава 05

На следующее утро мы отправились встретиться с Мэри Браун в Вашингтон-парке. От нашей двери до парка 1747 шагов; в парке есть все, чего только может душа пожелать. Даже лагуна, где зимой мы катались на коньках, а летом удили рыбу, — именно там и нашли Джуни. Еще там имелась сцена с раковиной для оркестра, похожей на дом огромного моллюска, куда можно было пойти послушать Музыку-Под-Звездным-Небом, а также бассейн с вышкой для ныряния. И самое лучшее: на дальней стороне парка располагался мой любимый уголок. Зоосад!

Мы уже почти дошли, когда у «Аптеки Питерсона» Тру наклонилась затянуть шнурок на тенниске и говорит ни с того ни с сего:

— Я думаю сбежать во Францию. — И снова молчок.

Я глянула в витрину аптеки и пожалела, что нет десяти центов на содовую: утро еще раннее, а жарища такая, что глаза потом обливаются.

— Во Францию?

Даже не поймешь, откуда она взяла эту Францию, может, в «Библиотеке Финни»? Там детям, прочитавшим больше всех книг, выдают бесплатные билетики в кинотеатр «На окраине». Библиотекарша вела учет нашим именам и количеству прочитанных книжек, двигая колечки вдоль червяка, которого звали Книжный Червь Билли, он висел у двери в мальчуковый туалет. Больше всего на свете Тру любила ходить в кино, поэтому стоило отвернуться библиотекарше миссис Эстер Камбовски (полячка, значит; вот Тру повезло-то!), она двигала колечко со своим именем дальше. И чихать хотела Тру, что это нечестно. У меня имелось свое мнение, но я не перечила сестре, помня об обещании, которое дала папе в больнице. Я так и не рассказала Тру, что папа не считал ее виновницей аварии, потому что она всегда жутко злилась, когда я упоминала аварию, а злая Тру — не очень-то приятное зрелище. Злиться она умела. Ее злость была вот такой ширины, вот такой глубины. Тру становилась как вулкан, плевалась злостью прямо как лавой. И взорваться могла нежданно-негаданно.

Мэри Браун знала, что Тру мухлюет с червяком, и пригрозила рассказать миссис Камбовски. И слава тебе, Боженька, что это Мэри Браун была, ей никто бы не поверил, потому что всякому известно, врать она мастерица.

Однажды она рассказала нам, что пиписька у ее папы похожа на толстенную сардельку. Мэри Браун уверяла, будто знает это наверняка, мол, своими глазами видела, как ее мама с папой обжимались прямо на полу рядом с ванной, откуда, наверное, только что вылезли. Так что Мэри Браун была не просто вруньей, она еще страсть как любила подглядывать. А еще обожала жечь костры. Но на самом деле не сами костры, она с ума сходила по пожарным машинам, которые приезжали после. Мэри была нашей с Тру лучшей подружкой (мы всегда так ее и звали, Мэри Браун, потому что девочки по имени Мэри жили едва ли не в каждой семье нашего квартала, и их нужно было как-то различать). Еще Мэри Браун была самым тощим человеком на свете. То есть таких тощих просто не бывает, если не считать маленьких дикарей, что живут в Африке. Мы с Тру решили, это из-за того, что у нее целых шесть братьев и те наверняка сжирают все до крошки, когда папа Мэри Браун уходит на работу, а мама моет посуду.

Тру считала, будто миссис Камбовски ни за что не поверит врушке Мэри Браун, если та расскажет про мухлеж с Книжным Червем, но все равно разработала один из своих знаменитых планов. На всякий случай.