Наталья Гончарова — страница 6 из 9

…Пробили

Часы урочные: поэт

Роняет, молча, пистолет…

А. С. Пушкин

Белая голова

Седьмого сентября 1833 года, будучи в Казани, Пушкин разговорился с Александрой Андреевной Фукс о духах, суевериях и предсказаниях, в которые неизменно верил. Самым любопытным и знаменательным оказался рассказ поэта о предсказании гадалки Кирхгоф[104], сама фамилия которой несколько мистическая. Рассказ имеет несколько вариаций, восходящих к самому Пушкину, в разное время дополнявшему его отдельными деталями. В передаче Льва Сергеевича этот сюжет выглядит следующим образом: «Одно обстоятельство оставило Пушкину сильное впечатление. В это время находилась в Петербурге старая немка, по имени Кирхгоф. В число различных ее занятий входило и гадание. Однажды утром Пушкин зашел к ней с некоторыми товарищами. Г-жа Кирхгоф обратилась прямо к нему, говоря, что он человек замечательный. Рассказала вкратце его прошедшую и настоящую жизнь, потом начала предсказания сперва ежедневных обстоятельств, а потом важных эпох его будущего. Она сказала ему между прочим: „Вы сегодня будете иметь разговор о службе и получите письмо с деньгами“. О службе Пушкин никогда не говорил и не думал; письма с деньгами получать ему было неоткуда. Деньги он мог иметь только от отца. Но живя у него в доме, он получил бы их, конечно, без письма. Пушкин не обратил большого внимания на предсказания гадальщицы. Вечером того же дня, выходя из театра до окончания представления, он встретился на разъезде с генералом <А. Ф.> Орловым. Они разговорились. Орлов коснулся до службы и советовал Пушкину оставить свое министерство и надеть эполеты. Разговор продолжался довольно долго, по крайней мере это был самый продолжительный из всех, которые он имел о сем предмете. Возвратясь домой, он нашел у себя письмо с деньгами. Оно было от одного лицейского товарища, который на другой день отправлялся за границу; он заезжал проститься с Пушкиным и заплатить ему какой-то картежный долг еще школьной их шалости. Г-жа Кирхгоф предсказала Пушкину его изгнание на юг и на север. Рассказала разные обстоятельства, с ним впоследствии сбывшиеся. Предсказала его женитьбу и, наконец, преждевременную смерть, предупредивши, что должен ожидать ее от руки высокого белокурого человека. Пушкин, и без того несколько суеверный, был поражен постепенным исполнением этих предсказаний и часто об этом рассказывал».

Версия приятеля Пушкина А. Н. Вульфа выглядела еще более мистической: «Известно, что Пушкин был очень суеверен. Он сам мне не раз рассказывал факт, с полной верой в его непогрешимость, — и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина; в 1817 или 1818 году, то есть вскоре по выпуске из Лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л-гва<рдии> Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладони к ней приходящих лиц. Поглядела на руку Пушкина и заметила, что… черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под именем стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и наконец объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана, ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее своего приятеля: быть может, на днях». На другой день оказалось, что капитан был по неведомой причине заколот в казармах солдатом. Пушкин, по словам Вульфа, пораженный таким скорым и точным исполнением предсказания, ожидал свершения пророчества и над собой.

Вульф в своих рассказах снова и снова возвращался к предсказанию Кирхгоф, говоря, что Пушкин так верил в него, что в Михайловском, готовясь к дуэли с графом Федором Толстым, повторял: «Этот меня не убьет, а убьет белокурый. Так колдунья пророчила». И Вульф добавляет от себя: «…и точно, Дантес был белокур».

С. А. Соболевский резюмировал различные варианты истории с предсказанием Кирхгоф: «Предсказание было о том, во-первых, что он скоро получит деньги; во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвертых, что он дважды подвергнется ссылке; наконец, что он проживет долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека (weisser Ross, weisser Kopf, weisser Mensch), которых он и должен опасаться. Первое предсказание о письме с деньгами сбылось в тот же вечер; Пушкин, возвратясь домой, нашел совершенно неожиданное письмо от лицейского товарища, который извещал его о высылке карточного долга, забытого Пушкиным. Товарищ этот был Корсаков, вскоре потом умерший в Италии».

Имя приятеля, посетившего с Пушкиным гадалку, зашифровано у Фукс достаточно прозрачными инициалами «Н. В. В.», то есть Никита Всеволодович Всеволожский, а по свидетельству Соболевского, с Пушкиным у Кирхгоф был П. Б. Мансуров.

Поэт, по Соболевскому, настолько поверил предсказанию, что объяснял им даже свое отстранение от деятельности масонских и тайных обществ: «Это все-таки вследствие предсказания о белой голове. Разве ты не знаешь, что все филантропические и гуманитарные тайные общества, даже и самое масонство, получили от Адама Вейсгаупта направление подозрительное и враждебное существующим государственным порядкам? Как же мне было приставать к ним? Weiskopf, Weishaupt[105] — одно и то же».

Самое любопытное и мистическое в связи с рассказом Пушкина Александре Андреевне Фукс о предсказании Кирхгоф — это «странное сближение»: на следующий день после разговора о «белой голове», 8 сентября 1833 года, в Россию въехал барон Жорж Дантес.

Ровесник Натальи Гончаровой Шарль Георг Дантес родился 5 февраля (по григорианскому календарю) 1812 года в далеком эльзасском городке Сульце на границе с Лотарингией. В истории семей Дантесов и Гончаровых оказывается довольно много общего. Отец Дантеса Жозеф Конрад получил титул барона при Наполеоне I, тем не менее был верным легитимистом, вынужденным выйти в отставку после революции 1830 года. Он принадлежал к новому дворянству: его прапрадед Жан Генрих Дантес (1670–1733), крупный промышленник, владелец серебряных рудников и доменных печей, производитель жести и основатель фабрики холодного оружия, был возведен во дворянство только в 1731 году, на закате жизни. Это дало ему возможность купить имение в Сульце, где и родился Жорж Дантес. Его прадед, дед и отец породнились с древнейшими фамилиями Германии и Франции. Сестра его бабушки по материнской линии, графиня Шарлотта Амалия Изабелла Вартенслебен (1759–1835), в 1788 году вышла замуж за русского дипломата графа Алексея Семеновича Мусина-Пушкина, бывшего посланником в Стокгольме и дослужившегося до чина действительного тайного советника. Поселившись в России, она звалась Елизаветой Федоровной, стала кавалерственной дамой и закончила свои дни в Москве 27 августа 1835 года. Так что Дантес оказался в родстве с фамилией, кровь которой текла в жилах Натальи Николаевны и у которой были общие предки с Пушкиным.

Блондин и приверженец белого королевского стяга, он, по одной из версий, явился в Россию в свите голландского посланника барона Якоба Борхарда ван Геккерена[106] де Беверваарда, возвращавшегося из отпуска в Петербург. Они познакомились якобы по пути в Россию в маленьком городке, где остановились в одной гостинице, и посланник взял Дантеса под свое покровительство. Его связи, а также рекомендательное письмо прусского принца Вильгельма должны были обеспечить Дантесу карьеру в России.

Все три участника будущей трагедии еще ничего не знают о том, что судьба сведет их. Пушкин в день прибытия в Россию Дантеса пишет жене о хорошей погоде, которую бы не сглазить…

Пройдет четыре с половиной месяца, и 26 января 1834 года, в пятницу, Пушкин запишет в дневнике: «Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Таков был первый выпад Пушкина в адрес своего будущего противника, а пока новоявленного кандидата в кавалергарды. Нужно быть человеком той эпохи или основательно вжиться в нее, чтобы вполне оценить это как бы случайное замечание Пушкина. Дорога в гвардию открывалась далеко не каждому, тем более сразу с офицерским чином. Хотя бы кратковременное юнкерство являлось обязательной ступенью перед производством в офицеры даже для представителей самых знатных российских фамилий. Пушкин ошибся: в гвардию сразу зачислили только Дантеса, маркиз де Пине был определен в армию. Шуанами, как именует их поэт, называли роялистов, участников восстания 1783 года в Вандее в поддержку свергнутой монархии. Основу движения составляли крестьяне, действовавшие партизанскими методами и преимущественно ночью. Отсюда и происходит их прозвище[107]. Шуанами стали называть и тех, кто, оставшись верен свергнутому Карлу X Бурбону, объединился в 1832 году в Вандее вокруг невестки короля, герцогини Беррийской. Среди них был и воспитанник Сен-Сирской военной школы в Париже барон Жорж Шарль Дантес, сражавшийся во время Июльской революции 1830 года на площади Людовика XV против восставших. Ему, ровеснику Натальи Николаевны, было в ту пору 18 лет. Уже в России в память о тех событиях он носил на руке перстень с портретом Генриха V, внука свергнутого короля. Пушкин же, только что помолвленный с Натальей Гончаровой, в те июльские дни пребывал в радужном, еще ничем, кроме выпадов будущей тещи, не омраченном настроении.

О том, что барона Дантеса и маркиза де Пине принимают в гвардию, Пушкин услышал, скорее всего, накануне события, 25 января 1834 года, на балу в доме князя Василия Сергеевича Трубецкого, генерала от кавалерии, сенатора и члена Государственного совета. Этому балу, на котором присутствовал император, посвящена предыдущая запись в дневнике Пушкина: «В четверг бал у кн. Трубецкого, траур по каком-то князе (т. е. принце). Дамы в черном. Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: Est-ce a propos de bottes ou de boutons que votre man n’est pas venu dernièrement?[108] (Мундирные пуговицы. Старуха Бобринская извиняла меня тем, что у меня не были они нашиты)».

Сразу же за этими словами и следует запись о Дантесе. «Роптать» в первую очередь должны были кавалергарды. В доме Трубецкого они были всегда, так как два его сына, Александр и Сергей, состояли в Кавалергардском полку, причем второй был зачислен в него только в сентябре 1833 года по окончании Пажеского корпуса. Впоследствии они, особенно Александр, подружатся с Дантесом, но в тот день у них были все основания быть недовольными. Вяземский вспоминал позднее о тех днях: «Дантес приехал в Петербург в 1833 году и обратил на себя презрительное внимание Пушкина. Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные штаны новыми». Это писалось Вяземским уже после гибели Пушкина, и постфактум отношение поэта к новоявленному гвардейцу было представлено как изначально презрительное. Однако никаких других свидетельств в том же роде не сохранилось. Сделанная Пушкиным запись о Дантесе не выражала к нему лично никакого отношения, отражая лишь неудовлетворенность порядком, по которому иностранец, в отличие от русских подданных, проходивших все необходимые ступени перед тем, как быть причисленными к самому привилегированному полку гвардии, мог быть тотчас принят в него. Пушкин конечно же не знал, что Дантес прибыл в Россию с рекомендательным письмом принца Вильгельма Прусского, будущего германского императора, родного брата императрицы Александры Федоровны, которая была шефом Кавалергардского полка. Императрица даже назначила ему, по его тогдашней бедности, выплату из «своей шкатулки». Запись Пушкина была сделана ровно за четыре года до того дня, когда была решена дуэль между ним и Дантесом.

Письма Дантеса Геккерену

К началу 1836 года, когда Пушкины жили в доме Баташевых, относятся первые упоминания в свете об ухаживании Дантеса за Натальей Николаевной. В свое время П. Е. Щеголев считал, что оно началось в 1834 году: «Если Дантес не успел познакомиться с Н. Н. Пушкиной зимой 1834 года, до наступления Великого поста, то в таком случае первая встреча их приходится на осень этого года, когда Наталья Николаевна блистала своей красотой в окружении старших сестер. Почти с этого времени надо вести историю его увлечения». Эта точка зрения прочно утвердилась на многие годы и никем не подвергалась сомнению вплоть до Ахматовой, которая опиралась на фрагменты двух писем Дантеса Геккерену, напечатанных в 1946 году французским исследователем Анри Труайя. Эти фрагменты перевел и сопроводил комментарием М. А. Цявловский, опубликовав их в 1951 году в девятом томе альманаха «Звенья». С тех пор они вошли в обиход пушкиноведения, и ни одна работа, затрагивающая события вокруг дуэли Пушкина с Дантесом, не могла обойтись без обращения к этим письмам и их зачастую головокружительным толкованиям. С. Л. Абрамович, автор целого ряда исследований, посвященных последнему году жизни поэта, цитируя первое из них, писала: «В свое время, когда эти два письма Дантеса… были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события „изнутри“, с точки зрения самих действующих лиц. До тех пор об отношениях Дантеса и Натальи Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны».

В первом письме, от 20 января 1836 года, Дантес сообщает о своей любви к замужней даме, чье имя не открывает, но указывает приметы, по которым Геккерен определенно должен был понять, о ком идет речь. Дантес писал: «Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но, видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а днем сон — вот мое бытие последние две недели и еще по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное — то, что я безумно влюблен! Да, безумно, потому что совершенно потерял голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может пропасть, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя; самое же ужасное в моем положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но Господом заклинаю, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Сам того не желая, ты погубишь ее, я же буду безутешен; пойми, я сделал бы всё что угодно, лишь бы доставить ей радость, так как жизнь моя с некоторых пор ежеминутная пытка. Любить друг друга и не иметь иной возможности признаться в этом, кроме как между двумя ритурнелями контрданса, ужасно; может статься, я напрасно всё это тебе поверяю, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое так полно печалью, что необходимо хоть немного облегчить его. Уверен, ты простишь мне это безумство, согласен, что иначе его и не назовешь, но я не в состоянии рассуждать, хоть и следовало бы, потому что эта любовь отравляет мое существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом, что она в отчаянии, но чума и голод разорили ее деревни), так что теперь ты должен понять, что можно из-за подобного создания потерять рассудок, в особенности если и она тебя любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею[109] — он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного нечаянного намека его супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы тогда случиться; так что, драгоценный мой друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам еще предстоит провести вдали друг от друга, покажутся мне веками; ведь в моем положении необходимо присутствие любящего человека, которому можно было бы открыть сердце и попросить ободрения. Потому я плохо и выгляжу, хотя никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но голова у меня так разгорячена, что я не имею ни минуты отдыха ни ночью, ни днем, отчего и кажусь больным и грустным»[110].

На этом месте Анри Труайя оборвал письмо в своей публикации 1946 года, ни слова не сказав, что представляет лишь его фрагмент, а между тем, как свидетельствует Серена Витале, он получил оба письма от правнука Дантеса целиком. Фрагменты писем были опубликованы Труайя с ошибками, породившими много нелепых толкований. Н. А. Раевский в книге «Портреты заговорили» писал, к примеру, что «виновность Натали после публикации двух писем Дантеса доказана бесспорно».

Можно было бы, конечно, сказать, что публикатор дал только места из писем, интересующие всех, если бы оставшееся ненапечатанным не разрушало, как мы теперь понимаем, тот образ Дантеса и представления о характере его отношений с Натальей Николаевной, которые создал для читателя Труайя. Вот как он представил эту картину в своей книге: «Что за чувство связывало Наталью Николаевну и Дантеса? Что было между ними — обычная светская интрижка, как полагало большинство современников, или глубокая привязанность? Вполне возможно, что поначалу Наталья Николаевна стала отвечать на ухаживания Жоржа Дантеса лишь из тщеславного удовольствия, которое доставляло ей кокетство. Да и он не испытывал ничего, кроме радости от того, что заслужил лестное внимание элегантной дамы. Но, постоянно встречаясь на балах, в театре, на прогулках, глядя друг другу в глаза, играя в любовь, оба актера увлеклись этой игрой. И то, что началось как галантное приключение, стало чувством — взаимным, сильным и безнадежным».

Труайя без всяких оговорок привлекает тенденциозные воспоминания А. П. Араповой, дочери Натальи Николаевны от второго брака, а также князя Александра Трубецкого, в старости писавшего свои маразматические, по определению Ахматовой, записки, где излагал преддуэльную ситуацию со слов Дантеса. «Взаимное, сильное и безнадежное чувство», которое, по мнению Труайя, связало Дантеса и Наталью Николаевну, не выдерживает испытания временем, даже исходя из всего, что нам известно и без этих писем. Да и было ли оно? В представлении Труайя — да.

Приведя письмо Дантеса от 20 января 1836 года, Труайя дает свой к нему комментарий: «Письмо, искренность которого представляется несомненной, проливает яркий свет на отношения между Дантесом и Натальей Николаевной. Благодаря этому открытию оба они словно вырастают. Ведь до сих пор историки строго судили как молодую женщину, не разделяющую страданий мужа и неспособную отказаться от радости нравиться, так и светского щеголя, которому доставляло удовольствие внести смятение в семейный покой ради того лишь, чтобы вписать еще одно имя в список своих трофеев. Однако страсть извиняет тех, кто терзается ею. А между Дантесом и Натали пылала подлинная страсть. Напрасно Натали твердила себе, что было бы разумнее отказаться от встреч со своим обожателем, она была просто физически не в состоянии лишиться его животворящего присутствия. И напрасно уверял себя Дантес, что у его любви нет будущего, — он упорствовал в своем безумии и черпал радость в своих страданиях».

Уже в наше время по поводу того же письма высказалась С. Л. Абрамович: «Январское письмо говорит прежде всего о том, что Дантес в тот момент был охвачен подлинной страстью. Искренность его чувств не вызывает сомнений. Он весь поглощен своим новым увлечением. Оно заполняет всю его жизнь и является главной пружиной всех его поступков». Хотя исследовательница и сомневается в благородности чувств Дантеса, она не отказывает им в подлинности и глубине. Однако не следует забывать, что Дантес пишет это письмо человеку, который, как известно, не был равнодушен к нему. Дантес должен был прекрасно понимать, что этим признанием он возбудит ревность у человека, который в это время оформлял свое над ним отцовство. Делая Геккерена поверенным своей страсти, Дантес начинал тонкую игру, нюансы которой прослеживаются в дальнейших письмах. Когда С. Л. Абрамович и другие исследователи осмысляли и интерпретировали эти письма, они делали это в отрыве от всей переписки, которая только недавно стала доступна благодаря итальянской исследовательнице Серене Витале. Однако и на основании этих двух посланий можно было бы сделать вывод о том, что Дантес явно интригует своего адресата. Геккерену конечно же было недостаточно установить имя дамы по тем приметам, что Дантес сообщил в начале письме: «самое прелестное создание в Петербурге» и «возмутительно ревнивый муж». Справедливо писал С. Ласкин: «Только достаточно ли этих „опознавательных намеков“ Геккерну? Разве мало в Петербурге самых „очаровательных“ дам? Разве бы их мужья остались безразличными к ухаживаниям блестящего кавалергарда?» Только после упоминания дамы-однофамилицы Геккерен мог догадаться, о ком же идет речь. Соглашаясь в этом с Ласкиным, категорически нельзя согласиться с тем, что искомой дамой была Идалия Полетика. Дантес имеет в виду свою московскую тетку, а точнее, двоюродную бабушку, графиню Шарлотту (Елизавету Федоровну) Мусину-Пушкину, через которую он получал денежную помощь от Геккерена, ведь сокращение фамилии Мусин-Пушкин до Пушкин в то время употреблялось постоянно.

После появления этого письма в печати потребовалось интерпретировать выраженные в нем признания Дантеса, что с переменным успехом и делалось на протяжении пятидесяти лет. Нежелание смотреть правде в глаза заставило некоторых исследователей, в частности И. Ободовскую и М. Дементьева, вовсе усомниться в их подлинности. С. Ласкин, в свою очередь, замечает: «Увы! К великому сожалению, надежды авторов нескольких книг о Наталии Николаевне не подтверждаются фактом: письма Дантеса находятся в том же альбоме…» Но поскольку самому Ласкину удалось лишь заглянуть в альбом, хранившийся у потомков Дантеса, а следовательно, его посланий он не видел и не читал, то «великое сожаление» заставляет его выдвинуть другую версию, которая и распространяется многотысячным тиражом. По сути, вся его книга «Вокруг дуэли» посвящена утверждению мнения, что предметом поклонения Дантеса, его «прекрасной дамой» является вовсе не Наталья Николаевна, а Идалия Полетика.

Сопоставляя письмо от 20 января с известными письмами и фактами биографии Натальи Николаевны, Ласкин начисто отвергает саму возможность того, что в нем идет речь именно о жене Пушкина. Вот образец его аргументации. Он цитирует, например, письмо Александрины Гончаровой от 1 декабря 1835 года, написанное за полтора месяца до послания Дантеса (тот, кстати, в нем фигурирует в числе «молодых людей самых модных»), отмечая указание на то, что Наталья Николаевна «едва ковыляет», так как беременна. При этом автор напоминает, что, родив в конце мая 1835 года сына Григория, она долго не появлялась в свете, и подчеркивает, что «письма Дантеса написаны в январе и феврале, когда Наталия Николаевна снова была на шестом месяце беременности», подкрепляя свою позицию предположением А. А. Ахматовой насчет того, что Наталья Николаевна «последние два месяца в свете не появлялась». Правда, исследователь тут же приводит данные из камер-фурьерского журнала о том, что «камер-юнкер Пушкин с супругою, урожденною Гончаровой», появился 27 декабря 1835 года во дворце, подчеркнув, что Дантес на этот прием приглашен не был. «Единственное совпадение приглашений было 24 ноября, в день тезоименитства великой княгини Екатерины Михайловны». Но не следует забывать, что светская жизнь отнюдь не ограничивалась придворными приемами и балами. В ту зиму танцевали во всех домах, и беременность, как мы помним даже со слов самого Пушкина, совсем не служила помехой для Натальи Николаевны. При этом С. Ласкин игнорирует все известные свидетельства посещения Пушкиным с Натальей Николаевной рождественских, новогодних и масленичных балов и маскарадов, начиная с бала в Зимнем дворце 1 января 1836 года.

Можно заметить, что само письмо от 20 января написано на другой день после бала-маскарада, данного Дворянским собранием в доме Энгельгардта на Невском проспекте. На этом балу, традиционно посещаемом императорской семьей (в тот раз Николай I появился около одиннадцати часов вечера и пробыл два часа с четвертью), по-видимому, присутствовал и Пушкин с Натальей Николаевной и свояченицами. Таким образом, положение, в котором находилась в ту зиму Наталья Николаевна, никоим образом не мешало ей посещать балы, на которых Дантес и видел ее, и танцевал с ней.

По поводу еще одного признака «неизвестной» С. Ласкин замечает: «Что касается упоминаемого в письме „не слишком“ большого ума дамы (в приведенном ниже втором письме Дантеса. — В. С.), то и это качество далеко не индивидуальное. И хотя такое мнение о Натали бытовало в свете, оно никак не может быть решающим». При этом Ласкин противоречит сам себе, так как никто из современников, насколько известно, не отказывал в уме Идалии Полетике. Впрочем, теперь, когда известны все письма Дантеса к Геккерену, а не фрагменты двух из них, этих нюансов можно было бы и не касаться, если бы не интерес к самой истории вопроса и желание окончательно с фактами в руках отринуть версию, затемняющую и без того далеко не во всем ясную историю преддуэльных событий в жизни Пушкина и Натальи Николаевны.

Второе письмо Дантеса Геккерену, опубликованное Анри Труайя, датировано 14 февраля:

«Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним — толика моих терзаний; право, я, кажется, стал немного спокойней, после того как перестал ежедневно видеться с нею; к тому же теперь к ней не может подойти кто угодно, взять ее за руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как это делал я: да у них это получается еще и лучше, ведь совесть у них чище. Глупо говорить это, но оказывается — никогда бы не поверил — это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, оно было ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума; не знаю, любовь ли дает его, но невозможно было вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с такой доверчивостью, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ; знал бы ты, как она утешала меня, видя, что у меня стеснило дыхание и я в ужасном состоянии, и как она сказала: „Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой“ — представь себе, будь мы одни, я определенно пал бы к ее ногам и осыпал их поцелуями, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязаны всем существом.

Прости, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с нею — одно, и говорить с тобою о ней — значит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь меня, что я мало о себе рассказываю.

Как я уже писал выше, мне лучше, много лучше, и, слава богу, я начинаю дышать, ведь муки мои были непереносимы: смеяться, выглядеть веселым в глазах света, в глазах всех, с кем встречаешься ежедневно, тогда как в душе смерть, ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу».

Труайя привлекает известные воспоминания пушкинских современников: Марии Мердер, князя Александра Трубецкого, княгини Вяземской и других, но продолжает свою линию психологического осмысления происходившего. Он комментирует письмо от 14 февраля: «Итак, любя Дантеса, Наталья Николаевна все-таки отказывалась принадлежать ему. Отчего же? Прежде всего, она была тогда на пятом месяце беременности. Она не могла уступить молодому человеку, нося в себе начало новой жизни». И тут комментатор сопоставляет поведение Натальи Николаевны с позицией Татьяны в восьмой главе пушкинского романа:

Я знаю: в вашем сердце есть

И гордость и прямая честь.

Я вас люблю (к чему лукавить?),

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна.

Труайя оборвал публикацию письма на словах Дантеса о его «ужасном положении», которого он «не пожелал бы и злейшему врагу». Достаточно привести следующий абзац этого послания, чтобы понять, какими мотивами руководствовался Анри Труайя, представляя его подобным образом: «Всё же потом бываешь вознагражден — пусть даже одной той фразой, что она произнесла; кажется, я написал ее тебе — а ты единственный, кто равен ей в моем сердце: когда я думаю не о ней, то думаю о тебе; однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты останешься навсегда, что же до нее, время произведет свое действие и изменит ее, и ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил, тогда как к тебе, мой драгоценный, каждый новый день привязывает меня всё крепче, напоминая, что без тебя я был бы ничто». Даже если эти признательные слова были написаны по расчету, всё же, опубликуй их Анри Труайя в 1946 году, вряд ли кто-либо стал бы писать о возвышенных чувствах Дантеса.

Во время Масленицы, об окончании которой идет речь в письме Дантеса, Пушкины выезжали почти каждый день, последний раз — в воскресенье 9 февраля на большой бал в доме сенатора Д. П. Бутурлина, давнего знакомого их семьи. С началом поста балы прекратились. Очевидно, что встреча Дантеса с Натальей Николаевной в «последний раз» произошла именно в этот день и в этом месте. С семейством Бутурлиных Пушкина связывали родственные узы, а потому он бывал в этом доме еще в годы послелицейской юности. Главой дома был генерал-майор Дмитрий Петрович Бутурлин, военный историк, впоследствии директор Публичной библиотеки, трудами которого пользовался Пушкин. Поэт называл его Жомини — по имени известного французского историка и тоже генерала. О посещении балов у Бутурлина сохранились свидетельства самого Пушкина. Так, 30 ноября 1833 года он записал в дневнике: «Вчера бал у Бутурлина (Жомини)…» Через год — снова запись по поводу бала у Бутурлина 28 ноября 1834 года: «Бал был прекрасен». Владимир Соллогуб вспоминал о бале у Бутурлина в зимний сезон 1835/36 года, на котором тринадцатилетний сын хозяев Петинька Бутурлин объяснился в любви Наталье Николаевне. Этот комичный случай он приводит в качестве примера, демонстрирующего, что все были без ума от нее. Про себя самого он писал: «Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной». Дантес явно не желал вздыхать по Наталье Николаевне тайно, и через некоторое время о его ухаживаниях заговорили в петербургских гостиных.

Однако, как мы теперь знаем, между двумя письмами Дантеса было еще одно, от 2 февраля 1836 года. Оно вводит весьма существенный мотив готовности молодого француза, действительной или мнимой, следовать советам своего наставника: «Мой драгоценный друг, еще никогда в жизни я так не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее еще сильней, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это навязчивая идея, которая не отпускает меня ни наяву, ни во сне, страшная пытка, я едва способен собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом мое единственное утешение — мне кажется, что когда я говорю с тобой, на сердце становится легче. Причин для радости у меня более чем когда-либо, так как я добился того, что принят в ее доме, но увидеться с ней наедине, думаю, почти невозможно и, однако же, совершенно необходимо; нет человеческой силы, способной этому помешать, потому что только так я вновь обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступить слишком рано — трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению, не думать ни о чем, кроме счастья видеть тебя и наслаждаться только одним тобой. Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности — они тебя огорчат, но с моей стороны в этом есть чуточка эгоизма, ведь мне-то становится легче. Быть может, ты простишь мне, что я начал с этого, когда увидишь, что на закуску я приберег добрую новость. Я только что произведен в поручики; как видишь, мое предсказание не замедлило исполниться, и пока служба моя идет весьма счастливо — ведь в конной гвардии те, кто был в корнетах еще до моего приезда в Петербург, до сих пор остаются в этом чине».

Заканчивая это письмо и извиняясь за его краткость, Дантес оправдывается тем, что ему «в голову нейдет ничего, кроме нее», имея в виду Наталью Николаевну. Как он пишет, «о ней я мог бы проговорить ночь напролет, но тебе это наскучило бы». Письмо написано спустя пять дней после того, как Дантес был произведен в поручики Кавалергардского полка 28 января 1836 года. Во французской армии этот чин равнялся лейтенантскому. Пишет Дантес и о продвижении по службе князя Александра Ивановича Барятинского, поручика лейб-гвардии Кирасирского полка, откомандированного в марте 1835 года по собственному его прошению в войска Кавказского корпуса. Осенью того же года Барятинский был тяжело ранен, награжден золотой саблей, произведен в очередной чин, представлен к ордену Святого Георгия 4-й степени. Позднее он дослужился до чина генерал-фельдмаршала. О подобной карьере мечтал и автор письма.

В начале февраля 1836 года ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной уже обратили на себя внимание общества. Первое по времени дошедшее до нас свидетельство, ставящее рядом имена Дантеса и жены поэта, принадлежит юной фрейлине Марии Мердер, дочери скончавшегося в 1834 году воспитателя наследника, генерал-адъютанта К. К. Мердера. Она сама была явно увлечена Дантесом, а потому внимательно следила за ним. 5 февраля 1836 года, вернувшись с бала у неаполитанского посланника князя ди Бутера, она записала в дневнике:

«В толпе я заметила д’Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жой Пушкиной, до моего слуха долетело:

— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…

Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Побыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в ту минуту!»

Тем не менее эти ухаживания ни у кого, в том числе и у Пушкина, беспокойства не вызывали. В одном из писем жене из Михайловского всего четырьмя месяцами ранее поэт сравнивал новую поросль деревьев с молодыми кавалергардами на балах. Двумя годами ранее он высказался: «Я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом», — правда, тут же заметив: «Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив». Своеобразным откликом на эти пушкинские слова служит первое упоминание Дантеса о нем: «муж возмутительно ревнив». От внимания Пушкина конечно же не могло укрыться то, что замечали посторонние, да и Наталья Николаевна, как хорошо известно, обо всем рассказывала мужу — до поры до времени. Но это время еще не пришло.

Как следует из письма от 2 февраля 1836 года, Дантес уже был принят в доме Пушкиных, чего никак не могло произойти без ведома его главы и чего бы тот не допустил, если бы счел, что поведение гвардейца выходит за рамки светских приличий. Судя по всему, Дантес оказался принятым в городской квартире Пушкиных в доме Баташева на Гагаринской набережной именно на рождественской неделе, когда общение в свете менее всего стеснялось установленными нормами. В пользу такого предположения говорит и тот факт, что в предыдущем письме речь шла только о встречах в общественных местах. Таким образом, мы можем теперь более точно датировать время, когда Дантес начал бывать у Пушкиных.

Шестого февраля, на другой день после общения с Натальей Николаевной в доме князя ди Бутера, Дантес был замечен графами Паниными в привычном для него амплуа: «Неудача с маскарадом в Большом театре, где мы нашли один сброд. Дантес выставлял себя напоказ для нашей забавы, и мы вернулись весьма расстроенные неудачным вечером».

Тот же Соллогуб сообщает: «В ту пору (в феврале 1836 года. — В. С.) через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается Дантес».

Один из самых блестящих кавалергардов, князь Александр Трубецкой, так отзывался о Дантесе: «Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец он был пообразованнее нас, пажей, и как француз — остроумен, жив, весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже принято в нашем обществе».

Пушкин же на слова сестры Ольги Сергеевны по поводу Дантеса: «Как он хорош собой» заметил: «…это правда, он хорош, но рот у него, хотя и красивый, но чрезвычайно неприятный, и его улыбка мне совсем не нравится». Лев Николаевич Павлищев со слов матери рассказывал: «Дантес обладал безукоризненно-правильными, красивыми чертами лица, но ничего не выражавшими, что называется стеклянными глазами. Ростом он был ниже среднего, к которому очень шла полурыцарская, нарядная, кавалергардская форма. К счастливой внешности следует прибавить неистощимый запас хвастовства, самодовольства, пустейшей болтовни».

Шестого марта Дантес начинает свое очередное письмо Геккерену с уверений в своей к нему привязанности и в победе над «пожиравшей» его до того страсти:

«Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, но у меня была настоятельная потребность читать и перечитывать твое письмо. Я нашел в нем всё, что ты обещал: мужество, чтобы вынести свое положение. Да, поистине, в человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть всё, что он считает необходимым побороть, и Господь мне свидетель, что уже с получением твоего письма я принял решение пожертвовать ради тебя этой женщиной. Это было важное решение, но и письмо твое было таким добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался; с той же минуты я полностью изменил свое поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но уверен, не выучи я наизусть твоего письма, мне не достало бы духу. На сей раз, слава богу, я победил себя, и от безудержной страсти, которая пожирала меня 6 месяцев и о которой я писал тебе во всех письмах, во мне осталось лишь преклонение да тихое восхищение созданием, заставившим мое сердце биться столь сильно.

Сейчас, когда всё позади, позволь сказать, что твое послание было чрезмерно суровым, ты отнесся к этому слишком трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо мое было полно угроз. Если оно и вправду имело такой смысл, тогда признаю, что безмерно виновен, но только сердце мое совершенно неповинно. Да и как же твое-то сердце не подсказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному ко мне. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он весьма слаб, но все-таки, мой драгоценный, не настолько, чтобы бросить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы даже не эгоизмом, это было бы самой черной неблагодарностью. Ведь доказательство — доверие, которое я выказал тебе; мне известны твои принципы в этой части, так что, открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Я просил укрепить меня советами в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло сделать меня счастливым. Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно. Верно, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне всё, и что же, мой дорогой друг? — никогда ничего! Никогда!

Она оказалась гораздо сильней меня, более 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была в эти минуты столь прекрасна (а какая женщина не была бы), что если бы она хотела получить отказ, то она повела бы себя иначе, ведь я уже говорил, что она была столь прекрасна, что казалась ангелом, сошедшим с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала; так что она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская ее ни перед кем в целом свете. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого с уст куда чаще слетают слова о добродетели и долге, но ни единой с более добродетельной душой. Я пишу тебе об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, по части жертв я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Еще одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени ее при мне не произносил; но едва твое письмо пришло и, словно бы в подтверждение всех твоих предсказаний, я в тот же вечер приезжаю на придворный бал, и Наследник, великий князь, обратясь ко мне, отпускает шутливое замечание о ней, из чего я тотчас заключил, что в свете, должно быть, прохаживались на мой счет, но ее, я уверен, никто никогда не подозревал, а я слишком люблю ее, чтобы захотеть скомпрометировать, притом, как я уже сказал, все кончено, так что, надеюсь, по приезде ты найдешь меня окончательно исцелившимся».

Говоря о зимнем сезоне 1836 года, Н. М. Смирнов, муж А. О. Смирновой-Россет, писал о Дантесе, что «он страстно влюбился в госпожу Пушкину», о ней же самой замечал: «Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренне любила своего мужа до такой степени, что даже была очень ревнива (что иногда случается в никем еще не разгаданных сердцах светских женщин), или из неосторожного кокетства принимала волокитство Дантеса с удовольствием». Он же писал о том, что Дантес поначалу «нравился даже Пушкину» и что француз «дал ему прозвище Pacha à trois queus[111], когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами».

Давний друг Пушкина, княгиня Вера Федоровна Вяземская — человек не только близкий ему, но и очень наблюдательный и откровенный, — также говорила об искренней любви Натальи Николаевны к мужу и кокетстве с Дантесом. Биографу Пушкина П. И. Бартеневу она рассказывала годы спустя: «Я готова отдать голову на отсечение, что всё тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Подтверждение этой уверенности мы находим теперь в письмах самого Дантеса.

О их встречах во время Великого поста (с 10 февраля по 28 марта 1836 года) ничего не было известно до публикации писем Дантесу Геккерену. В пост, когда балы прекращались, вечера устраивались без танцев, зато оживлялась концертная жизнь столицы. Дантес в этот период стал постоянным посетителем домов Карамзиных и Вяземских, где непременно бывали сестры Гончаровы, зачастую без Пушкина.

Письма Дантеса, опубликованные Труайя, вызвали разноречивые толки. На основании письма от 20 января А. А. Ахматова писала в статье «Гибель Пушкина»: «Я ничуть не утверждаю, что Дантес никогда не был влюблен в Наталию Николаевну. Он был в нее влюблен с января 36-го г. до осени. Во втором письме „elle est simple“, всё же — дурочка. Но уже летом эта любовь производила на Трубецкого впечатление довольно неглубокой влюбленности; когда же выяснилось, что она грозит гибелью карьеры, он быстро отрезвел, стал осторожным, в разговоре с Соллогубом назвал ее mijaurée (кривлякой) и narrin (дурочкой, глупышкой), по требованию посланника написал письмо, где отказывается от нее, а под конец, вероятно, и возненавидел, потому что был с ней невероятно груб и нет ни тени раскаяния в его поведении после дуэли».

Полная публикация писем Дантеса Геккерену вносит в эти суждения существенные коррективы, но суть довольно точно очерчена Ахматовой. Под давлением Геккерена Дантес, о чем свидетельствует письмо от 6 марта 1836 года, готов «пожертвовать этой женщиной» ради него. И все же это только слова, страсть оказывается сильнее; он тут же укоряет Геккерена в поклепе, возводимом на честь Натальи Николаевны утверждением, что она хотела «принести свою честь в жертву другому». Дантес оказался меж двух огней — своей любви к Наталье Николаевне и ревности Геккерена.

Благодаря этим письмам роль Геккерена прояснилась окончательно. Еще П. Е. Щеголев, основываясь на дошедших до нас оправданиях голландского посла, осторожно высказался: «…следуя соображениям здравого смысла, мы более склонны думать, что барон Геккерен не повинен в сводничестве: скорее всего, он действительно старался о разлучении Дантеса и Пушкиной».

«Соображения здравого смысла» теперь обрели более твердое основание в письмах Дантеса. Хотя до нас и не дошли ответные письма посла своему приемному сыну, реакция Дантеса на них является весомым доказательством ревности его корреспондента к Наталье Николаевне. Поначалу он пытался очернить ее в глазах Дантеса, а когда это не удалось, то предпринял всё возможное, чтобы отдалить их друг от друга.

В следующем письме Геккерену от 28 марта Дантес признается: «Хотел написать тебе, не упоминая о ней, однако, признаюсь откровенно, письмо без этого не идет, да к тому же я обязан тебе отчетом о своем поведении после получения твоего последнего письма; как я и обещал, держался я стойко, отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах совершенно незначительных, а ведь Бог свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай высказать хотя бы половину того, что чувствую, когда вижу ее; признаюсь откровенно — жертва, принесенная ради тебя, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от женщины, любимой так, как я ее люблю, и не бывать у нее, имея для этого все возможности. Не могу скрыть от тебя, мой драгоценный, что безумие это еще не оставило меня, однако сам Господь пришел мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, и невозможность видеться с нею позволит мне, быть может, не предаваться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: идти или не идти. Признаюсь, в последнее время я просто боюсь оставаться в одиночестве дома и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться, а чтобы ты мог представить, как сильно и с каким нетерпением я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его, скажу, что я считаю дни до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить: на сердце так тяжело и такая потребность любить и не быть одиноким в целом свете, как одинок сейчас я, что 6 недель ожидания покажутся мне годами».

В очередном послании Геккерену Дантес только в самом конце, как бы вскользь, упоминает: «Не хочу рассказывать тебе о своих сердечных делах, так как пришлось бы писать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее, все идет хорошо, и лекарство, что ты мне дал, оказалось благотворным, миллион раз благодарю тебя, я понемножку возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно: несколько месяцев я не буду видеть ее». В этом же письме сообщается о смерти графа В. В. Мусина-Пушкина-Брюса, скончавшегося 5 апреля 1836 года. На этом основании можно датировать его серединой апреля, так как Дантес предполагает, что Геккерену уже известно об этой кончине. Письмо дает возможность уточнить расположение квартиры Геккерена, в которой жил и Дантес: тот сообщает, что хозяева дома Завадовские хотели предпринять в 1836 году его достройку (эти планы тогда не были претворены в жизнь). Поскольку Дантес пишет, что надстраивать будут над квартирой «мадам Влодек», а дом был двухэтажный на подвалах, это значит, что Геккерен с Дантесом занимали его первый этаж[112].

Интересно сопоставить последние письма Дантеса Геккерену с письмами того же времени сестер Гончаровых, прежде всего Екатерины Николаевны, брату Дмитрию. Общность затронутых в них тем дает основание говорить о том, что они обсуждались в беседах Дантеса с Гончаровыми; значит, Дантес продолжал у них бывать. Первая общая тема — ранний ледоход на Неве, с сообщения о котором начинает Дантес свое очередное письмо. В 1836 году Нева очистилась ото льда 22 марта. Екатерина Николаевна Гончарова писала об этом 27 марта брату Дмитрию, в очередной раз прося денег: «Нева прошла 22 числа, так что в минуту глубокого отчаяния, после визита какого-нибудь любезного кредитора, ничего не будет удивительного, если мы пойдем к реке топиться…» Но эта тема могла возникнуть независимо от встреч Дантеса с Пушкиными и Гончаровыми. А вот о смерти свекрови Натальи Николаевны, матери Пушкина, не принадлежавшей к свету, Дантес вряд ли мог бы узнать в тот же день, если не встречался с кем-то из членов семьи Пушкина. Надежда Осиповна скончалась утром 29 марта 1836 года в Светлое воскресенье; приходится предполагать, что Дантес начал свое письмо 28 марта и продолжил на следующий день. Екатерина Николаевна сообщает 27 марта брату Дмитрию: «Свекровь Таши в агонии, вчера у нее были предсмертные хрипы, врачи говорят, что она не доживет до воскресения».

Есть в этой переписке и другие совпадения тем. Прежде всего это обсуждение предстоящей свадьбы Ольги Викентьевны Голынской, двоюродной сестры Гончаровых, и французского писателя Франсуа Адольфа Леве-Веймара. Екатерина Николаевна, сообщив брату о свадьбе другой своей кузины, пишет и о предстоящем замужестве Ольги, но ошибаясь с именем жениха-писателя: «И потом еще новость в отношении ее сестры Ольги, которая, как говорят, выходит замуж за Бальзака. Как видишь мы совсем олитературимся».

Дантес сообщает в апрельском письме, имея в виду секретаря нидерландского посольства барона Иоганна Геверса, которого они с Геккереном каламбурно называли Жан-Вер[113]: «Ты помнишь, что Жан-Вер просил руки сестры красавицы графини Борх[114] и ему, как и следовало ожидать, отказали. Что же, его соперник победил и вскоре получит ее в жены». Ольга Викентьевна Голынская стала женой Леве-Веймара 1 октября 1836 года.

Между письмами сестер Гончаровых и Дантеса есть и еще одно любопытное совпадение. В апрельском письме Александра Николаевна уже сообщает брату о том, что они наняли дачу на Каменном острове, надеются на прогулки верхом, и просит прислать лошадей. В следующем, также апрельском письме Александра Николаевна снова обращается с просьбой прислать лошадей для нее и сестры: «Я могла бы купить себе лошадь здесь. Есть по 150 и 200 рублей очень красивые, но всё деньги, даровые дешевле».

Дантес также просит у Геккерена лошадей: «Я огорчен, дорогой мой друг, что ты не решился купить в Голландии лошадей, хотя бы для себя; лошади для меня — это всего лишь моя фантазия и просьба на тот случай, если тебе позволят деньги, но при отсутствии оных об этом и речи быть не может».

После этого письма наступает семимесячный перерыв в эпистолярном общении Дантеса с Геккереном, так как последний вернулся в Петербург и приступил к исполнению своих обязанностей. Одновременно прекращаются до осени и встречи Дантеса с Натальей Николаевной, переставшей выезжать в ожидании появления на свет четвертого ребенка.

История с Соллогубом

В начале 1836 года напряженное состояние Пушкина находит себе выход в трех дуэльных историях. Все они закончились примирением с вызванными им людьми: князем Репниным-Волконским, соседом Гончаровых по Полотняному Заводу С. С. Хлюстиным, и графом В. А. Соллогубом.

История с последним была связана с Натальей Николаевной и началась еще в конце 1835 года, перед отъездом Соллогуба из Петербурга. Он вспоминал позднее, не называя точных дат: «Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Всё это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было), и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное толкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли… В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. <…> Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него, как на полубога. И вдруг, ни с того ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. <…> Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и таким-то причинам».

Пушкин ответил письмом, текст которого Соллогуб привел в своих воспоминаниях: «М<илостивый> г<осударь>. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца».

После обмена подобными письмами дуэль представлялась неизбежной. Соллогуб пишет: «Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин всё не приезжал, но расспрашивал про дорогу».

Неожиданная смерть матери поэта переменила его планы. Он отправился хоронить Надежду Осиповну в Святые Горы. Только 1 мая он смог, наконец, по дороге в Москву заехать в Тверь, чтобы закончить дело с Соллогубом. В гостинице Гальони, где он, как всегда, остановился, его в тот же день навестил князь Н. Д. Козловский, секундант Соллогуба, с письмом от последнего, только что уехавшего из Твери.

Соллогуб вспоминал: «Весной я поехал из Твери в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин. На всякий случай я оставил письмо, которое ему отвез мой секундант князь Козловский. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете, и велел везти меня прямо к П. В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали».

Пушкин выехал из Твери утром 2 мая, пробыл в пути весь день, так что прибыл в Москву после полуночи, нагрянув прямо к Нащокину в Воротниковский переулок и провел у него всё воскресенье 3 мая, отдыхая после дороги. Соллогуб, заявившийся в нащокинский дом утром 5 мая, вспоминал: «Я вошел в гостиную и велел человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный, и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были довольно холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П. В. Нащокин. Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить о начатом им издании Современника. „Первый том был очень хорош, сказал Пушкин. Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо“. Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Войнович явился в свою очередь заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки и что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Войнович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтобы я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставить без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку. Я с своей стороны объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец, мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен».

Примирившись с Соллогубом, Пушкин сказал ему: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться? Да нечего делать. Я имею несчастье быть общественным человеком, а вы знаете, это хуже, чем быть публичной женщиной».

Анонимные письма

Двенадцатого сентября 1836 года Пушкин со всем семейством переезжает с дачи на вновь снятую квартиру на набережной Мойки в дом княгини Софьи Григорьевны Волконской, родной сестры декабриста князя Сергея Волконского и супруги светлейшего князя Петра Михайловича Волконского. Из этой самой квартиры уезжала в Сибирь за своим мужем Мария Николаевна Волконская, некогда воспетая поэтом, оставив здесь сына Николая, который скончался в этом же доме 17 января 1828 года, двух лет от роду.

О состоявшемся переезде Екатерина Николаевна Гончарова сообщает брату в первом письме из новой городской квартиры, отправленном 15 сентября: «Вот уже три дня, как мы вернулись в город; мы сменили квартиру и живем теперь на Мойке близ новаго Конюшеннаго моста в доме княгини Волконской». Местоположение дома было во всех отношениях великолепно: он находился в одном из самых престижных районов столицы, во Второй Адмиралтейской части, в первом квартале, под номером семь, окнами на Мойку, с видом на особняки Первой Адмиралтейской. Хорошо просматривалась и часть Дворцовой плошали со зданием Главного штаба, где Пушкин работал в архиве и состоял в Коллегии иностранных дел. Над площадью возвышалась Александровская колонна (мы упоминали, что поэт некогда избежал участия в ее торжественном открытии, уехав в Полотняный Завод к ожидавшей его Наталье Николаевне).

Пушкин как будто подводит итог своей жизни. Через реку, наискосок от дома Волконских, известного теперь как «Мойка, 12», виден дом купца Кувшинникова, ныне дом 13, в котором Пушкин, приехавший в Петербург для поступления в Лицей, жил с дядюшкой Василием Львовичем в 1811 году. Таким образом, его последняя квартира находилась в том уголке столицы, с которого начиналась его петербургская жизнь. Пушкин снял квартиру на два года, но ему было суждено прожить в ней всего четыре с половиной месяца. Ее окна обращены были на Конюшенное придворное ведомство с церковью Спаса Нерукотворного Образа, в которой будут отпевать поэта.

По контракту о сдаче внаем, датированному 1 сентября 1836 года, квартира занимала в доме «весь, от одних ворот до других, нижний этаж из одиннадцати комнат, состоящий со службами, как-то: кухней и при ней комнатой в подвальном этаже, взойдя на двор направо; конюшнею на шесть стойлов, сараем, сеновалом, местом в леднике и на чердаке и сухим для вин погребом; сверх того две комнаты и прачечную, взойдя на двор налево — в подвальном этаже во втором проходе сроком на два года». Плата была назначена в 4300 рублей в год с выплатой вперед за каждые три месяца.

В квартиру въехали Пушкин с Натальей Николаевной, обе ее сестры и четверо детей. Для такого большого семейства жилье было вовсе не так просторно, как может показаться. Предыдущее, в доме Баташева, состояло из двадцати комнат. В число наемной прислуги входили четыре горничные, две няни, кормилица, камердинер, лакей, два служителя, повар, прачка, полотер, кухонный мужик и слуга Петр Крылов — итого, 16 человек, не считая крепостных, среди которых были конечно же Никита Козлов, Иван и Василий Калашниковы, Маланья Семенова, Анна Михайлова, Елена Федорова, а также кучера, конюхи, форейторы и т. д. Часть прислуги — няни и кормилица — проживала в основных комнатах вместе с маленькими детьми.

На обороте листа с заметкой «О „Путешествии в Сибирь“ Шаппа д’Отроша» Пушкин делает запись о ежемесячных расходах семьи на квартиру, лошадей, кухню и пр. Итоговая цифра — 17 тысяч рублей в год. Таких денег Пушкин не имел, так что приходилось жить в долг (вспомним «Онегина»: «Долгами жил его отец…»). Вскоре после переезда на новую квартиру Пушкин вновь занимает деньги под проценты у своего прежнего кредитора — известного ростовщика прапорщика В. Г. Юрьева. На этот раз было взято сразу десять тысяч рублей с возвратом до 1 февраля 1837 года (но в этот самый день состоялось отпевание Пушкина). В канун 1837 года, 30 декабря, Наталья Николаевна заняла у Юрьева еще 3900 рублей. Совершенно очевидно, что этот вексель был выдан ею, так как предыдущий, подписанный самим Пушкиным, еще не был погашен.

В очередной раз приходилось прибегать к услугам ростовщика — больше занять Пушкиным было просто не у кого. Надежды на доходы от «Современника» явно не оправдались, зато приходили всё новые счета за бумагу. Один только счет от бумажной фабрики Е. Н. Кайдановой за бумагу, поставленную со 2 апреля по 26 июня 1836 года, составил 2935 рублей. На нем имеется пометка об уплате 14 августа 487 рублей 50 копеек, а оставшиеся 2447 рублей Пушкин 28 октября обязался уплатить «в исходе нынешнего 1836 года», видимо, еще рассчитывая на доходы от «Современника» (после его смерти эту сумму заплатит Опека).

Французский книжный магазин Ф. Беллизара 9 ноября выставил счет в 3713 рублей за купленные книги. На следующий день поэт подписал обязательство об оплате долга в три срока: 700 рублей — 10 января 1837 года, 1500 — к 19 апреля и остальное — к 1 сентября. 10 января состоялась свадьба Екатерины Гончаровой с Дантесом, и лишь спустя два дня Пушкин зашел в магазин к Беллизару, но смог отдать только половину суммы, причитавшейся книготорговцу к этому сроку (остальное также впоследствии погасит Опека). По счету книжного магазина Пушкин всё же платил, хотя бы частично, — книги ему были необходимы, и он постоянно заходил к Беллизару. В тот же день Пушкин уплатил и 60 рублей в модный магазин m-me Зои Мальпар. 13 января пришлось погасить часть долга в 500 рублей каретному мастеру И. Эр-гарту и 315 рублей в мебельный магазин Гамбса; оставшийся долг первому составлял 410 рублей 70 копеек, второму — 772 рубля 50 копеек. То же происходило и с портным Ж. Бригелем. К примеру, по его счету от 10 августа 1835 года на сумму 1142 рубля поэт частями расплачивался до конца 1836-го, и все равно остаток в 530 рублей перешел к Опеке. По этому счету должен был быть оплачен и черный сюртук, простреленный в день дуэли с Дантесом. Сохранился и еще один, более поздний счет от Бригеля на сумму 1065 рублей без помет об оплате. В этот счет входит и сумма за пошив Бригелем жилета, который будет надет на поэте в день дуэли с Дантесом. Этот черный двубортный суконный жилет с воротником и черными роговыми пуговицами, разорванный и зашитый с одного бока, сохранил на память Вяземский, и сейчас он выставлен в квартире Пушкина на Мойке, 12.

К тратам собственного семейства прибавлялись и неизбывные долги Льва Сергеевича. А. П. Плещеев 3 октября в письме настоятельно потребовал от Пушкина возвратить ему остаток долга его брата в 500 рублей ассигнациями и 30 червонцев, заметив: «…ты не такой бедняк, а я не такой богач, чтобы тебе не платить, а мне не требовать… Вот тебе и вся сказка, которая может быть тебе не так приятна, как нам твои».

Главный труд, которым, помимо «Истории Петра», был в ту пору занят Пушкин, — «Капитанская дочка». В середине сентября он набело переписывает роман. Им самим в эти дни владеет состояние, сходное с тем, которое испытывал Петруша Гринев, вступившийся за честь оскорбленной Швабриным Маши Мироновой.

В четверг 17 сентября Пушкин с женой и свояченицами проводит вечер в Царском Селе у Карамзиных по случаю именин Софьи Николаевны Карамзиной. Среди гостей был и Дантес. В письме брату именинница подробно описывает праздничный обед, превратившийся в собрание почти всего карамзинского кружка: «Обед был превосходный: среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три — ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет (Клементия они позабыли в городе, собираясь впопыхах), Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские (тетушка осталась в Петербурге ожидать дядюшку, который еще не возвратился из Москвы) и Жуковский». После обеда состав гостей пополнился: «…в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи, Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова (дочь князя Дмитрия), Клюпфели, Баратынские, Абамелек, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Виельгорский, — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который всё время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает всё те же штуки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, всё же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как всё это глупо. Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его отношений, и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. „Ну, что же? — Нет, не пойду, там уж сидит этот граф. — Какой граф? — Д ’Антес. Гекрен что ли!“».

При всей горечи, которую испытывал Пушкин, наблюдавший сцену, происходившую между Натальей Николаевной и Дантесом, в последнем диалоге звучит ирония, даже издевка: прекрасно осведомленный о произошедшей к лету перемене фамилии поклонника его жены и баронском титуле Геккерена, он как бы по ошибке называет Дантеса графом и коверкает его новую фамилию. Совершенно очевидно, что после лета, когда Наталья Николаевна не выезжала, Дантес возобновил свои ухаживания, нисколько их не скрывая и даже афишируя, лишь формально прикрываясь своим явно показным вниманием к ее сестре Екатерине. Рассказ наблюдательной Софьи Николаевны впервые фиксирует эту ситуацию — до нее об ухаживании Дантеса за Екатериной Гончаровой никто не сказал ни слова. Можно предположить, что еще с конца лета, когда кавалергарды вернулись на Острова, Екатерина, влюбившаяся в Дантеса, соглашается на роль его доверенного лица — не столько посредницы, сколько ширмы, и фактически становится его шпионом в доме Пушкиных.

Осенью 1836 года, еще до того, как Дантесу (теперь официально Геккерену-младшему) Пушкин отказал от дома, он отправил записку к Геккерену-старшему. Сохранившийся ее черновик, с раскрытием недостающих букв, дает следующий текст:

Mons le Ba

Ма f et mes b ne manqueront pas de se rendre à l’invitade V Exce.

Je m’empresse de profiter de cette pour vous presenter Pho de m[115].

Речь здесь идет об официальном приглашении, к тому же относящемся ко времени, когда Екатерина Гончарова еще не стала женой Дантеса, ибо после их свадьбы Пушкин мог выступать от имени только одной свояченицы — Александрины.

В письме Александра Карамзина от 30 сентября 1836 года брату Андрею за границу встречается упоминание об этом вечере у Геккерена: «Вчера еще я был на музыкальном вечере у Геккерна, где меня представили госпоже Сухозанет. <…> Наконец, я отдохнул в кругу Гончаровых». Это был домашний концерт гастролировавшего тогда в Петербурге бельгийского скрипача Иосифа Арто, на который были приглашены великосветские знакомые старшего и младшего Геккеренов. Употребленное выражение «в кругу Гончаровых» говорит о том, что сестер было трое, ибо только так мог составиться круг. Ни о каких других вечерах или балах в доме не только Геккерена, но и какого-либо другого барона, где были бы Гончаровы, да еще без Пушкина, неизвестно. Но если адресатом записки был именно Геккерен, то не могла ли она относиться к другому визиту сестер Гончаровых в его дом? Время подобного визита хронологически ограничено. Не говоря уже о том, что по отличительным признакам бумаги записка не могла быть написана раньше июня 1836 года, следует еще учесть, что Наталья Николаевна после рождения 23 мая дочери Натальи почти всё лето не покидала дачи. В первой половине июля она начала выезжать, но сезон балов еще не наступил, так как гвардия не вернулась с маневров. Первый раз Пушкины всем семейством выехали 13 июля, проведя вечер у графини Лаваль. С начала августа Гончаровы появлялись на вечерах, которые могли устраивать на Островах только представители высшей знати, владельцы собственных дач. Барон Геккерен к их числу не принадлежал. Только после того, как в середине сентября Пушкины перебрались с дачи в город, они могли посетить вечер у Геккерена. В середине же октября, когда ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной стали предметом светских пересудов, Пушкин ни за что бы не отпустил ее в дом Геккерена, если сам поехать не мог. Учитывая все эти обстоятельства, интересующую нас записку следует адресовать барону Геккерену и датировать примерно 29 сентября 1836 года.

Со времени переезда в город на последнюю квартиру возобновилась светская жизнь Натальи Николаевны, вновь все о ней заговорили после длительного перерыва. Слухи о ее успехах в свете докатились даже до далеких от нее людей, вроде Анны Николаевны Вульф, которая 10 октября написала сестре Евпраксии Николаевне Вревской: «Я здесь меньше об нем (Пушкине. — В. С.) слышу, чем в Тригорском даже; об жене его гораздо больше говорят еще, чем об нем; по-прежнему я время от времени слышу, как кто-нибудь восторженно кричит о ее красоте».

Четырнадцатого октября вернулись из Царского Села в город Карамзины и тотчас начали принимать гостей. Вечером 18 октября Пушкины со свояченицами были у молодоженов Валуевых, где пили чай. С. Н. Карамзина писала: «Вечером Мари устроила у себя чай, были неизбежные Пушкины и Гончаровы, Соллогуб и мои братья. Мы не смогли туда поехать, потому что у нас были гости». Приехавший к Карамзиным от Валуевых Соллогуб рассказал, что был вечер «семи спящих». Заключая рассказ о возобновлении своих вечеров, Софья Николаевна сообщала своей корреспондентке: «…возобновились наши вечера, на которых с первого дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром, Александрина — с Аркадием, к полуночи Вяземский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб[116]…»

Наталья Николаевна также завела приемные часы для самых близких людей и стала по субботам устраивать завтраки. Александр Николаевич Карамзин пишет брату Андрею 6 ноября: «Завтра опять-таки я иду, если это тебя интересует, на завтрак к госпоже Пушкиной, что совершаю каждую субботу, сопровождая это кучей любезностей». Так начался новый светский сезон, последний для Пушкина с Натальей Николаевной; вновь сорвались планы поэта относительно осенней поездки в деревню. Он пишет отцу 20 октября: «Я рассчитывал побывать в Михайловском — и не мог. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью».

Анонимный пасквиль, полученный А. С. Пушкиным 4 ноября 1836 года

Четвертого ноября 1836 года с утренней городской почтой Пушкину пришло анонимное письмо в двойном конверте. Такие же получили несколько человек из самого близкого окружения поэта, принадлежавшие к карамзинскому кружку. Пасквиль был написан измененным почерком, полупечатными буквами на французском языке:

«Les Grands-Croix, Commandeurs et Chevaliers du Serenis-sime Ordre des Cocus, réunis en grand Chapitre sous la présidence du venerable Grand-Maître de l’Ordre, S. E. D. L. Narychkine, ont поттё a I ’unanimité Mr. Alexandre Pouchkine coadjuteur du Grand Maître de I ’Ordre des Cocus et historiographe de I Ordre.

Le sécrétaire pérpétuel: Cte J. Borch[117]».

А. А. Ахматова, начиная свою статью «Гибель Пушкина», заметила, что сочла необходимым «уничтожить неправду», что представлялось ей возможным «благодаря длинному ряду вновь появившихся документов», незнакомых ее предшественнику П. Е. Щеголеву, к числу которых относились письма Карамзиных, дневник княжны Марии Барятинской, письма П. А. Вяземского графине Э. К. Мусиной-Пушкиной и, наконец, письма Дантеса Геккерену, в которых он писал о своей любви к неназванной им, но легко узнаваемой Наталье Николаевне. Однако и Анне Андреевне, и позднейшим исследователям, в том числе С. Л. Абрамович, не были известны все письма к Геккерену, ставшие доступными лишь в последнее время.

Разделяя суждения Ахматовой в отношении роли Полетики и Трубецкого в дуэльной истории, творений Араповой и места Александрины, в одном нельзя полностью согласиться с ее мнением — в оценке места, занимаемого в событиях Натальей Николаевной. Разобраться в этом вопросе следует, пользуясь тем же инструментарием, которым столь искусно владела Анна Андреевна: строгой логикой, анализом психологии поведения сторон и документов, главным образом тех, которые ранее не были известны.

Наталье Николаевне в построениях Ахматовой отводится роль «жертвы Геккерена». «Она была задумана как передатчица Пушкину неудачи его политики. (Это то, что Пушкин считал актом доверия с ее стороны и чем он очень гордился.)». Причины отправления диплома видятся Ахматовой в следующем: «Очевидно, голландский посланник, желая разлучить Дантеса с Натальей Николаевной, был уверен, что „le mari d’une jalousie révoltante (возмутительно ревнивый муж)“, получив такое письмо, немедленно увезет жену из Петербурга, пошлет к матери в деревню (как в 1834 г.) — куда угодно, и все мирно кончится. Оттого-то все дипломы были посланы друзьям Пушкина, а не врагам, которые, естественно, не могли увещевать поэта». Что касается друзей, то с этим нельзя не согласиться, как и с самим рассуждением автора пасквиля. Труднее — или вовсе невозможно — принять, что этим автором был Геккерен. Признать правильность этого предположения значит категорически не согласиться с мнением, высказанным самой же Ахматовой, что Геккерен «безупречно провел всю задуманную игру».

В последние годы с легкой руки С. Л. Абрамович утвердилось мнение, что диплому предшествовало свидание Натальи Николаевны с Дантесом, подстроенное Идалией Полетикой на своей квартире. П. Е. Щеголев считал, что оно имело место в январе. Теперь его датой называется 2 ноября 1836 года. В этот день Пушкин, состоявший в Российской академии, вместе с А. С. Шишковым, А. X. Востоковым, М. Е. Лобановым, И. И. Панаевым и другими ее членами принял участие в торжественном чествовании известного физиолога и анатома, профессора Медико-хирургической академии П. А. Загорского по случаю пятидесятилетия его научной деятельности.

К этому же дню относится письмо Дантеса Геккерену, которое многое проясняет в преддуэльной ситуации:

«Дорогой друг, я хотел говорить с тобой сегодня утром, но у меня было так мало времени, что я просто не смог этого сделать. Вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой, правда, „наедине“ означает, что в течение почти часа я был единственным из мужчин у княгини Вяземской. Можешь себе представить мое состояние; в конце концов, я собрал мужество и вполне сносно сыграл свою роль и даже был довольно весел. В общем, я неплохо продержался до 11 часов, но потом силы меня оставили и такая охватила слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, расплакался, как дурак, отчего, правда, мне полегчало, так как я задыхался; после же, когда вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и так страдал душой, что едва не сошел с ума.

Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умоляю исполнить вечером то, что ты мне обещал. Ты обязательно должен поговорить с нею, чтобы я, наконец, знал, как мне быть.

Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от карт, ты улучишь минутку для разговора с ней.

Вот мое мнение: я полагаю, ты должен откровенно обратиться к ней и сказать, но так, чтобы не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо серьезно с нею поговорить. Затем спроси ее, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе величайшую услугу; ты расскажешь ей о том, что со мной вчера произошло по возвращении, так, словно ты был свидетелем: будто мой слуга перепугался и прибежал разбудить тебя в два часа ночи, ты меня долго расспрашивал, но так ничего и не смог от меня добиться, и что ты убежден, что у меня произошла ссора с ее мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что не я рассказал тебе о том вечере, а это крайне необходимо. Ведь надо, чтоб она думала, будто во всем, что касается ее, я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь ее лишь как отец, принимающий участие в своем сыне; и тут было бы недурно в разговоре намекнуть ей, будто ты убежден, что отношения у нас куда более близкие, чем на самом деле, но тут же найди возможность, как бы оправдываясь, дать ей понять, что, во всяком случае, если судить по ее поведению со мной, их не может не быть.

Словом, самое трудное начать, и мне кажется, что такое начало весьма удачно; как я уже говорил, она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен, пусть видит в нем лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и будущее, и настоятельно потребуй сохранить его в тайне ото всех и особенно от меня. Однако будет, пожалуй, куда осмотрительней, если ты не сразу попросишь ее принять меня, ты можешь сделать это в следующий раз, а еще остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти мне на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки. Потому что, если эта история будет продолжаться, я не буду знать, какими она грозит мне последствиями. Я сойду с ума.

Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что… (далее несколько слов неразборчиво. — В. С.)».

Это письмо было написано в разгар событий, развернувшихся в начале ноября 1836 года и создавших первую дуэльную ситуацию, разрешившуюся браком Дантеса и Екатерины Николаевны. Письмо, являющееся ключом для их понимания, не датировано Дантесом, однако могло быть составлено только в последних числах сентября, так как упоминаемая в нем княгиня Вяземская лишь к этому времени вернулась в Петербург, и только во время одного из очередных дежурств Дантеса по полку, когда он был разлучен с Геккереном. О том, что он находится в полку, он сам сообщает своему корреспонденту. Письмо написано или до болезни Дантеса, то есть до 19 октября, когда полковой врач дал ему увольнительную от службы, или после выздоровления, когда он снова приступил к исполнению своих обязанностей.

Еще в октябре Пушкин предложил Дантесу объясниться, и конечно же в разговоре не обошлось без резкостей, так что кавалергарду было отказано от дома и даже запрещено появляться на его пороге. Так Пушкин предотвратил встречи жены с поклонником хотя бы в собственном доме. Дантес же принял свои меры — стал искать и в конце концов нашел возможность увидеться с ней наедине. Такая встреча в постороннем доме неизбежно должна была привести его отношения с Натали к драматическому и бесповоротному исходу. Это тот самый отказ, о котором князь Александр Трубецкой рассказывал матери княжны Марии Барятинской. Мы знаем, что на каком-то вечере состоялось решительное объяснение Дантеса с Натальей Николаевной, когда она отвергла его притязания, на которые он никак не решился бы, будучи в доме Пушкиных.

Дантес в своем письме буквально диктует Геккерену, как он должен повести себя с женой Пушкина. В хронике этих дней, предшествовавших появлению 4 ноября анонимных писем, была значительная лакуна, так как мы не знали, где и когда Геккерен, по выражению Пушкина, употребленному в обвинительном письме голландскому посланнику (отосланном 26 января 1837 года, но написанном сразу же после получения пасквиля), «отечески сводничал» своему «так называемому сыну». Теперь ясно, что это произошло на вечере у баварского посланника графа Лерхенфельда. Тот устраивал свои вечера по понедельникам, что, в частности, подтвердил и дневник графов Паниных, который долгие годы хранился в архиве Института истории и теперь стал достоянием пушкинистов. Как явствует из него, в интересующее нас время вечера состоялись 12, 19 октября и, наконец, 2 ноября. С 19 по 27 октября Дантес был болен и официально освобожден от несения службы, так что в этот период он никак не мог появляться в обществе, а также, будучи дома, не имел нужды в эпистолярном общении с Геккереном. Следовательно, ни 19-м, ни 26 октября это письмо датировать нельзя. Очередной вечер в доме баварского посланника пришелся на 2 ноября. В письме сообщается, что накануне Дантес был у Вяземских, где «случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой»; он пишет, что в течение почти часа был единственным из мужчин у княгини Вяземской и находился там до 11 часов. Вечером 1 ноября в кабинете Вяземского, в присутствии Жуковского и других знакомых Пушкин читал только что законченный роман «Капитанская дочка». Именно в это время Дантес и мог оказаться единственным мужчиной на половине княгини. Когда Пушкин закончил чтение, Дантес уже покинул дом Вяземских. Вернувшись к себе, он почувствовал лихорадку. Именно в эти дни в Петербурге похолодало; как пишет графиня Панина, «первый морозец щиплет уши».

Итак, если спровоцированный Дантесом разговор Геккерена с Натальей Николаевной состоялся у Лерхенфельдов 2 ноября, то становятся понятными строки неотправленного письма Пушкина к Геккерену: «2-го ноября… (пропуск в тексте. — В. С.) вы имели с вашим сыном совещание, на котором вы положили нанести удар, казавшийся решительным». О том же разговоре, как теперь очевидно, шла речь и в письме Александра Карамзина брату Андрею: «Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклиная ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерн — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!) За этим последовала исповедь госпожи П<ушкиной> своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна…» Это письмо писалось 13 марта 1837 года по свежим следам трагедии человеком, поддерживавшим тесные отношения как с Пушкиным, так и с Дантесом.

Игнорировать два таких свидетельства или придавать им другой смысл, которого в них не заключено, нет никаких оснований, а значит, следует подвергнуть сомнению выдвинутую С. Л. Абрамович версию о том, что подстроенное Идалией Полетикой свидание Дантеса с Натальей Николаевной, положившее начало новому витку интриги против Пушкина, состоялось не в январе 1837 года, а 2 ноября 1836 года. Однако в этот день Геккерен подстерег Наталью Николаевну и имел с ней разговор. Рассмотренное письмо Дантеса не было в свое время известно Абрамович. Однако суть разговора прорисована ею психологически совершенно точно: «Каковы были непосредственные мотивы, толкнувшие Геккерена на этот шаг, сказать нелегко. По-видимому, он вел двойную игру. Геккерен выполнял поручение своего приемного сына, который сделал его своим конфидентом, и в то же время с тайным злорадством заставлял краснеть и трепетать от его намеков женщину, которую он ненавидел».

Со слов Александрины Гончаровой мы также знаем, что незадолго до 4 ноября Геккерен убеждал ее сестру «оставить своего мужа и выйти за его приемного сына». Александрина не могла только припомнить, было ли это сделано письменно или устно. Теперь и это сомнение разрешено. События 2 ноября непосредственно предшествовали распространению анонимных писем.

Один из друзей Пушкина, получивших письмо в двойном конверте, Константин Россет, брат Александры Осиповной Смирновой, заподозрил неладное и не передал его поэту. По словам Владимира Соллогуба, эти подметные письма были получены всеми членами карамзинского кружка, но тотчас ими уничтожены. Соллогуб вспоминал обстоятельства получения им пасквиля. Он жил тогда на Большой Морской у своей тетки княгини Васильчиковой. 4 ноября утром она призвала племянника к себе и сказала: «Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое напечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?» При этом она вручила ему письмо. Соллогуб, которому была памятна недавняя его дуэльная история с Пушкиным, первым делом решил, что письмо содержит что-то касающееся ее и что ни распечатывать, ни уничтожать его он не вправе, и отправился с ним на Мойку. Пушкина застал он сидящим в своем кабинете, и когда тот распечатал конверт, то тотчас сказал: «Я уже знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елизаветы Михайловны Хитровой; это мерзость против жены моей. Впрочем, вы понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить мне платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой». Прочитанное письмо было сообразно произнесенным только что словам. «В сочинении присланного ему всем известного диплома, — вспоминал Соллогуб, — он подозревал одну даму, которую мне и назвал». Говорил Пушкин с большим достоинством, спокойно, и, как показалось тогда его собеседнику, «хотел оставить всё дело без внимания». Однако через две недели Соллогуб узнал, что в тот же день Пушкин отправил вызов Дантесу. Приехавший к Пушкину Вяземский застал друга уже вовсе не в том спокойном состоянии, в каком его оставил Соллогуб. За это время произошло его объяснение с женой.

Вяземские также получили письмо. Княгиня Вера Федоровна принесла его нетронутым к мужу в кабинет. Они приняли решение распечатать второй конверт, тотчас заподозрив, что он содержит что-то оскорбительное для Пушкина. «Первым моим движением, — вспоминал позднее Петр Андреевич, — было бросить бумагу в огонь, и мы с женою дали друг другу слово сохранить всё это в тайне. Вскоре мы узнали, что тайна эта далеко не была тайной для многих лиц, получивших подобные письма, и даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями, не знавшими их содержания и поставленными в такое же положение, как и мы». Судя по всему. Вяземский приехал уже после Соллогуба, и именно его, а также Елизавету Михайловну Хитрово он имел в виду, когда говорил о двух друзьях поэта, передавших ему письма с пасквилем.

Письма заставили Наталью Николаевну, по отзыву того же Вяземского, «невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккерена по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть». Вяземский продолжает свой рассказ об этом дне: «Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала, но, обладая горячим и страстным характером, не мог отнестись хладнокровно к положению, в которое он с женой был поставлен: мучимый ревностью, оскорбленный в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене. Видя, что честь его задета чьей-то неизвестной рукою, он послал вызов молодому Геккерену как единственному виновнику, в его глазах, в двойной обиде, нанесенной ему».

Как мы видим, и воспоминание столь близкого к Пушкину человека, как Вяземский, подтверждает, что именно после того, как Геккерен подловил в доме Лерхенфельда Наталью Николаевну, уговаривал ее отдаться Дантесу и, наконец, угрожал ей, появились анонимные письма.

Автором их Пушкин поначалу, до объяснения с женой, посчитал некую даму, имя которой даже назвал Соллогубу. Последний унес тайну этого имени в могилу. Позднее только один человек, историк Петр Иванович Бартенев, знавший многих из окружения Пушкина, в том числе и Соллогуба, ни на кого не ссылаясь, назвал его, притом без всяких оговорок: Идалия Полетика. Никто из тех, кто позднее занимался историей дуэли Пушкина, ни разу не рассматривал эту версию. В первую очередь это было связано даже не столько с доказательствами, которые привел в свое время П. Е. Щеголев, считавший авторами анонимных писем князей И. С. Гагарина и П. В. Долгорукова, а с убеждением, которое овладело самим Пушкиным в тот же день, 4 ноября, после объяснения с Натальей Николаевной. Вяземский довольно осторожно высказался по этому поводу в письме великому князю Михаилу Павловичу: «Необходимо при этом заметить, что, как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. На этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований».

Действительно, дуэль, при распространении подобного пасквиля представлявшаяся неизбежной, не входила в планы ни Геккерена, как бы он ни ненавидел Наталью Николаевну, ни его приемного сына; для них она должна была при любом исходе обернуться крахом карьеры в России, что и произошло.

Вскоре после распространения писем подозрение в их авторстве пало на двух молодых людей — князей Гагарина и Долгорукова. Первым их заподозрил Константин Россет. Ему показалось странным, что адрес на конверте содержал такие детали, которые могли знать только часто посещавшие его люди. Его подозрение усилилось тем обстоятельством, что мало знавший до того поэта Гагарин казался «убитым тайной грустью после смерти Пушкина». В окружении Пушкина эта версия нашла поддержку. Николай Михайлович Смирнов пересказал ее, одновременно связав с Геккереном: «Оба князя были дружны с Геккереном и следовали его примеру, распуская сплетни». Николай Иванович Греч в своих «Записках» также закрепил это мнение: «Впоследствии узнал я, что подкидные письма, причинившие поединок, писаны были кн. Иваном Сергеевичем Гагариным с намерением подразнить и помучить Пушкина. Несчастный исход дела поразил князя до того, что он расстроился в уме, уехал в чужие края, принял католическую веру и поступил в орден иезуитов». С. А. Соболевский, один из ближайших друзей Пушкина, будучи в Париже, беседовал с Гагариным и пришел к убеждению, что тот к сочинению пасквиля непричастен, но Долгоруков, живший в ту пору с ним вместе в Петербурге, мог воспользоваться его бумагой и тем направить на него подозрение. После же того, как жена П. В. Долгорукова, к которой супруг был равнодушен, стала утверждать, что муж сам признался в авторстве всей этой интриги, потомкам уже ничего не оставалось, как следовать этой версии. Одинокие голоса Соллогуба и Бартенева не были услышаны, затерявшись в хоре обвинителей князей Гагарина и Долгорукова.

В свете новых эпистолярных материалов следует попытаться разобраться в забытой версии об авторстве Геккерена. Пушкин укрепился в своем мнении 8 ноября, в день именин своего лицейского товарища М. Л. Яковлева, когда в присутствии воспитанника второго выпуска Лицея князя Эристова показал анонимное письмо, достав его из кармана со словами: «Просмотрите, какую мерзость я получил». Яковлев был в ту пору директором типографии Второго отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и знал толк в бумаге. Рассмотрев бумагу, на которой был написан пасквиль, Яковлев предположил, что, судя по высокой пошлине, она должна принадлежать какому-то посольству. Это заключение подтвердило подозрения Пушкина. На самом же деле было бы довольно глупо со стороны Геккерена воспользоваться собственной бумагой. Скорее это аргумент в пользу его непричастности к написанию пасквиля.

Сохранилось единственное письмо Геккерена Дантесу от этих дней, и оно как раз касается анонимных писем:

«Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучом, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная; сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы „А“ со многими эмблемами внутри „А“. Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамена, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня Софья Б. тебе расскажут о многом. Обе они горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем.

Б. де Г.

Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности? До свидания, спи спокойно».

Упоминаемая в письме мадам Н. — безусловно, графиня Мария Дмитриевна Нессельроде, урожденная Гурьева. Она будет посаженой матерью Дантеса на свадьбе с Е. Н. Гончаровой. Она состоит и в числе подозреваемых в авторстве пасквиля. Основание этому заключается в позднейших словах Александра II: «Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина: это Нессельроде».

Графиней Софьей Б. может быть или Софья Александровна Бобринская, или Софья Ивановна Борх, урожденная Лаваль. О последней Щеголев писал: «Какую-то роль в дуэльной истории Пушкина графиня Борх играла. В фальшивых записках А. О. Смирновой читаем о письме Софьи Борх, в котором она оправдывает чету Нессельроде от упреков в скверном отношении к Пушкину и в чрезмерно приветливом к семье Геккеренов. Поверим на этот раз запискам Смирновой. Возможно, что именно о ней упоминает старый Геккерен в письме к приемному сыну».

Это письмо было впервые опубликовано во французском оригинале А. С. Поляковым в 1922 году. Публикатор пишет при этом: «Письмо доставлено, на наш взгляд, Геккереном графу Нессельроде в числе тех пяти документов, которые он отправил ему 28 и 30 января 1837 г. и которые должны были убедить Николая, во-первых, что „барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал“, а во-вторых, чтобы получить оправдание императора: „Оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе; я был бы в отчаянии, если б должен был его покинуть…“». Письмо было обнаружено в архиве Третьего отделения, куда оно никак не могло бы попасть, если бы оставалось в руках Геккеренов. Щеголев, поместив перевод этого письма в третьем издании своей книги, так высказался по его поводу: «Мы не можем разделить мнение А. С. Полякова о том, что эта записка служит доказательством непричастности Геккерена к пасквилю, полученному Пушкиным 4 ноября 1836 года. На нас эта записка производит странное впечатление какого-то воровского документа, написанного с специальными задачами и понятного только адресату».

Это письмо не было, как и еще два неизвестных нам документа, представлено следственной комиссии и осело в секретных архивах, хотя оно совершенно однозначно говорит о том, что оригинал пасквиля был показан Геккерену Нессельроде и что пасквиль по формату совпадает с данным письмом, адресованным Дантесу. Только из этого письма нам стало известно, что у Нессельроде был экземпляр пасквиля. Само упоминание в письме имен Нессельроде и его супруги служило формой скрытого шантажа в адрес канцлера, от которого Геккерен добивался такого решения своей судьбы, которое позволило бы ему остаться в России. Со стороны Нессельроде это письмо могло вызвать только гнев, свидетельства которого мы находим в позднейших отзывах канцлера о Геккерене.

Прежде чем попытаться разобраться в смысле написанного Геккереном Дантесу, необходимо датировать его письмо (точнее, записку). Исследователи традиционно относят ее ко времени суда по поводу дуэли, когда Дантес содержался под арестом. Только Поляков считал, что она была написана в ноябре, во время первой дуэльной истории. Геккерен этой запиской косвенно оправдывал себя и предостерегал Дантеса от необдуманных поступков. Очевидно, что она послана тогда, когда Геккерен не виделся с Дантесом, то есть в один из дней, когда последний был на дежурстве. Назначенный приказом командира полка генералом Гринвальдом от 4 ноября на пять внеочередных дежурств по полку, он отбывал их сутками, с 12 часов одного дня до 12 часов другого, через день отдыха: 6, 8, 10, 12 и 14 ноября. Судя по тому, что никакие другие вопросы в записке не поднимаются, они уже были решены в переговорах Геккерена с Жуковским и Пушкиным: дуэль была отсрочена на две недели, и Дантес уже знал об этом из других, не дошедших до нас записок.

Письмо Геккерена, как признает он сам, удовлетворяет интерес, проявленный Дантесом («Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности?»). У Дантеса возникли какие-то соображения относительно авторства анонимного пасквиля, инспирированные, скорее всего, каким-то разговором. Геккерен предположил то же самое, раз подал совет: «Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге того же формата, как и эта записка». Ясно, что Геккерен высказывает свои соображения по какому-то очевидному адресу. Кого следовало отсылать к нему? Очевидно, кто-то, с кем Дантес разговаривал во время своего дежурства, проявил интерес к пасквилю. Поскольку Дантес находился на дежурстве в казармах Кавалергардского полка, то доступ к нему был ограничен только сослуживцами. У кого из однополчан Дантеса и с какой стати мог возникнуть интерес к тому, как выглядел пасквиль? Только у того, кто заподозрил третье лицо и потому обратился к Дантесу. Этим офицером прежде всего мог быть Александр Михайлович Полетика, муж Идалии Полетики.

Письма Идалии Дантесу из архива Геккеренов наглядно свидетельствуют о ее страстной влюбленности в Дантеса, а также о романе, существовавшем между ними. В июле 1839 года Идалия отправляет письмо Екатерине Геккерен: «Я по-прежнему люблю вас… вашего мужа, и тот день, когда я смогу вновь увидеть, будет самым счастливым в моей жизни». В феврале же 1837-го Полетика пишет еще находящемуся под арестом Дантесу: «Бедный друг мой, ваше тюремное заточение заставляет кровоточить мое сердце… Мне кажется, что все то, что произошло, — это сон, но дурной сон. Я больна от страха». А позднее, 3 октября 1837 года, она признается: «Я ни о чем, ни о чем не жалею…» Эти письма были частично напечатаны еще П. Е. Щеголевым; их публикация продолжилась в наше время С. Б. Ласкиным и С. Витале. За приведенными фразами из писем Идалии Полетики, с их недомолвками и двусмысленностями, скрывается явно нечто большее, так же как нельзя объяснить известную жгучую ненависть ее к Пушкину, сохраненную ею до самой смерти, одним лишь чувством любви. О чем она не жалеет? Не о том ли, что написала, снедаемая ревностью, анонимный пасквиль? За какое «благородное и лояльное поведение Дантеса», уже покинувшего Россию, благодарен граф Строганов, как он пишет Геккерену-старшему? Ответы на все эти вопросы могли дать только непосредственные участники этой интриги, затеянной против Пушкина, но они предпочли промолчать. Нам остается искать ответы между строк их писем.

Тем не менее Пушкин в конце концов счел автором анонимок Геккерена, взвесил все «за» и «против» и, отказавшись от мысли послать оскорбительное письмо Геккерену-старшему, с полным правом счел виновным в создавшейся ситуации, оскорбительной для него и жены, приемного сына дипломата и уже вечером 4 ноября послал по городской почте вызов на дуэль на имя господина Жоржа Геккерена, как того теперь стали именовать в Петербурге. Текст вызова до нас не дошел, но его видел у секунданта Дантеса барона д’Аршиака Владимир Соллогуб, которому Пушкин предложил быть своим секундантом. Вызов был лаконичный и корректный, без объяснения причин, но не оставлявший места для каких-либо сомнений в отношении решимости Пушкина драться.

Сватовство Дантеса

Около полудня следующего после получения анонимных писем дня, 5 ноября, Пушкина посетил Геккерен-старший, сообщивший, что его сын находится на дежурстве по полку, а он по ошибке распечатал пришедшее утром по почте письмо с вызовом на дуэль. Геккерен попросил отсрочки на 24 часа, на что Пушкин дал согласие. Появление в доме на Мойке Геккерена, никогда до того там не бывавшего, не могло остаться незамеченным Натальей Николаевной, и ей было нетрудно догадаться, зачем он оказался у них. Пушкин конечно же ничего не говорил жене о вызове, что противоречило бы понятиям дуэльного кодекса. Она решила не просто ждать и переживать, а вмешаться в ход событий, что сделала бы не всякая жена: она послала в Царское Село за своим братом, офицером лейб-гвардии Гусарского полка Иваном Николаевичем Гончаровым. Он не смог не откликнуться на призыв сестры. Оценив ситуацию, он, возвратившись в Царское Село, тотчас отправился к воспитателю наследника престола Жуковскому. По убеждению Натальи Николаевны, только он мог предотвратить надвигавшуюся дуэль. Это происходило в канун Дня святого Павла Исповедника, полкового праздника лейб-гусар, и на следующий день Гончаров опоздал в полк. Он впервые получил выговор от командира полка, до того почитавшего его безупречным офицером, и даже был посажен под арест.

В двух комнатах квартиры на Мойке, разделенных детской, решалась судьба семейства Пушкиных. Жуковский покидает Царское Село в то время, когда он должен был присутствовать всё на том же полковом празднике. Он по предварительным спискам в «пять минут пятого часа пополудни» был поименован в записи камер-фурьерского журнала в числе присутствовавших девяноста персон за обеденным столом в Овальном зале Александровского дворца. Но в это время Жуковский уже был у Пушкина. Пребывавший на тот момент в Царском Селе, а ранее долгое время отсутствовавший в Петербурге, Жуковский не попал в число тех, кому были разосланы анонимные письма, и не был вполне посвящен в сложившуюся ситуацию. Он должен был на ходу включиться в нее, став в результате на какое-то время одним из ее главных действующих лиц. Наталья Николаевна сделала правильный выбор: лишь Жуковский мог всё остановить. Сам Пушкин к нему в данном случае не обратился бы.

И вот уже Жуковский записывает в своих конспективных заметках этих тревожных дней: «Гончаров у меня. Поездка в Петербург. К Пушкину. Явление Геккерна. Мое возвращение к Пушкину. Остаток дня у Въельгорского и Вяземского. Вечером письмо Загряжской». Недолгое общение с Пушкиным было прервано приездом Геккерена по истечении обусловленной отсрочки в 24 часа. Жуковский, живший совсем недалеко от Пушкина при Зимнем дворце в так называемом шепелевском доме, отправился к себе, вернувшись затем к нему после отъезда Геккерена. Неизвестно, имел ли Жуковский какие-то разговоры с Пушкиным, но очевидно, что по договоренности с ним он пишет письмо Е. И. Загряжской и договаривается встретиться с ней утром. Та жила в одном доме с Жуковским, и с той поры до завершения ситуации они постоянно общались. По долгу тетки, самой близкой в Петербурге старшей родственницы сестер Гончаровых, она во всех смыслах отвечала за них. Несомненно, что посещение Виельгорского и Вяземского позволило Жуковскому в какой-то мере восполнить картину произошедшего.

Геккерен снова появляется у Пушкина на Мойке, поскольку истек обусловленный срок. Он вновь ведет переговоры от имени Дантеса, сославшись на то, что тот отправился к двенадцати часам на внеочередное дежурство. На этот раз Геккерен добился отсрочки дуэли на две недели. К этому дню следует отнести записку Дантеса Геккерену, ставшую известной сравнительно недавно:

«Мой драгоценный друг, благодарю за две присланные тобою записки. Они меня немного успокоили, я в этом нуждался и пишу эти несколько слов, чтобы повторить, что всецело на тебя полагаюсь, какое бы решение ты ни принял, так как заранее убежден, что в этом деле ты станешь действовать успешней, чем я.

Бог мой, я не сетую на женщину и счастлив, зная, что она спокойна, но эта страшная неосторожность либо безумие, которого я к тому же не понимаю, равно как и того, какова была ее цель. Пришли записку завтра утром, чтоб знать, не случилось ли чего нового за ночь, кроме того, ты не пишешь, виделся ли ты с сестрой у тетки и откуда тебе известно, что она призналась насчет писем.

Доброго вечера, сердечно обнимаю,

Ж. де Геккерен.

Во всем этом Екатерина — доброе создание, она ведет себя восхитительно».

В дальнейшем Геккерен представлял дело так, что как будто бы Дантес вообще узнал о вызове только через 24 часа по возвращении с дежурства. Дантес действительно был на дежурстве, и письмо Пушкина распечатал Геккерен, хотя оно было адресовано не ему, но известил Дантеса о вызове запиской, потом послал еще одну. Об этом свидетельствует письмо Дантеса. Судя по его началу, оно пишется в ответ на сообщения Геккерена о результате переговоров с Пушкиным, которые «успокоили» Дантеса. По пожеланию доброго вечера ясно, что пишется оно уже в конце дня.

Это письмо косвенно подтверждает то, что нам и без того известно: Наталья Николаевна показала письма и записочки Дантеса мужу, то есть свершила шаг, которого Дантес понять не может. Очевидной оказывается и роль Екатерины, которая сообщает Геккеренам обо всем происходящем в доме на Мойке.

В один из своих визитов к Пушкину Геккерен каким-то образом умудрился переговорить с Натальей Николаевной. Возможно, она сама начала разговор, обеспокоенная ситуацией, а он, воспользовавшись этим, не только сообщил ей о вызове на дуэль, но и стал уговаривать ее написать Дантесу, прося не драться с мужем. По этому поводу Вяземский вспоминал: «Геккерны, старый и молодой, возымели дерзкое и подлое намерение попросить г-жу Пушкину написать молодому человеку письмо, в котором она умоляла бы его не драться с мужем. Разумеется, она отвергла с негодованием это низкое предложение». Подобное письмо, напиши его Наталья Николаевна, никак не изменило бы ситуацию, но окончательно бы скомпрометировало ее.

Первым делом Пушкин, давший отсрочку, использовал ее для приведения в порядок своих дел на случай самого худшего исхода дуэли. В первую очередь ему хотелось освободиться от самого значительного из своих денежных обязательств — казенного, составлявшего 45 тысяч рублей, чтобы жена и дети не были обременены им. 6 ноября Пушкин пишет письмо своему кузену, министру финансов Е. Ф. Канкрину, о намерении уплатить долг «сполна и немедленно», предложив в покрытие кистеневское имение, выделенное ему отцом в 1830 году ввиду предстоящей свадьбы. По воле Сергея Львовича сын не имел права продавать Кистенево при его жизни; но Пушкин ссылается на то, «что казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения, если только оные высочайше не утверждены». Пушкин также обращается к Канкрину с настоятельной просьбой: «Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительно прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет такой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием, напрасной хвастливостью и даже неблагодарностью».

Если бы Пушкин не написал последних слов об отказе от «царской милости», то не исключено, что он получил бы желаемое в той или иной форме, но эта приписка исключала положительное решение. В отличие от прежних своих прошений, касавшихся его материального состояния, которые намекали на возможность милостивого пожалования со стороны царя, хотя и не были в желаемой мере услышаны, это письмо такой возможности для правительства не давало. Ответ, который последовал со стороны графа Канкрина, содержал то, что Пушкин, скорее всего, и ожидал. Министр в официальном письме от 21 ноября сообщал, что считает «приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшего повеления».

Пушкину оставалось лишь выразить свое сожаление, «что способ, который осмелился я предложить, оказался неудобным». Известен лишь черновик этого ответа, в котором после слова «предложить» были вписаны и затем вычеркнуты слова: «в глазах в.<ашего> с.<иятельства>». В следующей фразе, также подвергшейся правке, Пушкин, подбирая слова (начав с «прошу», исправляет на «почитаю за долг»), оставляет в результате следующую формулировку: «Во всяком случае почитаю долгом во всем окончательно положиться на благоусмотрение в.<ашего> с.<иятельства>». То, как тщательно он подбирал слова, свидетельствует о том значении, какое он придавал своему ответу. Скорее всего, прошение Пушкина было представлено царю, и ответ от имени министра исходил на самом деле от монарха. Сам Канкрин наверняка ответил бы Пушкину значительно быстрее, ему бы не понадобилось на это две недели. В ответе Канкрина содержался намек на возможное решение путем обращения к монарху. Пушкин, как бы не увидев его, настаивает на окончательности решения, тем самым отвергая возможность возвращения к рассмотрению вопроса, то есть проявления царской милости. Особенная щепетильность Пушкина в данном случае объяснима и тем, что в пасквиле, ставшем поводом к дуэли, содержался намек на царя как поклонника Натальи Николаевны.

События между тем развиваются своим чередом. Жуковский, получив от Е. И. Загряжской ответ на просьбу посетить ее, утром 7 ноября наносит ей визит. Екатерина Ивановна, конечно, была уже в курсе происходящего, посвященная во всё если не племянницами, то племянником Иваном Николаевичем еще накануне. От Загряжской Жуковский отправился к Геккерену, после чего сделал конспективную запись: «Незнание совершенное прежде бывшего. Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчет имени). Открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. — Мое слово. — Мысль всё остановить».

Эта запись отражает всю меру изумления, которая охватила Жуковского после разговора с Геккереном. Начав свою интригу, целью которой было добиться отмены дуэли, Геккерен, прекрасно понимавший, что о том же хлопочет Жуковский, сделал его своим пособником. Он поведал ему, чуть ли не со слезами на глазах, как он боится за сына, а главное — что Дантес собирался свататься к сестре Натальи Николаевны, которую давно полюбил. Растерявшийся Жуковский поначалу даже не понял, о какой из сестер идет речь, решив, что о средней — Александрине, а не о старшей — Екатерине. Итак, Пушкины и Геккерены должны были породниться. Вызов же, сделанный Пушкиным, закрывал, по словам Геккерена, подобную возможность, так как в обществе могли бы подумать, что Дантес решил жениться, чтобы избежать дуэли. Жуковский дает слово, что предпримет всё возможное для предотвращения дуэли. Однако Пушкин оказался менее доверчив, в сватовство не поверил и отказался от такого рода примирения.

Вечером того же дня Жуковский, вновь встретившись с Геккереном, на этот раз у Виельгорского, рассказал тому о неудаче своей миссии. Тогда хитроумный посланник предпринимает очередной шаг: он решает на следующий день нанести визит Екатерине Ивановне Загряжской, чтобы официально объявить ей о сватовстве своего приемного сына. При этом он добился того, чтобы именно она пригласила его для разговора. На следующий день эта встреча состоялась. Загряжская не меньше Жуковского была заинтересована в том, чтобы дуэль не состоялась, хотя и по другим причинам. Ее занимало устройство судьбы старшей из сестер Гончаровых, Екатерины, жаждавшей этого брака: неожиданный поворот событий давал ей невероятный шанс. Так что в лице Загряжской Геккерен нашел себе союзницу. Екатерина Ивановна переговорила с Пушкиным, так что, когда его вновь посетил Жуковский, он был настроен более терпимо. Жуковский записал: «Я у Пушкина. Большее спокойствие. Его слезы. То, что я говорил о его отношениях».

Вдохновленный этой переменой, Жуковский 9 ноября около полудня вновь встретился с Геккереном. По окончании переговоров Геккерен вручил Жуковскому письмо, содержавшее официальную просьбу о посредничестве:

«Милостивый государь!

Навестив m-lle Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу. Она же передала мне, что подробности вам одинаково хорошо известны; поэтому я могу полагать, что не совершаю нескромности, обращаясь к вам в этот момент. Вы знаете, милостивый государь, что вызов г-на Пушкина был передан моему сыну при моем посредничестве, что я принял его от его имени, что он одобрил это принятие и что все было решено между г-ном Пушкиным и мною. Вы легко поймете, как важно для моего сына и для меня, чтоб эти факты были установлены непререкаемым образом: благородный человек, даже если он несправедливо вызван другим почтенным человеком, должен прежде всего заботиться о том, чтобы ни у кого в мире не могло возникнуть ни малейшего подозрения по поводу его поведения в подобных обстоятельствах.

Раз эта обязанность исполнена, мое звание отца налагает на меня другое обязательство, которое представляется мне не менее священным.

Как вам известно, милостивый государь, все произошедшее по сей день совершилось без вмешательства третьих лиц. Мой сын принял вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но, по меньшей мере, надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послуживших поводом к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предполагаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я особливо питал чувства уважения и величайшего почтения, с каким я имею честь быть ваш, милостивый государь, покорнейший слуга барон Геккерен».

Жуковский старался не думать о том, что подобное письмо никак не устроит Пушкина, одержимый только одной мыслью — во что бы то ни стало предотвратить дуэль. Когда он приехал к Пушкину, показал ему письмо и предложил встречу с Дантесом, то услышал лишь категорический отказ. Жуковский обедал у Виельгорского и отправил оттуда Пушкину записку с выражением надежды на примирение сторон: «Я не могу еще решиться почитать наше дело конченым. Я еще не дал никакого ответа старому Геккерну: я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видавшись с тобою, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность всё остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно всё кончит. Но ради бога одумайся. Дай мне счастие избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления. Жду ответа».

Эта записка, особенно слова о посрамлении жены, не могли не взбесить Пушкина, и он тотчас отправился к Виельгорскому. Тот, хотя и получил анонимный пасквиль, однако в детали происходящего был посвящен только теперь благодаря Жуковскому. В последовавшем бурном разговоре Пушкин высказал всё, что думал о Дантесе, назвав его трусом, уклоняющимся от дуэли, по поводу же того, что в деле участвуют всё новые лица, в сердцах сказал, что недостает только, чтобы в него вмешались жандармы. Жуковский прервал разговор, так как должен был отправляться во дворец, а по возвращении уже на рассвете 10 ноября написал Пушкину письмо с отказом от посредничества:

«Я обязан сделать тебе некоторые объяснения. Вчера я не имел для этого довольно спокойствия духа. Ты вчера, помнится мне, что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят в твое дело замешать правительство. На счет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною. <…>

Хочу, чтобы ты не имел никакого ложного понятия о том участии, какое принимает в этом деле молодой Геккерн. Вот его история. Тебе уж известно, что было с первым твоим вызовом, как он не попался в руки сыну, а пошел через отца, и как сын узнал [уже] о нем только по истечении 24 часов, т. е. после вторичного свидания отца с тобою. В день моего приезда, в то время когда встретил Геккерна, сын был в карауле и возвратился домой на другой день в час. За какую-то ошибку он должен был дежурить три дня не в очередь. Вчера он в последний раз был в карауле и нынче с часа пополудни будет свободен. Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его бедный отец, силясь отбиться от несчастия, которого одно ожидание сводит его с ума. Сын, узнав положение дел, хотел непременно видеться с тобою. Но отец, испугавшись свидания, обратился ко мне. <…> Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредства, ибо из разговора с тобою вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа. Старый Геккерн таким образом не узнает, что попытка моя с письмом его не имела успеха. Это письмо будет ему возвращено, и мое вчерашнее официальное свидание с тобою может считаться не бывшим.

Всё это я написал для того, что счел святейшею обязанностью засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец, был совершенно посторонний, что он так же готов драться с тобою, как и ты с ним, и что он так же боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость. Он в отчаянии, но вот что он мне сказал: je suis condamné à la guillotine; je fais un recours au grâce, si je ne réussis pas, il faudra monter: et je monterai, car j’aime l’Honneur de mon fils autant, que sa vie[118]. — Этим свидетельством роля, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается. Прости».

Еще до разговора со старшим Геккереном Жуковский встретился с младшим, ибо тот, по достигнутой между ними накануне договоренности, прибыл к нему в надежде на свидание с Пушкиным, а вместо этого получил от Жуковского отказ от посредничества и возвращенное письмо Геккерена.

Итак, Пушкин переломил ход событий, взяв инициативу в свои руки. Помешать стремлению Екатерины выйти замуж за Дантеса он не мог, но, не веря в серьезность намерений Геккеренов, хотел получить гарантии того, что брак состоится. Переговоры вступили в новую фазу. 12 ноября Пушкин дал согласие на встречу с Геккереном, который должен был официально объявить о намерении Дантеса жениться на его свояченице. В свою очередь, Пушкин должен был письменно отказаться от вызова.

Геккерен пишет Екатерине Ивановне Загряжской 13 ноября своеобразное письмо-инструкцию: «После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам. Но когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае, сохранять всё дело в тайне до окончания дуэли, потому что с момента вызова П. оскорбленная честь моего сына обязывала меня к молчанию. Вот в чем главное, так как никто не может желать обесчестить моего Жоржа, хотя, впрочем, и желание было бы напрасно, ибо достигнуть этого никому не удалось бы. Пожалуйста, сударыня, пришлите мне словечко после вашего разговора, страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию. Вы знаете тоже, что с Пушкиным не я уполномочивал вас говорить, что это вы делаете сами по своей воле, чтобы спасти своих».

В тот же день Пушкин встретился с Загряжской, которая заверила его в том, что, как только он откажется от вызова, будет официально объявлено о помолвке. В этом разговоре она вполне следовала советам Геккерена и поддержала его версию о том, что сватовство было задумано раньше дуэльной истории, которая теперь должна сохраняться в тайне обеими сторонами. Пушкин согласился встретиться с Геккереном. В новой ситуации его не устраивало то, что он будет вынужден молчать по поводу всей предыстории, что было на руку Геккеренам, выходившим при этом сухими из воды.

Пушкин, заехав к Карамзиным, вопреки достигнутой договоренности, рассказал им все как есть.

Жуковский, узнав об этом, выговаривает Пушкину письмом от 14 ноября: «Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом. <…> Получив от отца Г. доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что, если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэля, который им принят, именно потому, что не он хлопочет, а отец о его отвращении. В этом последнем я уверен, вчера еще больше уверился и всем готов сказать, что молод. Гек. с этой стороны совершенно чист. Это я сказал и Карамзиным, запретив им крепко накрепко говорить о том, что слышали от тебя, и уверив их, что вам непременно надобно будет драться, если тайна теперь или даже после откроется. Итак, требую от тебя уже собственно для себя, чтобы эта тайна у вас умерла навсегда. <…> Не могу же я согласиться принять участие в посрамлении человека, которого честь пропадает, если тайна будет открыта. А эта тайна хранится теперь между нами; нам ее должно и беречь. Прошу тебя в этом случае беречь и мою совесть. Если что-нибудь откроется, и я буду это знать, то уже мне по совести нельзя будет утверждать того, что неминуемо должно нанести бесчестие. Напротив, я должен буду подать совет противный. Избавь меня от такой горестной необходимости. Совесть есть человек; не могу же находить приличным другому такого поступка, который осрамил бы самого меня на его месте. Итак, требую тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан и самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват! Но более всего ты должен хранить ее для меня: я в этом деле замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание; не хочу, чтобы кто-нибудь имел право сказать, что я нарушил доверенность, мне оказанную. Я увижусь с тобою перед обедом. Дождись меня».

Жуковский хотел соответственно подготовить Пушкина к встрече с Геккереном, состоявшейся в тот же день на квартире Загряжской. Геккерен получил наконец возможность, всю свою хитросплетенную версию событий выложить самому Пушкину и при свидетельнице добиться от поэта не только отказа от дуэли, но и обещания сохранения тайны. Пушкину пришлось пойти на это, но сдерживать обещание вовсе не входило в его намерения — он сразу же его нарушил: направился после этого разговора к Вяземским и имел откровенный разговор с княгиней, о котором через день уже узнал Жуковский, заехавший к Вяземскому после бала.

Придворным балом в Аничковом дворце 15 ноября был открыт зимний сезон при дворе. Пушкин не был приглашен на этот бал, формально ввиду траура по матери. Пригласили только Наталью Николаевну. Отказаться ей было неудобно, но и отправиться одной также было неловко. Она даже решила посоветоваться на этот счет с Жуковским; тот ответил запиской: «Разве Пушкин не читал письма моего? Я, кажется, ясно написал ему о нынешнем бале, почему он не зван и почему вам непременно нужно поехать. Императрица сама сказала мне, что не звала мужа вашего оттого, что он сам ей объявил, что носит траур и отпускает всюду жену одну; она прибавила, что начнет приглашать его, коль скоро он снимет траур. Вам надобно быть непременно. Почему вам Пушкин не сказал об этом, не знаю; может быть, он не удостоил прочитать письмо мое».

Императрица в письме графине Бобринской, описывая бал, не преминула отметить Наталью Николаевну: «Пушкина казалась прекрасной волшебницей в своем белом с черным платье. — Но не было той сладостной поэзии, как на Елагином». Очевидно, это был намек на былые отношения Натали с Дантесом, когда они могли видеться летом на приемах во дворце на Елагином острове, и он вел себя еще в рамках светских приличий. Самого Дантеса на этом балу в Аничковом не было, так как он находился на дежурстве; именно его отсутствие, о котором знал Пушкин, ведший переговоры с Геккереном, позволило ему отпустить жену на бал.

Ночью после бала Жуковский, разузнавший подробности разговора Пушкина с Вяземской, пишет письмо с отказом от посредничества между ним и Геккеренами. Однако они в очередной раз объяснились, после чего Жуковский передал Геккерену записку Пушкина с официальным отказом от дуэли, копию которой сохранил в своем архиве: «Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на б. Ж. Геккерна. Узнав случайно? по слухам? (так в копии Жуковского. — В. С.), что г-н Ж. Геккерн решил просить руки моей свояченицы мадемуазель К. Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший».

Мотивировка отказа от вызова, содержавшая упоминание о предполагаемом сватовстве, никак не могла устроить Геккеренов. Унизительным для Дантеса было и то, что Пушкин свой отказ адресует не самому вызванному, а его отцу. В результате из-за кулис впервые выходит сам Дантес, пославший к Пушкину в тот же день, 16 ноября, своего секунданта, секретаря французского посольства барона д’Аршиака, с письмом, которое было формально необходимо ввиду окончания двухнедельной отсрочки дуэли: «Барон Геккерен сообщил мне, что он уполномочен уведомить меня, что все те основания, по которым вы вызвали меня, перестали существовать, и что потому я могу смотреть на этот ваш поступок как на не имевший места. Когда вы вызвали меня без объяснения причин, я без колебаний принял этот вызов, так как честь обязывала меня это сделать. В настоящее время вы уверяете меня, что вы не имеете более оснований желать поединка. Прежде чем вернуть вам ваше слово, я желаю знать, почему вы изменили свои намерения, не уполномочив никого представить вам объяснения, которые я располагал дать вам лично. Вы первый согласились с тем, что прежде чем взять свое слово обратно, каждый из нас должен представить объяснения для того, чтобы впоследствии мы могли относиться с уважением друг к другу».

Задиристый тон письма, написанного явно без участия Геккерена и рассчитанного на то, что противник уже не пойдет на попятную и будет принужден выполнить предъявленное вдруг требование, разозлил Пушкина. Это отметил в своих записях посетивший его Жуковский: «Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина». Шаткое равновесие, которого удалось-таки добиться Жуковскому в ходе нелегких переговоров, вновь нарушилось. В образовавшейся ситуации Пушкину теперь был нужен не посредник для примирения, а секундант для решительных переговоров. Им становится Соллогуб, который уже предлагал ему свои услуги.

Живя неподалеку от Пушкина и совершая с ним частые прогулки, Соллогуб спросил его однажды, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Пушкин сказал, что не знает, но подозревает одного человека. «Если вам нужен посредник или секундант, — сказал ему Соллогуб, — то располагайте мной». Тронутый участием своего недавнего противника, Пушкин сказал ему столь лестные слова, что Соллогуб по скромности даже постеснялся позднее их привести, но они врезались ему в память, оставшись «отраднейшим воспоминанием» в его жизни. Пушкин прибавил: «Дуэли никакой не будет, но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека мне желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности». Совершенно очевидно, что подобный разговор мог состояться только в период временного примирения сторон.

Итак, секундантом Пушкина стал Соллогуб, после недавнего разговора совершенно успокоенный насчет последствий писем. Однако 16 ноября за праздничным обедом у Карамзиных в честь дня рождения хозяйки Екатерины Андреевны во время веселого застолья Пушкин неожиданно нагнулся к Соллогубу, сидевшему с ним рядом, и скороговоркой произнес: «Ступайте завтра к д’Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной части дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь». Затем он продолжал шутить как ни в чем не бывало. Остолбеневший от неожиданности и решительности Пушкина, заключенной в его тоне, Соллогуб не посмел возражать. Вечером того же дня он отправился на большой раут к австрийскому послу графу Фикельмону, надеясь встретить там секретаря французского посольства. Одной из первых он увидел Екатерину Николаевну Гончарову, не заметить которую было просто невозможно: она выделялась своим белым платьем, тогда как все присутствовавшие дамы были в черном ввиду объявленного при дворе траура по случаю смерти французского короля Карла X. С ней любезничал Дантес. Наталья Николаевна на раут не приехала, а Пушкин, прибывший поздно и казавшийся встревоженным, прежде всего запретил свояченице беседовать с Дантесом, а ему высказал несколько весьма грубых слов. Соллогуб, незнакомый с д’Аршиаком, тем не менее выразительно с ним переглянулся. Он подошел к Дантесу и спросил его, что он за человек. «Я человек честный и надеюсь это скоро доказать», — был ответ. При этом Дантес уверял Соллогуба, «что не понимает, что от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает».

Соллогуб на следующее утро отправился на Мойку, чтобы поговорить с Пушкиным, но встретил ту же непреклонность, что и накануне вечером. Ему ничего не оставалось, как пойти к д’Аршиаку, жившему неподалеку, на параллельной Мойке Миллионной улице, в доме французского посольства. К его удивлению, тот принял его с полным пониманием ситуации и ее возможных последствий, сказал, что не спал всю ночь, ибо, даже не будучи русским, он понимает, какое значение Пушкин имеет для России. Затем секунданты приступили к делу, рассмотрев имевшиеся по нему документы: экземпляр анонимного диплома, вызов Пушкина Дантесу, записку Геккерена с просьбой отложить дуэль на две недели и собственноручную записку Пушкина о том, что он берет назад свой вызов на основании слухов, что Дантес женится на Екатерине Николаевне Гончаровой. Соллогуб был поражен — он только теперь узнал о вероятной свадьбе и понял, отчего у Фикельмонов Екатерина Гончарова была в белом платье. По мысли Соллогуба, Пушкин «в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом». Но эти мысли пришли ему в голову много позднее, а в тот момент он стал искать возможности предотвратить дуэль вместе с д’Аршиаком, сказавшим ему: «Вот положение дела. Вчера кончился двухнедельный срок, и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг Дантес готов к его услугам. Вы понимаете, что Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г. Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться, и женился во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастие».

Соллогуб понимал, что ему предложен самый удобный выход, но он не был уполномочен Пушкиным вступать в какие-либо переговоры. Из лучших побуждений Соллогуб, по сути, и так нарушил волю Пушкина, даже не приступив к обсуждению условий дуэли. Он пошел дальше, отправившись вместе с д’Аршиаком к Дантесу. Дантес не принимал участия в обсуждении, доверив всё своему секунданту. Наконец Соллогуб по долгом размышлении написал Пушкину записку: «Я был, согласно вашему желанию, у г. д’Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, так как в пятницу я не могу быть свободен, в стороне Пар-голова, ранним утром, на 10 шагов расстояния. Г. д’Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерен окончательно решил объявить о своем брачном намерении, но, удерживаемый опасением показаться желающим избежать дуэли, он может сделать это только тогда, когда между вами всё будет кончено, и вы засвидетельствуете словесно передо мной или г. д’Аршиаком, что вы не приписываете его брака расчетам, недостойным благородного человека. Не имея от вас полномочия согласиться на то, что я одобряю от всего сердца, я прошу вас, во имя вашей семьи, согласиться на это предложение, которое примирит все стороны. Нечего говорить о том, что д’Аршиак и я ручаемся за Геккерена. Будьте добры дать ответ тотчас».

Д’Аршиак прочел эту записку, написанную по-французски, не показывая ее Дантесу, несмотря на его требование, и возвратил Соллогубу со словами: «Я согласен. Пошлите». Соллогуб велел кучеру отвезти записку на Мойку, туда, где он был утром, забыв, что на Мойке он заезжал еще и к своему отцу. Так что записка попала в руки к последнему; он хотя и не распечатал ее, но был встревожен, догадавшись, что речь идет о дуэли, но тем не менее отправил записку по назначению. Это недоразумение заняло лишнее время, так что Соллогуб прождал ответа около двух часов. Наконец кучер доставил ответ Пушкина: «Я не колеблюсь написать то, что я могу заявить словесно. Я вызвал г. Ж. Геккерена на дуэль, и он принял ее, не входя ни в какие объяснения. Я прошу господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов, как не существовавший, осведомившись по слухам, что г. Ж. Геккерен решил объявить свое решение жениться на m-lle Гончаровой после дуэли. Я не имею никакого основания приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. Я прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом по вашему усмотрению».

Прочтя записку, Соллогуб передал ее д’Аршиаку, который, познакомившись с ней и не давая ее Дантесу, сказал: «Этого достаточно». Конечно же секунданты предпочли бы, чтобы в письме вовсе не было речи о сватовстве, но Пушкин тем не менее ввернул упоминание о нем; однако поскольку он сделал требуемую оговорку, то им пришлось счесть это достаточным. Дальнейшие события стали разворачиваться стремительно в сторону предстоящей свадьбы, заменившей дуэль. Дантес тут же обратился к Соллогубу: «Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья».

Поздравив Дантеса, Соллогуб вместе с д’Аршиаком отправился к Пушкину. Когда они прибыли на Мойку, всё семейство, в том числе Наталья Николаевна, сидело за обедом. Пушкин вышел к секундантам бледный и выслушал благодарность Дантеса, переданную д’Аршиаком, который при этом добавил: «С моей стороны я позволил себе обещать, что вы будете обходиться со своим зятем как со знакомым». Несмотря на то что д’Аршиак не стал говорить о братском обращении между противниками, ограничившись формулой «знакомые», Пушкин воскликнул запальчиво: «Напрасно! Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может». Увидев, как грустно переглянулись его собеседники, почувствовавшие в этих словах продолжение ссоры, добавил успокоительно: «Впрочем, я признал и готов признать, что г. Дантес действовал как честный человек». «Больше мне и не нужно», — подхватил д’Аршиак и поспешно удалился.

В то время, когда Соллогуб замедлял ход переговоров, стремясь примирить противников, Пушкин попробовал привлечь в качестве секунданта Клементия Осиповича Россета, поручика Генерального штаба, одного из тех, кто получил анонимное письмо (непосвященных поэт привлекать не хотел). Россет стал отказываться, говоря, что дело секундантов — вначале стремиться к примирению сторон, а он терпеть не может Дантеса и будет только рад, если Пушкин избавит от него петербургское общество. К тому же он сослался на то, что плохо владеет французским языком, на котором придется вести и переписку, и переговоры, но выразил готовность в случае необходимости быть секундантом на месте поединка, когда всё уже будет оговорено. Пушкин пригласил его к себе отобедать. За столом Пушкину подали письмо, прочтя которое он обратился к свояченице со словами: «Поздравляю, вы невеста; Дантес просит вашей руки». Екатерина Николаевна бросила салфетку и побежала к себе. Наталья Николаевна кинулась за ней. Пушкин воскликнул по поводу Дантеса: «Каков!»

На следующий день, во вторник 17 ноября, на балу у Салтыковых было объявлено о помолвке Дантеса и Екатерины Николаевны. Все поздравляли их, но были поражены. Пушкин с Натальей Николаевной присутствовал на балу, но с Дантесом не раскланялся. Сам же Дантес нарочито вел себя так, как подобает жениху, подчеркнуто оказывая внимание невесте. Об этом же свидетельствует и его письмо к ней, отосланное на следующий день после помолвки:

«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приду в двенадцать часов к тетке, чтобы повидать вас. Между ней и бароном условлено, что я могу приходить к ней каждый день от двенадцати до двух, и, конечно, мой милый друг, я не пропущу первого же случая, когда мне позволит служба; но устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей. Позвольте мне верить, что вы счастливы, потому что я так счастлив сегодня утром. Я не мог говорить с вами, а сердце мое было полно нежности и ласки к вам, так как я люблю вас, милая Катенька, и хочу вам повторять об этом сам с искренностью, которая свойственна моему характеру и которую вы всегда во мне встретите. До свидания, спите крепко, отдыхайте спокойно: будущее вам улыбается. Пусть все это заставит вас видеть меня во сне…

Весь ваш, моя возлюбленная

Жорж де Геккерен».

П. Е. Щеголев заметил: «Вот письмо, писанное, очевидно, в самом начале жениховства». Датировать его удалось, учтя, что в дни своих столь частых внеочередных дежурств в ноябре (с 20 на 21, с 23 на 24, с 25 на 26, с 27 на 28 и с 28 на 30 ноября) Дантес никак не мог появляться с двенадцати до двух часов дня у Загряжской. Единственное исключение составляет 19 ноября, а значит, письмо было написано накануне, на следующий день после объявления помолвки.

Дантес представляет невесте их будущее в самых радужных красках. Екатерина была вне себя от счастья, вдруг выпавшего на ее долю. Можно не сомневаться, что она ожидала подобного исхода, но очевидно и то, что ее замужняя сестра Наталья Николаевна была поражена в самое сердце. И дело даже не в том, что Дантес был ей так уж дорог, а в том, что молодой кавалергард мог вдруг изменить своему чувству, предпочесть ей, первой красавице столицы, которой он клялся в любви, ее сестру и даже просить ее руки. Пушкин, парируя интригу Геккеренов, помимо всего остального, правильно учел и психологическое состояние своей жены: он представил ей Дантеса трусом, избежавшим дуэли посредством сватовства. Это было существенно для света, всего дальнего и ближнего окружения Пушкиных, всех тех, для кого понятие чести не было пустым звуком. Но важнее всего для Пушкина-супруга было то, каким представал Дантес именно в глазах Натальи Николаевны.

Ноябрьская история, грозившая трагедией, казалось, была благополучно завершена: Пушкин нравственно одолел противников, Дантес вынужден был посвататься к Екатерине Николаевне, дуэль расстроилась не к его чести. Но петербургские сплетни придали случившемуся неожиданную окраску, что грозило новым обострением ситуации. Очень точно выразился Александр Карамзин, оценив роль Екатерины Николаевны как посредницы, «погубившей репутацию, а может быть и душу своей сестры», но отметивший при этом: «Пушкин также торжествовал одно мгновение, — ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса».

Екатерина Андреевна Карамзина написала сыну Андрею утром 20 ноября: «У нас тут свадьба, о которой ты, конечно, не догадался бы, и я не скажу тебе, оставляя это удовольствие твоей сестре». «Прямо невероятно, — добавляет она, — но всё возможно в этом мире всяческих невероятностей». Софья Николаевна подхватывает тему и пишет брату в тот же день: «Я должна сообщить тебе еще одну любопытную новость — про ту свадьбу, про которую пишет тебе маменька; догадался ли ты? Ты хорошо знаешь обоих этих лиц, мы даже обсуждали их с тобой, правда, никогда не говоря всерьез. Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компрометирующим, в сущности, компрометировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом Мадонна Рафаэля? А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно потому, что ее дешевле можно приобрести. Догадываешься? Ну да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий Дантес (теперь богатый), который женится на Катрин Гончаровой, и, клянусь тебе, он выглядит очень довольным, он даже одержим какой-то лихорадочной веселостью и легкомыслием, он бывает у нас каждый вечер, так как со своей нареченной видится только по утрам у ее тетки Загряжской».

Оценивая поведение Пушкина в эти дни, она приводит слова Вяземского: «…он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает». Как ни парадоксально подобное суждение, но в нем есть смысл, если подходить к ситуации с позиции Пушкина. Временное, как покажет будущее, безупречное поведение Дантеса по отношению к Наталье Николаевне, продиктованное осторожностью и настоятельными советами Геккерена, не давало Пушкину возможности предъявить к нему претензии. Поэтому его вызывающее отношение к Дантесу казалось окружающим, не посвященным во все подробности произошедшего, необъяснимым и по меньшей мере странным. Пушкин был связан обещанием сохранить тайну, и его (но, как оказалось, недолго) утешало то, что общество сочтет Дантеса трусом. Однако так могли думать лишь немногие посвященные, а молва, не без искусных стараний Геккерена, придала ему ореол романтического мученика и рыцаря. Последнее больше всего раздражало Пушкина, и он чуть было не сорвался, когда, оценив неожиданную для него ситуацию, написал 21 ноября два письма: одно Геккерену, другое — Бенкендорфу.

В черновике так и не отправленного письма Геккерену-старшему Пушкин без всяких обиняков выразил всё, что накопилось у него в душе (выделенные курсивом места реконструированы по более позднему перебеленному письму):

«Барон,

Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производит некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.

Но вы, барон, — вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали <…>[119]вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома из-за лекарств, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это еще не всё.

2-го ноября после разговора <…> вы имели с вашим сыном совещание, на котором вы положили нанести удар, казавшийся решительным. Анонимное письмо было составлено вами и<…>я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Письмо это <…> было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора. Я больше об этом не беспокойся и был уверен, что найду пройдоху. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал положительно, как мне поступить.

Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам.

Теперь я подхожу к цели моего письма.

Я, как видите, добр, бесхитростен <…>но сердце мое чувствительно к <…>. Дуэли мне уже недостаточно <…> нет, и каков бы ни был ее исход, я не почту себя достаточно отмщенным ни через <…> ваш сын, ни своей женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имел честь писать вам и которого копию я сохраню для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

А. Пушкин».

Это письмо было написано после того, как в обществе стали говорить о жертве, которую якобы принес Дантес во имя своей любви к Наталье Николаевне, решив жениться на ее сестре. Поскольку об анонимных письмах знали немногие, а о назревавшей дуэли еще более узкий круг, то в глазах света Дантес выступал в весьма выгодной для него роли. Вынужденный сохранять в тайне дуэльную историю, Пушкин, таким образом, явно проигрывал в мнении света. Поняв это, Пушкин и пишет письмо, которое, будь оно отправлено, неизбежно привело бы к дуэли еще в ноябре. Однако Жуковскому удалось уговорить Пушкина не отправлять его, а сам он обещал переговорить с Бенкендорфом и самим императором. Пушкин в тот же день заготовил письмо Бенкендорфу, в котором изложил свою версию событий:

«Граф! Считаю себя в праве и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного мне под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали.

В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением: но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса.

Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерн приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося отсрочки на две недели.

Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д’Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривать как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.

Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательств того, что утверждаю.

Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которое я к вам питаю.

С этими чувствами имею честь быть, граф, ваш нижайший и покорнейший слуга А. Пушкин.

21 ноября 1836».

Этот день оказался кульминационным для финала всей ноябрьской истории. Состояние Пушкина не могло не быть замеченным домашними, прежде всего Натальей Николаевной, которая пыталась сдержать Пушкина. Как раз об этом Дантес, встретивший Наталью Николаевну, пишет своей невесте в тот же день 21 ноября:

«Моя любезная и добрая Катрин, как видите, дни бегут и день на день не приходится. Вчера ленив, сегодня деятелен, хоть и вернулся с отвратительного дежурства в Зимнем дворце; я, впрочем, посетовал на это нынче утром вашему брату Дмитрию, попросив его передать вам, дабы вы сумели как-нибудь дать знать о себе; не знаю, как у меня достало терпения на эти несколько часов, так скверно провел их в этом ужасном маршальском зале, где не находишь утешения и в том, что можешь сказать себе, будто не хотел бы тут оказаться на портрете.

Нынче утром я виделся с известной дамой, и, как всегда, моя возлюбленная, подчинился вашим высочайшим повелениям; я формально объявил, что был бы чрезвычайно ей обязан, если бы она соблаговолила оставить эти переговоры, совершенно бесполезные, и коль Месье не довольно умен, чтобы понять, что только он и играет дурацкую роль в этой истории, то она, естественно, напрасно тратит время, желая ему это объяснить.

Еще новость: вчера вечером нашли, что наша манера общения друг с другом ставит всех в неловкое положение и не подобает барышням. Я пишу вам об этом, поскольку надеюсь, что ваше воображение примется за работу и к завтрашнему дню вы найдете план поведения, который всех удовлетворит: я же нижайше заявляю, что ничего в этом не смыслю и, следовательно, более чем когда-либо намерен поступать по-своему.

Доброго вечера, милая моя Катрин. Надеюсь, „Пират“[120] вас развлечет: до завтра, а пока целую вашу ручку, которой вы мне не дали вчера вечером перед уходом».

Письмо было написано Дантесом после дежурства в Фельдмаршальском зале Зимнего дворца, украшенном портретами российских фельдмаршалов, среди которых ему представлялся и собственный портрет. Встреча Дантеса с Натальей Николаевной, как явствует из письма, произошла утром этого дня, вероятно, у Загряжской, в присутствии старшего брата Дмитрия Николаевича Гончарова, прибывшего в Петербург в качестве главы семейства ввиду помолвки сестры для объявления согласия ее родителей на брак. О том, что Наталья Николаевна оказалась причастной к переговорам этих дней, мы узнали только из письма Дантеса. До этого на новом витке истории Пушкин, позвав к себе Соллогуба, прочитал ему заготовленное письмо Геккерену. Отдавая себе отчет в последствиях письма, он познакомил с ним именно Соллогуба как своего недавнего секунданта. Сцена, происходившая вечером в субботу 21 ноября в кабинете поэта, описана самим Соллогубом. Оставшись с ним наедине, Пушкин запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте». Пока он читал письмо, губы его дрожали, а глаза налились кровью. «Он был до того страшен, — вспоминал Соллогуб, — что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти». Соллогуб поспешил к В. Ф. Одоевскому, у которого по субботам был приемный день, где встретил Жуковского. Испуганный рассказом Соллогуба, Жуковский тотчас отправился к Пушкину и всё остановил. Письмо, однако, не было уничтожено, и Пушкин впоследствии дал ему ход.

Письмо Бенкендорфу также не было отправлено. По сути, оно предназначалось не столько ему, сколько императору.

Посвятить его в сложившуюся ситуацию взялся Жуковский, переговоривший с царем на следующий же день. Если об анонимных письмах Николай I имел какие-то сведения, то о вызове он узнал впервые. Это подтверждают и слова императрицы в письме к Бобринской: «Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет». Бобринская, в свою очередь, делится с мужем: «Никогда еще, с тех пор как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит пустую молву». Она оценивает невесту: «Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтической красавицы, жены Пушкина. Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю». Она передает две версии происходящего — геккереновскую («Это какая-та тайна любви, героического самопожертвования, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно») и пушкинскую, изложенную Жуковским («Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Всё остальное месть…») — и восклицает: «Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отомщенного!» Подобную «небесную» миссию решил взять на себя император, согласившись дать Пушкину личную аудиенцию на другой день в Аничковом дворце.

После трех часов пополудни 23 ноября Николай I, совершив прогулку, принял Пушкина. В камер-фурьерском журнале, фиксирующем все события жизни двора, было записано по этому поводу: «По возвращении Его Величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина». По всей вероятности, император сначала совещался с Бенкендорфом, который доставил ему сведения о дуэльной истории, а затем наедине беседовал с поэтом.

Содержание состоявшейся беседы реконструируется по рассказам, исходящим от ближайшего окружения Пушкина, прежде всего Вяземских, и сводится к тому, что Пушкин пообещал ничего не предпринимать в случае возобновления истории с Дантесом, не известив предварительно государя. Еще более определенно Е. А. Карамзина по свежим следам событий писала сыну Андрею 2 февраля 1837 года: «После истории со своей первой дуэлью П. обещал государю больше не драться ни под каким предлогом, и теперь, когда он был смертельно ранен, он послал доброго Жуков.<ского> просить прощения у гос.<ударя> в том, что он не сдержал слово».

Вторая версия более соответствует норме отношений между монархом, первым дворянином России, и его подданным. Император мог настоять на том, чтобы Пушкин не дрался «ни под каким предлогом», но потребовать, чтобы Пушкин в случае возобновления истории с Дантесом поставил его в известность, царь никак не мог, исходя из представлений чести. Только сам Пушкин как дворянин и глава семейства мог разрешить эту проблему, следуя долгу чести.

Вечером весь свет танцевал, о чем с удивлением пишет брату С. Н. Карамзина: «Мы поехали закончить вечер у Люцероде (саксонского посланника. — В. С.), где, к большому удивлению, застали весь город припрыгивающим под звуки фортепиано в гостиной вдвое меньше нашей. Как любят танцевать в Петербурге! Это прямо какое-то бешенство: Люцероде собирает у себя по понедельникам едва по двадцати человек; на этот раз, услышав, что у них будут танцы, вся аристократическая толпа наших гостиных ринулась туда, теснясь в своего рода русской бане, и, если не считать ощущения удушья, очень веселились». Софья Николаевна много танцевала, в том числе мазурку с Соллогубом, у которого, как она пишет, «в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте».

В этот же день, 23 ноября, Дантес, вновь находившийся на дежурстве, письмом поздравляет невесту с именинами:

«Мой дорогой друг, я совсем забыл сегодня утром поздравить вас с завтрашним праздником. Вы мне сказали, что это не завтра; однако я имею основание не поверить вам на этот раз: так как я испытываю всегда большое удовольствие, высказывая пожелания вам счастья, то не могу решиться упустить этот случай. Примите же, мой самый дорогой друг, мои самые горячие пожелания; вы никогда не будете так счастливы, как я этого желаю вам, но будьте уверены, что я буду работать изо всех моих сил, и надеюсь, что при помощи нашего прекрасного друга я этого достигну, так как вы добры и снисходительны. Там, увы, где я не достигну, вы будете по крайней мере верить в мою добрую волю и простите меня. Безоблачно наше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное — не сомневайтесь во мне никогда; всё равно, кем бы мы ни были окружены — я вижу и буду видеть всегда только вас; я — ваш, Катенька, вы можете положиться на меня, и, если вы не верите словам моим, поведение мое докажет вам это.

Ж. де Г.

P. S. Завтра я смогу повидать вас только после 2-х».

На 24 ноября приходится празднование Дня святой великомученицы Екатерины, это был день именин Е. Н. Гончаровой, Е. И. Загряжской и Е. А. Карамзиной. Наступил, казалось бы, благополучный финал ноябрьской истории. Пушкин заехал поздравить вдову историографа, но долго не задерживался, ибо дома у него были свои именинницы. Жуковский в этот день сказал Соллогубу, что письмо Геккерену, которое ему читал Пушкин, отправлено не будет. В общем, как многозначительно и с явным облегчением закончила Е. И. Загряжская свое письмо Жуковскому, написанное на следующий день после помолвки Дантеса и Екатерины Николаевны, «все концы в воду».

После аудиенции у Николая I Пушкин на какое-то время обрел душевный покой. Более десяти лет прошло с тех пор, как Пушкин имел откровенную беседу с императором 8 сентября 1826 года. Тогда, освобожденный из ссылки, Пушкин «в надежде славы и добра» написал даже благодарственные «Стансы», обращенные к царю. Давно уже разочаровавшийся в своих надеждах на императора, поэт теперь был удовлетворен тем, что дело его хотя бы известно Николаю. Затихла и противная сторона; Дантес почти перестал появляться в свете, прежде всего в тех домах, где бывали Пушкины. Это затишье продолжалось месяц, с конца ноября до конца декабря, и дало Пушкину возможность работать, что без душевного покоя было вовсе невозможно. Однако это было затишьем перед бурей, что понимал в первую очередь сам поэт.

Предстоящий зимний сезон требовал новых и новых расходов. 25 ноября Пушкин под залог шалей, жемчуга и серебра вновь берет деньги у Шишкина, на этот раз 1250 рублей. К тому же 1 декабря 1836 года истек срок возврата восьми тысяч рублей по двум заемным письмам князю Н. Н. Оболенскому, но Пушкин просит отложить расчет до марта 1837 года. Наталья Николаевна продолжала блистать в свете красотой и нарядами. Пушкин сопровождал ее на балы. Несмотря на то что он все еще носил траур по матери, на этот раз он не отказался и от приглашений в Аничков дворец, где присутствовал с женой на придворном балу в воскресенье 29 ноября. Вечер следующего дня они провели у Вяземских. 1 декабря Пушкины с А. И. Тургеневым были в Михайловском театре на представлении драмы «Сумасшедшая» и двух водевилей: «Бал банкира» и «Сатениль». После театра они отправились в гости к Карамзиным, отмечавшим день рождения покойного историографа.

За всеми увеселениями мрачные мысли не оставляли Пушкина. 4 декабря на именинах жены Греча, как заметили некоторые гости, он был «не в своей тарелке», мрачно задумчив и рассеян. Пробыв всего с полчаса, Пушкин, надевая поданную лакеем медвежью шубу и меховые сапоги, сказал Гречу, провожавшему его до передней: «Всё словно бьет лихорадка, всё как-то везде холодно и не могу согреться; а порой вдруг невыносимо жарко. Нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!» И что-то было в произнесенной фразе от известного монолога Гамлета: «Неладно что-то в датском королевстве».

Главный праздник, открывавший зимний сезон, — это Никола зимний, именины императора, к которым готовился весь свет. Готовились праздновать и в доме Пушкиных: еще 9 ноября 1836 года Екатерина, обращаясь в очередной раз за деньгами к брату Дмитрию, просила его «принять во внимание, что 6 декабря у нас день больших торжеств». В день тезоименитства императора состоялся традиционный прием в Зимнем дворце, на котором присутствовал и Пушкин с женой. А. И. Тургенев, прибывший как раз в те дни в Петербург, записал в дневнике свои впечатления от приема, заметив: «Пушкина первая по красоте и туалету». На другой день, 7 декабря, он написал в Москву А. Я. Булгакову: «Я был во дворце с 10 часов до 3 ½ и был почти поражен великолепием двора, дворца и костюмов военных и дамских, нашел много апартаментов, новых и в прекрасном вкусе отделанных. Пение в церкви восхитительное! Я не знал, слушать ли или смотреть на Пушкину и ей подобных? — подобных! но много ли их? жена умного поэта и убранством затмевала других…»

Балы сменялись приемами и перемежались дружескими вечерами. 10 декабря А. И. Тургенев присутствовал на французском спектакле Михайловского театра в ложе Пушкиных. После театра они вместе отправились к Вяземским. 15 декабря Тургенев проводит вечер у Пушкиных в разговорах о поэзии и о восстании 14 декабря 1825 года. Поэт прочел «Памятник» и неотосланное письмо Чаадаеву. На другой день Пушкины вновь провели вечер у Вяземских в компании с Люцероде, Жуковским, В. А. Перовским, А. И. Тургеневым, Э. К. Мусиной-Пушкиной; Тургенев записал в дневнике: «Эмилия и ее соперница в красоте и в имени». 17 декабря Пушкин с женой посещают бал у генерал-майора Е. Ф. Мейендорфа, с которым он беседует о записках Патрика Гордона, сподвижника Петра I, «История» которого так и не будет им дописана.

Тургенев, столь часто встречавшийся тогда с Пушкиным, поселился в этот свой приезд в гостинице Демута на Мойке: «Пушкин мой сосед, он полон идей, и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его переменившимся, озабоченным и не вносящим в разговор ту долю, которая прежде была так значительна. Но я не из числа таковых, и мы с трудом кончаем одну тему разговора, в сущности не заканчивая, то есть не исчерпывая ее никогда; его жена повсюду прекрасна как на балу, так и в своей широкой черной накидке у себя дома. Жених ее сестры очень болен, он не видается с Пушкиными».

С 13 декабря в приказе по полку Дантес значится больным «простудною лихорадкою». Болезнь Дантеса и вовсе избавила Пушкина от возможных встреч, но не могла избавить от постоянных разговоров о предстоящей свадьбе: о ней говорил весь город, сплетни дошли до Варшавы и провинции. Один Пушкин, кажется, не верил в нее до самого венчания. Данзас, будущий секундант Пушкина, однажды встретив его с женою и свояченицами на выходе из театра, поздравил Екатерину Николаевну, на что Пушкин пошутил: «Моя свояченица не знает теперь, какой она будет национальности: русскою, француженкою или голландкою?» Недогадливый Данзас не усмотрел в этой шутке ничего обидного, посчитав ее проявлением милой любезности по отношению к невесте.

Дом Пушкиных был по-прежнему закрыт для Дантеса. Как полагали современники, а до недавнего времени и потомки, жених и невеста виделись только у тетки Загряжской в обусловленные часы. Однако оказалось, что Екатерина, забыв все условности, навещала Дантеса на его квартире. В нескольких письмах Дантеса невесте, которые стали известны в наши дни, встречаются упоминания о таких визитах. Так, во второй половине декабря он пишет: «Я не попросил вас подняться ко мне сегодня утром, поскольку г-н Антуан, который всегда поступает по-своему, счел нужным впустить Карамзина, но надеюсь, завтра не будет препятствий повидаться с вами, так как мне любопытно посмотреть, сильно ли выросла картошка с прошлого раза». Что имеется в виду под картошкой, точно сказать невозможно, это могло быть понятно только им двоим. Можно вспомнить версию о том, что Екатерина зачала своего первенца еще до брака. К ней вернул пушкинистов голландский ученый Франс Суассо, выдвинув в своих сравнительно недавних исследованиях новые доводы в ее пользу. Хотя вполне возможно, что речь в письме Дантеса идет всего лишь о проявлениях у его невесты простуды, тем более что в постскриптуме сказано: «Сейчас ко мне пришел барон и поручил побранить вас, что мало заботитесь о том, чтобы вылечить свою простуду». Однако как ни толкуй эти слова, очевидно, что Екатерина Николаевна в качестве невесты позволяла вольности со стороны жениха. Так, в другом письме, относящемся уже к концу декабря, скорее всего, к 24-му числу, незадолго до того как Дантес снова появляется в свете, он пишет: «Добрая моя Катрин, вы видели нынче утром, что я отношусь к вам почти как к супруге, поскольку запросто принял вас в самом невыигрышном неглиже».

Екатерина Николаевна со «смертельным нетерпением», по ее собственному выражению, ожидавшая замужества, 19 декабря сообщает брату Дмитрию, что свадьба назначена на 10 января, и просит непременно приехать. С этой целью она даже хлопочет через Геккерена перед Нессельроде о предоставлении брату, состоявшему в Москве в архиве Министерства иностранных дел, краткого отпуска. Екатерина Николаевна занята исключительно собой, и только Александра Николаевна передает Дмитрию просьбы Пушкина и Натальи Николаевны.

Вечер 19 декабря Пушкины провели у княгини Екатерины Николаевны Мещерской, дочери Н. М. Карамзина. А. И. Тургенев сделал в дневнике запись о разговоре, имевшем место после ухода Пушкиных: «О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался».

Один бал сменялся другим. На следующий день Пушкин опять сопровождает жену в Зимний дворец. 22 декабря следует новый бал, на этот раз у князей Барятинских, который почтили своим присутствием императорская чета и брат царицы, прусский принц Карл. Порой Пушкин, отвезя сестер на бал, отправляется домой работать, а потом возвращается за ними к разъезду. Как раз в этот день, 22 декабря, выходит четвертый том «Современника» с «Капитанской дочкой». Одна из глав называется «Поединок». Тема дуэли, столь занимавшая тогда Пушкина, решена в ней в том духе, который был ему близок, хотя написана повесть была до рассматриваемых событий, происходивших в жизни автора, да и сюжет ее далек от переживаний, испытываемых им ко времени, когда повесть увидела свет. Но была в описанной коллизии та вечная борьба добра и зла, которая по-своему отбрасывала свет на жизнь Пушкина. Капитан Швабрин, отвергнутый Машей Мироновой, в отместку злословит о ней, чем вызывает негодование Петруши Гринева, вызывающего своего соперника на поединок. В вымышленном и реальном сюжете героя и автора роднит благородное стремление защитить свою честь и честь той, кого они любят.

Той же датой декабря помечено письмо Анны Николаевны Вульф сестре Евпраксии: «Пушк.<ина> я не видала потому, что они переехали на новую квартиру, и я никак не могу узнать, где они теперь живут». Пишет она и о «дипломе с золотыми рогами», сообщает, что вследствие этой истории устроилась свадьба Екатерины Гончаровой. О том же из далекой Варшавы О. С. Павлищева ведет речь в письме отцу от 24 декабря 1836 года: «Вы сообщаете мне новость о выходе Екатерины Гончаровой за барона Дантеса. По словам г-жи Пашковой, которая об этом пишет своему отцу, это удивляет весь город и предместья не потому, что один из самых красивых кавалергардов и самых модных мужчин, имеющий 70 тысяч рублей доходу, женится на m-lle Гончаровой, — она для этого достаточно красива и достаточно хорошо воспитана, — но потому, что его страсть к Натали ни для кого не была секретом. Я об этом прекрасно знала, когда была в Петербурге, и тоже подшучивала над этим; поверьте мне, тут что-то либо очень подозрительное, либо — недоразумение, и, может быть, будет очень хорошо, если свадьба не состоится».

Сам Пушкин в конце декабря сообщал отцу: «Моя свояченица Катерина выходит замуж за барона Геккерена, племянника и приемного сына посланника голландского короля. Это очень красивый и славный малый, весьма в моде, богатый и на четыре года моложе своей невесты. Приготовление приданого очень занимает и забавляет мою жену и сестер, меня же приводит в ярость, потому что мой дом имеет вид магазина мод и белья». Свадебные хлопоты и приближавшееся празднование Нового года требовали дополнительных расходов. 23 декабря Пушкин договаривается с издателем А. Плюшаром о подготовке однотомного сборника стихотворений и получает аванс в 1500 рублей.

В этот день барон П. А. Вревский, сообщая брату о приезде на Кавказ Л. С. Пушкина, пишет, опережая события: «Знаете ли вы, что старшая из его своячениц, дылда, похожая на ручку от метлы… вышла замуж за барона Геккерна — бывшего Дантеса, вертопраха из последнего потока французских эмигрантов… и кавалергардского поручика. Влюбленный в жену поэта… он желал оправдать свои ухаживания в глазах света… с чем я его поздравляю — без зависти».

Рождество Пушкины встречали в Зимнем дворце: 25 декабря они присутствовали на рождественской службе, а 26-го — на бале-маскараде среди тысячи приглашенных. На этом балу, открывавшемся по традиции полонезом, Екатерина Николаевна танцевала в паре с Геккереном. Об этом еще не выезжавший Дантес попросил свою невесту в отосланном ей утром письме: «Прежде всего, добрая моя Катрин, начну с исполнения комиссии барона, который поручил мне ангажировать вас на первый полонез, а еще просит сказать, чтобы вы расположились поближе ко двору, дабы он смог вас отыскать». Дело не в том, что Геккерен мог не отыскать Екатерину, а в том, чтобы продемонстрировать всему двору, что он приглашает на первый полонез невесту своего приемного сына. С этого эффектного и явно продуманного действия, призванного напомнить всему свету о предстоящей свадьбе и конечно же замеченного Пушкиным и Натальей Николаевной, начинается последняя страница преддуэльной истории. Екатерине в ней отводится на первых порах все та же роль домашнего шпиона. Подтверждение тому находится в письме Дантеса от 26 февраля: «Мне не нужно было вашей записки, чтобы узнать, что мадам Хитрово конфидентка Пушкина. Похоже, что она до сих пор сохранила милую привычку лезть не в свое дело; доставьте мне удовольствие, ежели с вами вновь заговорят об этом, скажите, что мадам Хитрово стоило бы больше заниматься собственным поведением, а не других, особенно по части приличий — предмета, о котором она, по-моему, давно позабыла. По крайней мере, то, как она себя ведет, заставляет в это поверить».

Дантес явно стремился появиться в обществе до Нового года и потому, числясь еще больным, 28 декабря исходатайствовал «по случаю облегчения в болезни» у командира полка через своего эскадронного командира, штабс-ротмистра Апрелева, «дозволение проезжать по хорошей погоде». Но еще 27 декабря, не получив на то официального позволения, Дантес появляется в свете, первый визит после болезни нанеся Мещерским. Софья Николаевна Карамзина пишет брату Андрею: «Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, что это было ужасно смешно».

Княгиня Мещерская, в середине декабря вернувшаяся в Петербург, рассказывала позднее: «С самого моего приезда я была поражена лихорадочным состоянием Пушкина и какими-то судорожными движениями, которые начинались в его лице и во всем теле при появлении будущего его убийцы».

В одну из встреч с Мещерской Пушкин рассказал ей всю историю. С. Н. Карамзина в письме брату Андрею прокомментировала: «Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения. До сих пор он упорно заявляет, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру». Софья Николаевна в первый вечер пыталась убедить Натали, чтобы она «заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведет в движение все языки города». О самой Наталье Николаевне она замечает, что та «ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре». А Дантес, как она пишет, «снова, стоя подле нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью». Свои наблюдения Софья Николаевна заключает следующим образом: «Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене».

При всем этом Дантес, несмотря на ухаживания за Натальей Николаевной даже в присутствии невесты, предстает под пером Карамзиной заботливым женихом, полным чувства «несомненного удовлетворения». С другой стороны, по ее словам, «Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь новому слушателю».

Другая внимательная наблюдательница, графиня Д. Ф. Фикельмон, оценивая новую ситуацию в отношениях Натальи Николаевны и Дантеса, сочувствовала, в отличие от Софьи Николаевны, не Дантесу, а ей: «Бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаза, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала». Наталья Николаевна, как полагала Дарья Федоровна, не могла поверить в то, что Дантес предпочел ей сестру, и «по наивности или, скорее, по своей удивительной простоте, спорила с мужем о возможности такой перемены в его сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия».

Приближался Новый год с празднествами и балами. 30 декабря Пушкин под заемное письмо взял у ростовщика Юрьева 3900 рублей на три месяца. Накануне Нового года Пушкины провели вечер у Карамзиных, а сам праздник встретили у Вяземских. Среди гостей были А. И. Тургенев, графиня Строганова. Был здесь и Дантес, отказать которому Вяземские в новой ситуации не могли. Он появился в качестве жениха и вечер провел с невестой, при этом стараясь оказаться поближе к Наталье Николаевне. Вяземская рассказывала позднее: «Пушкин с женой был тут же, и француз продолжал быть возле нее». Пушкин был вынужден встретить Новый год в присутствии Дантеса. Глядевшая на поэта со стороны Наталья Викторовна Строганова заметила хозяйке дома, что «у него такой страшный вид, что, будь она его женой, она не решилась бы вернуться с ним домой».

После Нового года, когда Дантес появился в обществе и возобновил свои ухаживания за Натальей Николаевной, в петербургских гостиных вновь заговорили о них. Тургенев, бывший у Вяземских 2 января, участвовал в обсуждении истории Пушкиных и Дантеса, после чего записал в дневнике: «О новостях у Вязем. Поэт — сумасшедший». Однако до свадьбы Дантес всё же вел себя довольно сдержанно, его ухаживания отмечали только в самых близких кругах: у Карамзиных и Вяземских; в большом же обществе он демонстративно выказывал свои чувства по отношению к Екатерине.

Третьего января 1837 года был издан приказ по Кавалергардскому полку: «Выздоровевшего г. поручика барона де-Геккерена числить налицо, которого по случаю женитьбы его не наряжать ни в какую должность до 18 янв., т. е. в продолжение 15 дней». На другой день граф Бенкендорф в записке на имя Натальи Николаевны извещает, что государь, желая сделать приятное ей и ее мужу, посылает тысячу рублей для свадебного подарка Екатерине Николаевне.

Шестого января Пушкин с Натальей Николаевной по приглашению, полученному от Придворной конторы тремя днями ранее, отстояли в церкви Зимнего дворца литургию по случаю праздника Богоявления, участвовали в крестном ходе по залам дворца и набережной, где на Неве была устроена иордань, наблюдали торжественное окропление знамен и штандартов под салют и присутствовали на торжестве в Портретной галерее.

Этим же днем помечено письмо от П. А. Осиповой, которая в ответ на предложение Пушкина купить Михайловское, оставив ему только усадьбу, советовала ему самому остаться хозяином, заложив имение и расплатившись с братом и сестрой: «…и вот вы хозяин Михайловского, а я охотно стану вашей управляющей…» Поздравляя с Новым годом, она пожелала: «Пусть вереница дней этого года будет вполне счастливой для вас и вашей дорогой жены». Накануне, 5 января, Пушкин в письме Павлищеву согласился было на продажу Михайловского: «Пускай Михайловское будет продаваться. Если за него дадут хорошую цену, нам же будет лучше. Я посмотрю, в состоянии ли буду оставить его за собой». Расставаться с Михайловским Пушкину конечно же не хотелось — слишком многое было с ним связано. (Продажа Михайловского так и не состоится, оно останется за детьми поэта.) В любом случае продажа имения требовала времени, а деньги были нужны срочно. Пытаясь их раздобыть, Пушкин обратился 8 января к знакомому Вяземского, тамбовскому помещику и игроку Ф. А. Скобельцыну с письмом, содержавшим просьбу дать взаймы на три месяца три тысячи рублей.

9 января Осипова вдогонку своему первому в 1837 году письму с поздравлением шлет с оказией банку крыжовника и новое послание: «Если бы было достаточно одних пожеланий, чтобы сделать кого-либо счастливым, то вы, конечно, были бы одним из счастливейших смертных на земле…»

Между тем около 9 января приезжают в Петербург Дмитрий и Иван Гончаровы для участия в свадебных торжествах.

9 января, в канун бракосочетания Екатерины Николаевны и Дантеса, А. И. Тургенев, дважды за день встречавшийся с Пушкиным, записал в дневнике: «Я зашел к Пушкину: он читал мне свой pastiche[121] на Вольтера и на потомка Jeanne d’Arc». Речь идет о статье Пушкина «Последний из свойственников Иоанны д’Арк», впервые напечатанной после его смерти в пятом томе «Современника». До публикации приведенной записи Тургенева в 1928 году П. Е. Щеголевым в третьем издании его книги «Дуэль и смерть Пушкина» все полагали, что история о Дюлисе, потомке Жанны д’Арк, вызвавшем на дуэль автора «Орлеанской девственницы», и об отказе Вольтера драться действительно имела место. Н. О. Лернер, а позднее Д. Д. Благой, опираясь на отзыв Тургенева, доказали не только факт мистификации, но связали ее напрямую с раздумьями Пушкина между двумя дуэльными историями с Дантесом. Письмо Дюлиса с вызовом Вольтеру, вышедшее из-под пера Пушкина, дышит тем благородным негодованием, которое владело им самим. Сдержанность и краткость его концовки, вероятно, вполне соотносимы с тем не дошедшим до нас картелем, который был отослан им Дантесу: «Итак, прошу вас, милостивый государь, дать мне знать о месте и времени, также и об оружии, вами избираемом, для немедленного окончания сего дела». Хотя Пушкин был вынужден забрать свой вызов, но по существу его противник старался всеми силами избежать поединка. Отказ от поединка, представлявшийся в пушкинское время невероятным, в мистификации закрепляется последними словами: «Жалкий век! Жалкий народ!», констатирующими полное падение нравов. В статье Пушкина подчеркивается, что «Орлеанская девственница» была напечатана в Голландии — на родине барона Геккерена, а весь пафос вывода о падении нравов направлен против Франции — родины Дантеса.

С. Н. Карамзина сообщила 9 января брату Андрею: «Завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви, Александр и Вольдемар будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба — один обман и никогда не состоится. Всё это по-прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он». Если вспомнить, что писала Софья Николаевна об отношениях между Дантесом и его невестой всего десятью днями ранее, в канун Нового года, то очевидно, что отношения эти изменились, прежде всего потому, что Дантес стал открыто ухаживать за Натальей Николаевной, вновь возбудив толки в петербургских гостиных. Самого Пушкина более всего беспокоило, что эти толки расходились по России, доходя до тех людей, мнением которых он неизменно дорожил.

Трезвый подход к оценке предсвадебной ситуации продемонстрировала императрица Александра Федоровна, написавшая баронессе Е. Ф. Тизенгаузен: «Мне бы так хотелось иметь через вас подробности о невероятной женитьбе Дантеса. — Неужели причиной его явилось анонимное письмо? Что это — великодушие или жертва? Мне кажется, — бесполезно, слишком поздно».

Десятого января в двух петербургских храмах — православном Исаакиевском и католическом Святой Екатерины — состоялось по двум обрядам венчание Екатерины Гончаровой и Жоржа Дантеса. Пушкин на него не поехал. Наталья Николаевна по его разрешению присутствовала только на венчании и уехала тотчас после обряда, не оставшись на свадебный ужин.

В Исаакиевской церкви при Адмиралтействе, прихожанами которой были тогда Пушкины, венчал новобрачных священник Андрей Райковский. В метрической книге было записано о венчании барона Карла Георга Геккерена, 25 лет, с фрейлиной девицей Екатериной Гончаровой, 26 лет. Поручителями по жениху значатся ротмистр Бетанкур и виконт д’Аршиак, а по невесте — поручик Иван Гончаров, полковник Александр Полетика и нидерландский посланник барон Геккерен. В костеле Святой Екатерины на Невском проспекте обряд проводил настоятель Дамиан Иодзевич, а в качестве свидетелей расписались барон Геккерен, Александр Полетика, Бетанкур, виконт д’Аршиак и граф Строганов. За подписью Екатерины Гончаровой в пункте, касающемся возраста невесты, указано: «Je suis âgée de 29 ans[122]».

Екатерина Николаевна указала свой возраст с некоторым опережением. Поскольку она родилась 22 апреля 1809 года, то 29 лет ей должно было исполниться через три с половиной месяца. Пушкин в письме отцу правильно указал разницу в возрасте между ней и Дантесом в четыре года. В то же время в записи о венчании в Исаакиевской церкви возраст невесты указан неверно. Разницу в сведениях о возрасте, записанных со слов самой Екатерины Николаевны, можно объяснить различной степенью требовательности к их достоверности в католическом и православном храмах. В первом случае запись дается под клятвой и заверяется свидетелями, во втором — делается дьячком на веру без клятв и свидетельских подписей. Так что, как бы ни хотелось невесте показать себя моложе, почти ровесницей жениха, она могла себе это позволить в православном храме, но не могла сделать того же в католическом.

Софья Николаевна Карамзина записала: «Итак, свадьба Дантеса состоялась в воскресенье: я присутствовала при одевании мадемуазель Гончаровой, но когда эти дамы сказали, что я еду вместе с ними в церковь, ее злая тетка Загряжская устроила мне сцену. Из самых лучших побуждений, как говорят, опасаясь излишнего любопытства, тетка излила на меня всю желчь, накопившуюся у нее за целую неделю от нескромных выражений участия: мне кажется, что в доме ее боятся, никто не поднял голоса в мою пользу, чтобы, по крайней мере, сказать, что они сами меня пригласили». Ее братья Александр и Владимир Карамзины были шаферами Екатерины Николаевны. Александр Карамзин, рассказывая в письме брату Андрею о свадьбе, полагал, что вся история подошла к благополучному финалу: «Неделю назад сыграли мы свадьбу барона Эккерна с Гончаровой. Я был шафером Гончаровой. На другой день я у них завтракал. Leur intérieur élegant[123] мне очень понравился. Тому два дня был у старика Строганова (le рèге assis[124]) свадебный обед с отличными винами. Таким образом, кончился сей роман a la Balzac к большой досаде с. — петербургских сплетников и сплетниц».

Екатерина Николаевна, направляясь 10 января в церковь в сопровождении братьев Дмитрия и Ивана, навсегда оставляла дом Пушкиных, куда заехала еще только однажды уже после смерти поэта — проститься с Натальей Николаевной, покидавшей Петербург.

Братья Гончаровы тотчас после свадьбы уехали из столицы, даже не попрощавшись с новобрачной, за что получили упреки от нее в письме от 19 января: «Честное слово, видано ли было когда-нибудь что-либо подобное, обмануть старшую сестру так бесцеремонно; уверять, что не уезжают, а несколько часов спустя — кучер, погоняй! и господа мчатся во весь опор по большой дороге. Это бесчестно, и я не могу от вас скрыть, мои дорогие братья, что меня это страшно огорчило, вы могли бы все же проститься со мной». Она называет себя «самой счастливой женщиной на земле», супруга — «ангелом», но признается, что это счастье слишком велико и что оно ее пугает. Из деловой части того же письма мы узнаём, что Дмитрий Николаевич дал Геккерену-младшему обещание выдавать его жене ежегодно по пять тысяч рублей. Это письмо она подписывает уже «Е. Геккерн».

На следующий день после свадьбы в нидерландском посольстве был дан свадебный завтрак; гостям показали и апартаменты новобрачных, по поводу которых Софья Николаевна писала: «Ничего не может быть красивее, удобнее и очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем лица всех троих, потому что отец является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы всё это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь!» Тем не менее ей, посвященной во все перипетии отношений между участниками этой истории, не верится в искренность семейства Геккеренов, рассуждения о которых она заканчивает словом «Непонятно!».

На другой день молодожены приехали было с визитом к Пушкиным, но приняты не были. Однако 14 января поэт был вынужден присутствовать на обеде у Г. А. Строганова. Данзас, конечно же со слов Пушкина, вспоминал: «На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирения его с Дантесом. Примирение это, однако, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерен, отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и г. Дантесом».

Вечером этого дня Пушкины были у французского посланника де Баранта. Тургенев сделал в дневнике очередную краткую запись: «Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и ее сестра». Вероятно, на этом балу произошел тот инцидент между Пушкиным и Екатериной Николаевной, о котором позднее в ходе суда говорил Дантес в свое оправдание: якобы Пушкин, подойдя к его жене, предложил ей выпить за его здоровье, а когда она отказалась, то пригрозил: «Берегитесь! Я принесу вам несчастье». По его же словам, Пушкин подсаживался к сестрам, говоря: «Чтобы видеть, каковы вы вместе, каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Свои впечатления от четы Геккеренов на балу у французского посла передал и П. А. Вяземский: «Мадам Геккерен имела счастливый вид, который молодил ее на десять лет». Ироничный князь Вяземский знал, конечно, о значительной разнице в возрасте между молодоженами. Отметив, что Екатерина много танцевала, он добавил, что «муж тоже много танцевал, и никакая тень брачной меланхолии не легла на черты его лица, такого красивого и выразительного».

Геккерены избрали для себя в те дни ту линию поведения, которая выставляла их в самом выгодном свете. Дантес демонстрировал свое безоблачное счастье, держался вблизи супруги, так что окружающим картина их семейного счастья представлялась самой идиллической. На этом фоне мрачный и раздраженный Пушкин своим поведением вызывал недоумение. Друзья поэта продолжали обсуждать ситуацию, нежелание его общаться с Дантесом. Тургенев после одного из вечеров у Вяземских записывает: «…о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне». Друзья, стремившиеся предотвратить дуэль любым путем, старались убедить Пушкина: раз он уверен в невинности своей жены, в чем уверены и они сами, да и в свете на самом деле убеждены в том же, то зачем мучиться? не лучше ли если не примириться с Дантесом, то хотя бы соблюдать внешние нормы общения? На это Пушкин возражал, что ему недостаточно уверенности друзей и светского Петербурга, что до других, не принадлежащих к большому свету кругов, информация доходит в искаженном виде, распространяется по России, которой он принадлежит, и что ему дорого его незапятнанное имя в глазах всех, а не избранных.

То, что Дантес всего лишь ловко исполнял роль счастливого молодожена, вводя в заблуждение окружающих, понял позднее Александр Карамзин, писавший: «А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания, разыгрывал честью, благородством души и так постарался, что я поверил его преданности госпоже П.<ушкиной>, его любви к Екатерине Г.<ончаровой>, всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым, а не тому, что было в действительности». Более наблюдательный Жуковский тотчас отметил неискренность поведения Дантеса: «После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиною. — При тетке ласка к жене; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[125]. Дома же веселость и большое согласие». То, что происходило вокруг Натальи Николаевны, замечали почти все. Тургенев после детского бала у Вяземских, состоявшегося 15 января, в день рождения их дочери Надежды, лаконично отметил в дневнике: «Пушкина и сестры ее». Поэт на этом балу сказал Екатерине Николаевне: «Берегитесь, вы знаете, что я зол, и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастие, когда хочу». У самих Пушкиных что-то (неизвестно, что именно) отмечали 16 января. К обеду у них собрались гости, а об угощении свидетельствует записка Пушкина в ресторан Фильета с просьбой о присылке паштета из гусиной печенки на 25 рублей, а в погребе Рауля в этот день было куплено восемь бутылок вина.

Семнадцатого января Пушкин получил письмо от П. А. Осиповой с сообщением о приезде в Петербург ее дочери, баронессы Е. Н. Вревской, а от привезшей письмо гувернантки узнал и записал на его последней странице адрес: «8 линия. Вревская». На другой день он навестил Евпраксию Николаевну, о чем она написала мужу: «Вчера я была очень удивлена появлением Пушкина, который пришел меня повидать, как только узнал о моем приезде… Он меня очень благодарил за твое намерение купить Мих<айловское>. Он мне признался, что он ничего другого не желал, как чтобы мы стали владельцами этого имения. Он хотел нам продать свою часть». Евпраксия Николаевна еще в начале января приехала в Петербург из своего Голубова, но только теперь Пушкин узнал ее адрес и с тех пор часто и подолгу бывал у нее вплоть до дня, предшествовавшего дуэли с Дантесом. Ей пересказывал он все те сплетни, которые рождались в свете по поводу его семейной жизни. На ее взгляд, все это был вздор, но Пушкин видел в нем посягательство на свою честь и святость семейного очага. Пересказывал он и то, что передавала ему Наталья Николаевна, что, по мнению Вревской, подливало масло в огонь и будоражило и так чрезвычайно раздраженного Пушкина. Откровенный с Евпраксией по давней привычке, он представал перед ней, мучимый ревностью и, как она полагала, двусмысленностью своего положения.

Между тем в свете продолжали отмечать свадьбу Дантеса и Екатерины Николаевны. Рауты и вечера следовали один за другим. В понедельник 18 января Пушкины посетили раут у саксонского посланника Люцероде, где в честь молодых устроены были танцы. Тургенев в этот вечер имел разговор с Натальей Николаевной, записав в дневнике, «…долго говорил с Нат. Пушкиной и она от всего сердца». Вяземский писал: «…В полночь поехал к Люцероде, которые устроили вечер для молодых Геккеренов. Вечер был довольно обычный, народу было мало». Таким образом, существует два свидетельства об этом вечере, причем в первом прямо говорится о присутствии на вечере Натальи Николаевны, но ни в одном нет указания на то, что Пушкин также был у саксонского посланника. Представляется маловероятным, чтобы Пушкин отпустил жену одну на вечер с танцами, на котором заведомо должен был присутствовать Дантес, однако несомненных свидетельств его пребывания у Люцероде нет. Если учесть, что намерение превратить обычный раут в танцевальный вечер могло возникнуть в последний момент, то не исключено, что Пушкин отпустил дам одних.

Всю эту неделю, когда Дантес был освобожден от несения службы, а празднества в честь новобрачных следовали одно за другим, свет хотя и отметил внимание к Наталье Николаевне со стороны новоявленного родственника, но не увидел в нем ничего нового, а лишь счел возвращением к старому. Но уже через два дня был замечен резкий перелом в поведении Дантеса: он стал проявлять дерзость по отношению к Наталье Николаевне. Обычно считается, что Дантес начал бравировать, чтобы доказать всем, что он не боялся дуэли. Однако это не совсем логично: общественное мнение и так было на его стороне. Произошел некий случай, в корне изменивший поведение Дантеса по отношению к Наталье Николаевне. И этим случаем представляется подстроенное Идалией Полетикой свидание Дантеса с женой Пушкина.

Подстроенное свидание

Отвергнув современную гипотезу о том, что свидание это состоялось 2 ноября 1836 года, попытаемся датировать его. Одним из документов, указывающих на время этого подлого действия со стороны Дантеса и Идалии Полетики, является письмо Александры Гончаровой брату Дмитрию от 19 января, в котором она сообщает: «Всё кажется довольно спокойным. Жизнь молодоженов идет своим чередом. Катя у нас не бывает; она видится с Ташей у тетушки и в свете. Что касается меня, то я иногда хожу к ней, я даже один раз там обедала, но признаюсь тебе откровенно, что я бываю там не без довольно тягостного чувства. Прежде всего, я знаю, что это неприятно тому дому, где я живу, а во-вторых, мои отношения с дядей и племянником не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда. Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия, она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но, мне кажется, скорее печальна иногда». В этом письме Александрина, от которой, как она не раз говорила, ничто не может укрыться, пропустила две страницы, написав при этом очень выразительно: «…не читай этих двух страниц, я их нечаянно пропустила, и там, может быть, скрыты тайны, которые должны остаться под белой бумагой». К числу этих тайн относится в первую очередь история подстроенного свидания. Не случайны в письме Александрины слова: «То, что происходит в этом подлом мире, мучает меня и наводит ужасную тоску». Свидание произошло в квартире А. М. Полетики в Кавалергардских казармах. По рассказу барона Густава Фризенгофа, речь идет уже о женатом Дантесе. До 18 января, пока Дантес был освобожден от несения службы, он вряд ли стал бы появляться в казармах своего полка. Наконец, только после того, как произошла эта встреча и Наталья Николаевна наотрез отказала Дантесу в его притязаниях, он в отместку мог публично вести себя с ней так вызывающе дерзко, что это было замечено в свете спустя несколько дней.

Вот как вспоминала об этом Вера Федоровна Вяземская со слов самой Натальи Николаевны, которая приехала к ней тотчас от Полетики «вся впопыхах и с негодованием рассказала, как ей удалось избегнуть настойчивого преследования Дантеса»: «Мадам N по настоянию Геккерна пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. К счастью, ничего не подозревавшая дочь хозяйки явилась в комнату, и гостья бросилась к ней». Покинув предательский дом, она отправилась первым делом за поддержкой и советом к Вяземским, а затем домой. Судя по происходившему далее, Вяземские не советовали Наталье Николаевне рассказывать Пушкину о подстроенном свидании.

По версии дочери Натальи Николаевны от второго брака А. П. Араповой, Пушкин узнал о состоявшемся свидании из анонимного письма, которое и показал Наталье Николаевне, после чего та откровенно рассказала о том, как ее возмутило появление Дантеса и как она заявила ему, что останется навсегда глуха к его мольбам. Араповой очень хотелось обелить мать, которая в этом вовсе не нуждалась, и она только всё запутала в этой истории. Но одно конечно же заслуживает внимания — указание на то, что следствием произошедшего становится вторичный вызов на дуэль Дантеса. Как мы знаем, никакого вторичного вызова не было, а было оскорбительное письмо Пушкина Геккерену, после чего Дантес вызвал на дуэль Пушкина. Однако совершенно очевидно, что речь идет о январе 1837 года, а никак не о ноябре 1836-го. Исходя из того, что 19 января Дантес должен был приступить к несению службы по полку и вряд ли стал бы появляться в казармах ранее этого дня, особенно для того, чтобы встретиться с Натальей Николаевной, датировать свидание следует, по всей вероятности, именно этим днем. Для того чтобы до 19 января покинуть молодую жену и отправиться в казармы, у Дантеса не было оснований, да и самое его появление в казармах, когда он был освобожден от несения службы, должно было обратить на него нежелательное внимание. Накануне Наталья Николаевна видела Дантеса на рауте у Люцероде, где беседовала с Тургеневым. Именно на этом рауте Полетика и могла пригласить ее к себе на следующее утро. Вряд ли она стала бы делать это письменно. Когда же Дантес получил на свои домогательства совершенный отказ Натальи Николаевны, в возмущении покинувшей квартиру Полетики в Кавалергардских казармах, он начал мстить ей.

Дерзкое поведение Дантеса было замечено в пятницу 21 января на балу у Фикельмонов, собравшем в тот день свыше четырехсот гостей. А. К. Мердер, не танцевавшая из-за тесноты, зато внимательно наблюдавшая за присутствовавшими, особенно за Дантесом и Натальей Николаевной, записала на другой день в дневнике: «В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жой Пушкиной. Какое восхитительное создание! Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения. Действительно — жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, — Боже! Для этого нужен порядочный запас смелости…» Пожилая дама говорила тихо, и ее упреков Мердер не расслышала, зато разобрала, что Дантес возразил ей: «Я понимаю, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!» Дама сказала достаточно громко: «Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи не основательны». Ответ Дантеса прозвучал вызывающе: «Спасибо, но пусть меня судит свет».

Тургенев записал об этом дне: «…на бал к австрийскому послу… любезничал с Пушкиной, Огаревой, Шереметевой…» Дантес стал с этого дня не просто ухаживать за Натальей Николаевной, но буквально преследовать ее, обращая внимание всех и компрометируя ее своим поведением. После этого раута появились анекдоты о ревности Пушкина. 22-го барышня Мердер записала гулявший по светским гостиным анекдот о том, как Пушкин, вернувшись однажды домой, якобы застал Дантеса наедине со своей женой, принял участие в разговоре, а затем погасил лампу в комнате. Дантес вызвался ее снова зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего». После этого он вышел из полутемной комнаты и, остановившись за дверью, услышав через минуту «нечто похожее на звук поцелуя», а после возвращения увидел сажу на губах Дантеса. Этот анекдот, который сам Дантес и сочинил, был повторен в позднейших воспоминаниях его однополчанина князя А. В. Трубецкого.

Наконец, 23 января явилось переломным днем во всей истории и предрешило ее исход. Дантес, чье вызывающее поведение по отношению к Пушкину и его жене и так уже было замечено в обществе, на балу у графа Воронцова-Дашкова повел себя особенно оскорбительно по отношению к Наталье Николаевне. Дарья Федоровна Фикельмон уже в день смерти поэта сделала запись в своем дневнике об этом вечере: «Наконец, на одном из балов он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, и решение Пушкина было с тех пор принято окончательно». Дантес по одной из версий, взяв в буфете тарелку с фруктами, сказал громко, напирая на последнее слово: «Это для моей законной». По другой версии, при разъезде Дантес, подавая руку своей жене, громко сказал: «Allons, ma légitime![126]» Острота была тотчас подхвачена толпой и разнеслась по залам и гостиным воронцовского особняка. Один из своих армейских каламбуров он нашептал Наталье Николаевне, подсев к ней, припомнив предварительно, что у нее и его жены общий мозольный оператор: «Je sais maintenant que votre cor est plus beau, que celui ma femme![127]» Пушкин, заметив, как вздрогнула Наталья Николаевна, тотчас увез ее с бала, и по дороге домой она передала ему содержание дерзкой выходки Дантеса.

Чуть ли не на этом самом балу император, по рассказу лицейского товарища Пушкина Модеста Корфа, «разговорился с Натальей Николаевной о сплетнях, которым ее красота подвергает ее в обществе, и посоветовал быть сколько можно осторожнее и беречь свою репутацию и для самой себя, и для счастия мужа, при известной его ревности». Подобный совет походил на выговор. Император якобы поведал и продолжение этой истории: «Она, верно, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. — Разве ты и мог ожидать от меня другого? — спросил я. — Не только мог, — отвечал он, — но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женою. Это было за три дня до последней дуэли».

Действительно, Пушкин рассказывал Нащокину, что царь, «как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены». Вместе с тем он говорил тому же Нащокину, что им владела «совершенная уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны».

Всего за три дня до дуэли Пушкин в который раз столкнулся с Дантесом в доме Мещерских. С. Н. Карамзина записала: «В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны, которые продолжают разыгрывать свою сантиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу по чувству. В общем, все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».

Позднее Вяземский с рыданием признавался, что, несмотря на многие годы дружбы, так до конца и не понял Пушкина. Чуткая Александрина, наученная своим прошлым горьким любовным опытом, стала в эти тревожные дни особенно сердечно близка Пушкину, она поддерживала его, как могла, в то время как большинство его осуждало. Этой-то сердечной близости сплетни придали совершенно иное толкование — о якобы существовавшей любовной связи между ними. Позднейшие лживые воспоминания дочери Натальи Николаевны надолго закрепили эти нелепые сплетни, существовавшие до тех пор, пока Анна Андреевна Ахматова не расставила все точки над i в своем блестящем очерке, посвященном Александрине и названном ее именем. По убеждению Ахматовой, именно Софья Николаевна Карамзина была избрана Геккеренами в качестве распространительницы этой клеветы. Незадолго до того сам Дантес задал направление для подобной сплетни, пошутив при появлении в обществе Пушкина с женой и свояченицами: «Смотрите, Пушкин со своим гаремом» и называя его «трехбунчужным пашой». Да и Ольга Сергеевна Павлищева не могла не поерничать, когда еще по поводу переезда сестер Гончаровых в Петербург писала отцу: «Александр представил меня своим женам — теперь у него их целых три». Идалия Полетика спустя годы утверждала, что дуэль произошла оттого, что Пушкин ревновал Александрину к Дантесу и боялся, что тот увезет ее во Францию. Сама Софья Николаевна, писавшая процитированные строки в самый момент дуэли Пушкина, в следующем письме брату сожалела: «А я-то так легкомысленно говорила тебе об этой горестной драме в прошлую среду, в тот день, в тот час, когда совершалась ее ужасная развязка».

Смерть Пушкина

Плетнев вспоминал о том, как за несколько дней до смерти Пушкин, прогуливаясь с ним, завещал ему написать мемуары: «У него тогда было какое-то высоко-религиозное настроение. Он говорил со мною о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке благоволение ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни и вытребовал обещание, что я напишу свои мемуары».

В воскресенье, 24 января, Пушкиных посетили этнограф и фольклорист И. П. Сахаров и поэт Л. А. Якубович. Разговор шел о Пугачеве и «Слове о полку Игореве», а также о книге Сахарова «Сказания русского народа о семейной жизни своих предков», готовившейся к печати. Сахарову запомнилась сцена, представлявшая семейное согласие хозяев дома: Пушкин сидел на стуле, а у ног его сидела на медвежьей шубе Наталья Николаевна, положив голову ему на колени.

Вечером того же дня, когда Пушкин с женой выходили из театра, Геккерен, шедший сзади, шепнул ей: когда же она склонится на мольбы его сына? Наталья Николаевна побледнела и задрожала. После вопроса Пушкина, что сказал ей Геккерен, она пересказала поразившие ее слова. После театра Пушкины были на балу у Салтыковых на Большой Морской, где Пушкин хотел было публично оскорбить Дантеса, но тот на балу не появился.

Утром 25 января 1837 года Геккерен неожиданно явился к Пушкиным домой, но не был принят. Прямо на лестнице последняя попытка избежать конфликта закончилась ссорой.

Юный Иван Сергеевич Тургенев увидел Пушкина 25 января на концерте Габриельского, придворного флейтиста прусского короля, и позднее вспоминал: «Он стоял, опираясь на косяк и скрестив руки на широкой груди с недовольным видом посматривал кругом… смуглое лицо, африканские губы, оскал белых крепких зубов, висячие бакенбарды, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей и кудрявые волосы…» Заметив, что незнакомец пристально его рассматривает, Пушкин с досадой повел плечом и отошел в сторону.

Вечер 25 января Пушкин и Дантес с женами провели у Вяземских. И Дантес, и обе сестры были спокойны и даже веселы, принимая участие в общем разговоре. Пушкин, уже отправивший оскорбительное письмо Геккерену, сказал, смотря на жену и Дантеса: «Меня забавляет то, что этот господин забавляет мою жену, не зная, что его ожидает дома. Впрочем, с этим молодым человеком мои счеты сведены».

Оскорбительное письмо, отправленное Пушкиным по городской почте голландскому посланнику, не оставляло никаких возможностей для примирения:

«Барон!

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда почту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднительного положения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта возвышенная и великая страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было отношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин.

26 января 1837».

В основу этого письма Геккерену легло неотправленное ноябрьское, с исключением упоминания о причастности Геккерена к анонимному пасквилю, но с дополнением, отразившим нынешнее положение вещей. Пушкин не мог не понимать, каково будет последствие подобного послания. И оно не заставило себя ждать.

В этот же день Пушкин ответил на письмо графа К. Ф. Толя от 25 января по поводу «Истории Пугачевского бунта», которую поэт ему подарил. Выражая свое отношение к личности незаслуженно забытого генерала Михельсона, Пушкин написал слова, в которых волей-неволей выразилось то состояние, в котором находился он перед дуэлью: «Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово, сказанное таким человеком, каков вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее царя, говорит Священное Писание».

Утром 26 января Пушкин получил ожидаемое послание от Геккерена:

«Милостивый государь.

Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д’Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на какое я сегодня отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, милостивый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерену и им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует — оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д’Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккереном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки.

Я сумею впоследствии, милостивый государь, заставить вас оценить по достоинству звание, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может.

Остаюсь, милостивый государь, ваш покорнейший слуга

Барон де Геккерен.

Прочтено и одобрено мною.

Барон Жорж де Геккерен».

Этот ответ принес д’Аршиак; Пушкин, не читая его, принял сделанный ему вызов. Теперь в дело должны были вступить секунданты. Уехавший д’Аршиак вскоре прислал Пушкину записку:

«Прошу г-на Пушкина оказать мне честь сообщением, может ли он меня принять. Или, если не может сейчас, то в котором часу это будет возможно.

Виконт д’Аршиак, состоящий при французском посольстве».

В тот же вечер на рауте у графини Разумовской Пушкин решает найти себе секунданта. Прибыв туда в двенадцатом часу ночи, он обращается к советнику английского посольства Артуру Меджнису. Переговоры Пушкина с д’Аршиаком и Меджнисом не прошли незамеченными для знакомых. Кто-то сказал Вяземскому: «Пойдите, посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с д’Аршиаком; тут что-то недоброе». Вяземский отправился в их сторону, но они прекратили разговор и разошлись. К Вяземскому Пушкин обращается с невинной просьбой написать князю Козловскому об обещанной статье для «Современника».

С. Н. Карамзина запомнила последнюю встречу с Пушкиным у Разумовской: «…я видела Пушкина в последний раз; он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил, он несколько раз судорожно сжал мне руку, но я не обратила внимания на это». А. И. Тургенев, встречавшийся с Пушкиным почти каждый день, также отметил его спокойствие в этот день: «Я видел Пушкина на бале у гр. Разумовской, провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом, и он шутил и смеялся». Пушкин отправился с раута домой в ожидании известий от Меджниса, согласившегося было стать его секундантом. Однако переговорив с д’Аршиаком и поняв, что примирение противников невозможно, тот прислал Пушкину записку с отказом. Это произошло уже в половине второго ночи.

В день накануне поединка Пушкин обедал у графини Е. П. Ростопчиной, муж которой запомнил, что поэт несколько раз буквально убегал в туалетную комнату и мочил себе голову холодной водой, до того его мучил жар. А вечером того же дня Пушкин появился у Вяземских, застав там графа М. Ю. Виельгорского и В. А. Перовского. Самого хозяина дома не было, так что только княгине Пушкин рассказал о письме, посланном им Геккерену. Вера Федоровна удерживала Пушкина чуть ли не до утра, но муж, гостивший у Карамзиных, так и не появился.

Уже в день дуэли в десятом часу утра Пушкин получает новую записку от д’Аршиака: «Я настаиваю еще сегодня утром на просьбе, с которою я имел честь обратиться к вам вчера вечером. Необходимо, чтобы я имел свидание с секундантом, которого вы выберете, притом в самое ближайшее время.

До полудня я буду дома, надеясь раньше этого времени увидеться с тем, кого вам угодно будет ко мне прислать».

Пушкин в ответ пишет д’Аршиаку: «Я не имею никакого желания вмешивать праздный петербургский люд в свои семейные дела, поэтому я решительно отказываюсь от разговора между секундантами. Я приведу своего только на место поединка. Так как г. Гекерен меня вызывает и обиженным является он, то он может выбрать мне секунданта, если увидит в том надобность: я заранее принимаю его, если бы даже это был его егерь. Что касается часа, места, я вполне к его услугам. Согласно нашим, русским обычаям, этого вполне достаточно… Прошу вас верить, виконт, — это мое последнее слово, мне больше нечего отвечать по поводу этого дела, и я не двинусь с места до окончательной встречи».

Фраза о егере невольно напоминает ситуацию дуэли Ленского с Онегиным, который привез в качестве секунданта француза-камердинера:

«Но где же, — молвил с изумленьем

Зарецкий, — где ваш секундант?»

…………………………………………

«Мой секундант? — сказал Евгений, —

Вот он: мой друг, monsieur Guillot.

Я не предвижу возражений

На представление мое:

Хоть человек он неизвестный,

Но уж конечно малый честный».

Однако в романе Зарецкий был поставлен перед фактом, отчего вынужден был согласиться. В пушкинской истории противную сторону такой поворот событий не устроил, о чем д’Аршиак и сообщает Пушкину очередной запиской: «Оскорбив честь барона Жоржа Геккерена, вы обязаны дать ему удовлетворение. Это ваше дело — достать себе секунданта. Никакой не может быть речи, чтоб ето вам доставили. Готовый со своей стороны явиться в условленное место, барон Жорж Геккерен настаивает на том, чтобы вы держались принятых правил. Всякое промедление будет рассматриваться им, как отказ в удовлетворении, которое вы ему обязаны дать, и как попытка огласкою этого дела помешать его окончанию. Свидание между секундантами, необходимое перед встречей, становится, если вы всё еще отказываете в нем, одним из условий барона Жоржа Геккерена; вы же мне говорили вчера и писали сегодня, что принимаете все его условия».

Будь в это время в Петербурге Владимир Соллогуб, Пушкин отправился бы к нему, а теперь он вынужден был пуститься на поиски секунданта. Выехав из дому в санях, Пушкин отправился к Константину Россету, жившему на Пантелеймоновской улице, но не застал его дома. И тут неожиданно то ли на Цепном мосту через Фонтанку, то ли на Пантелеймоновской улице он встретил своего лицейского товарища К. К. Данзаса. Пушкин усадил его в свои сани со словами: «Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора». Через несколько минут они были уже на Миллионной улице в квартире д’Аршиака. Поприветствовав хозяина, Пушкин обратился к Данзасу: «Теперь я вас введу в сущность дела» — и рассказал о том, что произошло между ним и Дантесом, окончив объяснение словами: «Теперь я вам могу сказать только одно: если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу Геккерена — отца или сына, — я им плюну в физиономию». Затем он, указав на Данзаса, прибавил: «Вот мой секундант». Только после этого он обратился к нему с вопросом: «Согласны вы?» В этой ситуации Данзасу не оставалось ничего другого, как ответить утвердительно. Самому д’Аршиаку Пушкин пояснил причины, которые заставляют его драться: «Есть двоякого рода рогоносцы: одни носят рога на самом деле; те знают отлично, как им быть; положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее. Я принадлежу к последним».

После ухода Пушкина Данзас первым делом спросил д’Аршиака: «Нет ли средств окончить дело миролюбиво?» Ответ д’Аршиака, который и сам бы желал примирения сторон, но уже убедился в том, что это невозможно, был отрицательным. Оставалось обсудить условия дуэли. Составленные по-французски и подписанные обоими секундантами, они гласили:

«Условия дуэли между г. Пушкиным и г. бароном Жоржем Геккереном

1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, на пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.

3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов; сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий.

Константин Данзас,

инженер-подполковник.

Виконт д ’Аршиак,

атташе французского посольства».

Пятый пункт выговорил Данзас, чтобы использовать любую возможность для примирения.

Пушкин, заехав в оружейный магазин Куракина и отобрав дуэльные пистолеты, вернулся домой в приподнятом настроении, что заметил Жуковский: «Ходил по комнате необыкнов<енно> весел, пел песни». В таком же настроении застал Пушкина помощник Смирдина, библиофил Ф. Ф. Цветаев, зашедший к нему в 12-м часу по поводу нового издания его сочинений.

Данзас привозит Пушкину условия дуэли, с которыми он согласился тотчас, не читая. Тут же он показал Данзасу копию своего письма Геккерену, сказав: «Если убьют меня, возьми эту копию и сделай из нее какое хочешь употребление». Само письмо он положил в карман сюртука, так что оно было с ним на месте дуэли. Однокашники договорились встретиться в кондитерской Вольфа и Беранже, после чего Данзас уехал за пистолетами, выбранными Пушкиным. Оставшись один, Пушкин приводит в порядок бумаги на столе, среди которых после его смерти будет найдено письмо к Бенкендорфу. Ему осталось написать последнее в своей жизни письмо — ответ писательнице Ишимовой, пригласившей его для встречи, от которой он вынужден был отказаться. После этого он вымылся, переоделся во всё чистое и велел подать бекешу, но, выйдя на улицу, вернулся, чтобы сменить ее на большую медвежью шубу. Около четырех часов Пушкин уже был в кондитерской Вольфа и Беранже, где его дожидался Данзас. Пушкин выпил стакан лимонаду, и они пустились в путь.

Когда, проехав начало Невского проспекта и Дворцовую площадь, они выехали на Дворцовую набережную, то встретили Наталью Николаевну, которая с детьми возвращалась домой с детского праздника у княгини Е. Н. Мещерской. Данзас один заметил ее, но они разъехались. Пушкин смотрел в другую сторону, а Наталья Николаевна была занята детьми, да и по близорукости не заметила Пушкина, тем более что ехал он с Данзасом на извозчике. Наталья Николаевна повернула к Мойке, а Пушкин с Данзасом съехали на лед Невы и срезали путь через Петропавловскую крепость. Пушкин пошутил: «Не в крепость ли ты везешь меня?» — «Нет, — отвечал Данзас, — через крепость на Черную речку самая близкая дорога». Так кратчайшим путем они вскоре выехали на Каменноостровский проспект. Он был в это время довольно оживлен: публика возвращалась с Островов к обеду после катаний. Пушкина окликнула дочь саксонского посланника А. фон Габленц, а встречные офицеры, князь В. Д. Голицын и А. И. Головин, дружно воскликнули, решив, что они направляются кататься: «Что вы так поздно едете, все уже оттуда разъезжаются?!» Данзас, желая дать понять, что едут они отнюдь не на катания, и стремясь предотвратить дуэль, выбрасывал из саней пули, но и на это никто не обратил внимания. По пути им попалась и чета Борх в карете с кучером и форейтором. Именем графа И. М. Борха был подписан ноябрьский пасквиль. Пушкин не преминул заметить: «Вот две образцовых семьи». Увидя, что Данзас его не понял, пояснил: «Ведь жена живет с кучером, а муж с форейтором». Итак, никто из встречных ничего не заподозрил, кроме юной графини А. К. Воронцовой-Дашковой: встретив вначале сани с Пушкиным и Данзасом, а потом с Дантесом и д’Аршиаком, «приехав домой, она в отчаянии говорила, что с Пушкиным непременно произошло несчастье».

К этому времени, примерно в половине шестого, участники дуэли почти одновременно добрались до Черной речки, встретившись у Комендантской дачи. Секунданты выбрали за ней удобное место для дуэли в огородах купца Мякишева и вместе с Дантесом стали вытаптывать дорожку длиной в обусловленные 20 шагов. Пушкин не принял участия в приготовлениях, усевшись на сугроб, и равнодушно взирал на происходящее. Когда Данзас спросил его, находит ли он выбранное место удобным, он нетерпеливо ответил: «Мне это совершенно всё равно, только, пожалуйста, делайте всё это поскорее».

Когда приготовления были закончены и противники встали по местам, обозначенным сброшенными шубами, сигнал сходиться подал Данзас взмахом шляпы. Противники стали сближаться. Пушкин первым подошел к барьеру, остановился и стал наводить пистолет. Дантес, не доходя до барьера одного шага, вскинул пистолет и выстрелил. Пушкин был ранен и, падая, сказал: «Je crois que j’ai la cuisse fracassée[128]». Ha самом деле пуля попала в нижнюю часть живота и застряла в крестце. Секунданты бросились к нему, но когда туда же направился Дантес, Пушкин удержал его словами: «Attendez! Je me sens assez de force, pour tirer mon coup[129]».

Дантес вернулся на то место, с которого он произвел выстрел, и встал, повернувшись к Пушкину правой стороной, положив руку с пистолетом на грудь. При падении Пушкина его пистолет попал в снег, который набился в дуло. Ему подали другой заряженный пистолет, он стал целиться лежа с локтя. Это продолжалось минуты две, потом прозвучал выстрел. Пуля попала Дантесу в поднятую правую руку, что спасло ему жизнь. Пробив мякоть руки навылет, пуля ударилась в пуговицу мундира, продавившую противнику два ребра. Дантес упал. Пушкин подбросил вверх пистолет, воскликнув «Браво!» и потерял сознание. Через минуту, придя в себя, Пушкин спросил д’Аршиака: «Убил я его?» — «Нет, — ответил тот, — вы его ранили». «Странно, — сказал Пушкин, — я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет… Впрочем, всё равно. Как только мы поправимся, снова начнем». Эти слова, услышанные д’Аршиаком, отняли у него надежду на возможность примирения. Впрочем, жить Пушкину оставалось менее двух дней.

Наталья Николаевна, разминувшись с Пушкиным и Данзасом на Дворцовой набережной, привезла от князей Мещерских старших детей Марию и Александра и, накормив всех, ожидала мужа к обеду в то время, когда он был уже смертельно ранен. Секунданты, разобрав ограду и подозвав извозчиков, усадили раненых в сани, но когда доехали до Комендантской дачи, то увидели там карету, присланную на всякий случай бароном Геккереном. Этой каретой, как более удобной, Дантес предложил воспользоваться Данзасу, чтобы отвезти на ней домой Пушкина, раненного более тяжело. Он также предложил Данзасу скрыть участие того в дуэли. Согласившись на первое предложение, от второго Данзас напрочь отказался. Пересадив Пушкина в карету и не говоря ему, чья она, Данзас уселся с ним рядом, и они отправились на Мойку. Пушкин держался твердо, хотя несколько раз терял сознание. Чувствуя жгучую боль, он припомнил поединок их общего знакомого, офицера лейб-гвардии Московского полка М. Н. Щербачева, стрелявшегося с известным дуэлянтом Дороховым. На этой дуэли, состоявшейся под Петербургом 2 сентября 1819 года, Щербачев был смертельно ранен в живот и в тот же день скончался. Пушкин сказал Данзасу: «Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачев».

Пушкин вспомнил и собственную дуэль в Кишиневе в 1823 году с офицером Генерального штаба Зубовым, которого он уличил в нечистой карточной игре. Как и Дантес, Зубов выстрелил первым, но промахнулся. Пушкин не использовал своего выстрела. Вероятно, теперь Пушкин рассчитывал, что Дантес, торопясь выстрелить первым, промахнется или легко его ранит, и тогда он сможет спокойно, прицельно стрелять. На этот раз отказываться от выстрела Пушкин не собирался, но хотел использовать преимущество второго стреляющего. Это был расчет опытного дуэлянта и хорошего стрелка. Он был нарушен выстрелом Дантеса — хотя и торопливым, но тем не менее нанесшим поэту роковую рану. Пушкин в ответ метко ранил Дантеса на уровне груди, но, как оказалось, легко. Уже догадываясь об исходе поединка, более всего Пушкин беспокоился, как бы по приезде домой не испугать жену, и просил Данзаса сказать ей, что нет ничего страшного.

Когда подъехали к дому Волконской, Данзас направился к Наталье Николаевне, чтобы доложить ей о произошедшем, но люди в передней сказали, что ее нет дома. Уже беспокоившаяся из-за отсутствия мужа, опаздывавшего к обеду, она велела прислуге никого не принимать, говоря, что хозяев нет. Когда Данзас объяснил, в чем дело, и послал людей вынести раненого Пушкина, то они объявили, что хозяйка дома. Данзас через столовую с накрытым к обеду столом и гостиную прошел без доклада к ней в будуар. Она сидела вместе с сестрой Александриной, которая, единственная в доме, могла подозревать, что происходит, так как Пушкин сообщил ей о письме, отправленном Геккерену. Появление Данзаса испугало Наталью Николаевну, она с тревогой взглянула на него. Сколь можно спокойнее Данзас сказал, что Пушкин стрелялся с Дантесом и был легко ранен. Наталья Николаевна бросилась в переднюю, куда бывший дядька Пушкина Никита Козлов вносил Пушкина на руках. Еще на лестнице тот спросил его: «Грустно тебе нести меня?» Увидев раненого мужа, Наталья Николаевна упала в обморок.

Жуковский записал позднее: «Жена встретилась в передней — дурнота — n’entrez pas[130]. Его положили на диван. Горшок. Раздели. Белье сам велел, потом лег. У него всё был Данзас. Жена вошла, когда он был одет, и когда уже послали за Арендтом». Дом лейб-медика Н. Ф. Арендта располагался напротив, за Мойкой. За ним отправился Данзас, но не застал; пошел к доктору X. X. Саломону, но и того не было. Попытка пригласить доктора Персона также оказалась неудачной. По совету его жены Данзас направился в Воспитательный дом[131], где наверняка нашел бы врача, но по дороге встретил доктора В. Б. Шольца, который сказал, что, как акушер, не может быть полезен Пушкину, но обещал привести к нему другого врача. Данзас вернулся к Пушкину, найдя его уже раздетым и лежащим на диване, с сидящей подле него Натальей Николаевной. В седьмом часу прибыли доктор Шольц с доктором К. К. Задлером. Они застали Пушкина в кабинете в окружении жены, Данзаса и Плетнева, который пришел за Пушкиным, чтобы пойти с ним к себе, как обычно по средам. Увидев врачей, Пушкин попросил жену и друзей удалиться. Подав Задлеру руку, он сказал:

— Плохо со мною!

Пушкин спросил Шольца:

— Что вы думаете о моей ране? Я чувствовал при выстреле сильный удар в бок, и горячо стрельнуло в поясницу; дорогою шло много крови, — скажите мне откровенно, как вы рану находили?

Последовал ответ:

— Не могу вам скрывать, что рана ваша опасна.

— Скажите мне, — смертельная? — продолжал настаивать Пушкин.

Шольц признался:

— Считаю долгом вам это не скрывать, — но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано.

— Спасибо! Вы поступили со мною как честный человек, — сказал Пушкин, потерев при этом рукою лоб. — Нужно устроить свои домашние дела.

Через несколько минут он сказал:

— Мне кажется, что много крови идет?

Шольц осмотрел рану, крови было немного, как бывает при внутреннем кровотечении, сменил компресс и спросил:

— Не желаете ли вы видеть кого-нибудь из близких приятелей?

— Прощайте, друзья! — сказал Пушкин, озирая книги, и прибавил: — Разве вы думаете, что я час не проживу?

— О, нет, — живо возразил Шольц, — не потому, но я полагал, что вам приятнее кого-нибудь из них видеть… Господин Плетнев здесь.

— Да, но я бы желал Жуковского. Дайте мне воды, меня тошнит.

Шольц прощупал пульс, рука была холодная, пульс малый, скорый; вышел за питьем и попросил послать за Жуковским. К Пушкину вошел Данзас. Тут приехали сразу три врача — Задлер, Арендт и Саломон. Шольц оставил Пушкина, который добродушно пожал ему руку на прощание. Прибывший первым, Задлер осмотрел рану и наложил новый компресс. Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил, опасна ли рана.

— Пока еще ничего нельзя сказать, — ответил Задлер.

Приехавший за ним Арендт также осмотрел рану. Пушкин и его просил сказать откровенно о его состоянии, прибавив, что какой бы ни был ответ, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное свое положение, чтобы успеть сделать нужные распоряжения.

— Если так, — отвечал Арендт, — то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не вижу надежды.

Пушкин поблагодарил Арендта за откровенность и только попросил не говорить того же жене.

В начале восьмого вечера приехал домашний врач Пушкиных доктор Спасский, заставший Арендта и Задлера. Подавая Спасскому руку, Пушкин сказал:

— Что, плохо?

Тот попытался его успокоить, но Пушкин, сделав отрицательный жест рукою, добавил:

— Пожалуйста, не давайте больших надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело, она не притворщица; вы ее хорошо знаете; она должна всё знать. Впрочем, делайте со мною, что угодно, я на всё согласен и на всё готов.

После отъезда врачей он остался на попечении Спасского, который исправно исполнял сделанные ими предписания. По желанию родных и друзей именно он сказал Пушкину об исполнении христианского долга, на что он тотчас согласился.

— За кем прикажете послать?

— Возьмите первого, ближайшего священника.

Было уже поздно, и за священником решили послать утром.

Часы пробили восемь вечера, когда вернулся доктор Арендт. Осмотрев рану, он оставил Пушкина на попечение Спасского. Пушкин спросил у того, что делает жена. Врач ответил, что она несколько успокоилась. Пушкин заметил:

— Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском.

— Не уехал ли еще Арендт? — спросил затем Пушкин.

Услышав, что Арендт еще здесь, сказал:

— Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат.

Эту просьбу Спасский передал Арендту, который должен был увидеть императора. При прощании Пушкин лично повторил свою просьбу. Арендт обещал вернуться к одиннадцати часам, сказав, что он по своему долгу придворного врача обязан обо всем доложить государю. В передней Арендт сказал Данзасу:

— Штука скверная, он умрет.

Между тем собрались ближайшие друзья и родные: В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, М. Ю. Виельгорский, П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, Е. И. Загряжская. С этого времени и до самой смерти поэта они лишь на короткое время оставляли его дом и снова возвращались. Жуковский взял на себя все хлопоты, он же велел закрыть дверь с лестницы в переднюю, так как напротив была дверь в кабинет, где лежал Пушкин, и шум мог его беспокоить. Входить в квартиру стали теперь через служебную дверь, ведущую с нижней площадки лестницы в буфетную. Оттуда проходили в столовую и только потом шли или через переднюю к Пушкину, или через гостиную к Наталье Николаевне.

Уехав от Пушкина, Арендт отправился во дворец, но императора не застал: тот был в театре, где и узнал о состоявшейся дуэли. Около полуночи фельдъегерь привез Арендту повеление ехать к Пушкину, отвезти ему собственноручное письмо царя с тем, чтобы, прочитав его Пушкину, возвратиться с ним назад и рассказать о его состоянии. В записке императора Арендту стояло: «Я не лягу, я буду ждать». В полночь Арендт снова был у Пушкина. Записка, которую он привез, карандашом написанная Николаем I прямо в театре, гласила: «Если Бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки». Император прощал Пушкину то, что он в нарушение обещания, данного при их встрече 23 ноября 1836 года, не предупредил его о предстоящей дуэли. Как ни просил Пушкин оставить ему письмо, Арендт не мог этого сделать. Уезжая, он сказал доктору Спасскому, чтобы в случае надобности немедленно послали за ним. После отъезда Арендта Пушкин позвал Наталью Николаевну, рассказал ей о письме и просил не быть постоянно в его комнате, сказав, что сам будет посылать за ней. Эту ночь с 27 на 28 января она без сна провела не в своей комнате, а в гостиной, за стеной кабинета. Оставшись со Спасским, Пушкин просил его подать из ближнего ящика какую-то по-русски написанную бумагу и сжечь на его глазах. Спасский, в свою очередь, спросил, не угодно ли ему сделать какие-то распоряжения. Ответ был лаконичным: «Все жене и детям».

Затем Пушкин остался наедине с вошедшим Данзасом, которому продиктовал свои долги и подписал их реестр довольно твердой рукой. Долгов накопилось до 140 тысяч. Теперь, после письма царя, Пушкин был уверен, что они будут заплачены казной. Данзас по его просьбе подал ему шкатулку со стола. Пушкин извлек из нее кольцо и просил принять его на память о нем. Данзас сказал, что готов отомстить за него, вызвав на дуэль Дантеса. Пушкин живо возразил: «Нет, нет — мир, мир».

Ночью Наталья Николаевна несколько раз прокрадывалась в комнату, где лежал Пушкин, и прислушивалась. Он не мог ее видеть, так как лежал на диване в выгороженном углу кабинета, но тотчас ощущал ее присутствие и повторял: «Жена здесь, отведите ее». Она попробовала было приоткрыть со стороны гостиной дверь, которой не пользовались, поскольку она была перекрыта стеллажами с книгами, но Пушкин услышал и это и велел дверь закрыть. Однажды он подозвал ее к себе и сказал: «Будь спокойна, ты невинна в этом». В кабинете с Пушкиным все время оставался Данзас.

В эту первую ночь боли усилились до такой степени, что Пушкин в какой-то момент не смог сдержать крик, долетевший до соседней гостиной, где находились Вяземская и Наталья Николаевна, которая как раз забылась сном минут на десять. Вяземская сказала ей, что кричал кто-то на улице. Ночью у Пушкина даже появилась мысль о том, чтобы застрелиться, и он приказал камердинеру подать ему ящик, где лежали пистолеты. Он доложил Данзасу, а тот отобрал ящик у Пушкина.

Под утро, как вспоминал приехавший к Пушкину Даль, боли у него еще усилились, в животе образовалась значительная опухоль. Он не мог лежать на боку. В шестом часу Спасский, всю ночь остававшийся в доме, послал за Аренд-том, который тотчас прибыл. Пушкин испытывал ужасную боль, но сдерживал стоны, чтобы не напугать жену. При этом повторял: «Зачем эти мучения? Без них я бы умер спокойно».

Утром 28 января, когда наступило некоторое облегчение, послали за священником отцом Петром из соседней церкви Спаса Нерукотворного Образа на Конюшенной. Он исповедал Пушкина и приобщил Святых Тайн. Престарелый священнослужитель был поражен тем глубоким чувством, с каким Пушкин отнесся к исполнению последнего христианского долга. Выйдя из кабинета, он сказал кому-то: «Я стар, мне уж недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имеет». Он чуть ли не со слезами на глазах рассказывал Вяземскому о благочестии, с которым Пушкин принял причастие.

Пушкин, еще находившийся под впечатлением исповеди, сказал: «Жену, просите жену». Спасский вспоминал: «Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надо было отвлечь от одра умирающего». Затем он стал прощаться с друзьями: Жуковским, Виельгорским, Вяземским, Тургеневым, Данзасом — после чего спросил: «А что же Карамзиных здесь нет?» Послали за Екатериной Андреевной, которая вскоре и приехала. Увидев ее, он слабым, но ясным голосом сказал: «Благословите меня». Она от дверей перекрестила его, он попросил ее подойти ближе, взял ее руку и положил себе на лоб. Она снова благословила его, он поцеловал ее руку. Потом он попросил детей. Их привели и принесли к нему полусонных. С ними была и Александрина. Пушкин по очереди клал руку на голову каждого, крестил и движением руки отсылал.

С тех пор как ему несколько полегчало, он часто призывал Наталью Николаевну; призовет на минуту и отошлет, повторяя, что она ни в чем не виновата. Выходя от него, она поначалу, не веря в его смерть, твердила, как заклинание, что он не умрет. Выйдя в очередной раз, сказала: «Quelque chose me dit qu’il vivra[132]».

Спасский в это время, прощупав пульс и отпустив руку Пушкину, услышал, как он, приложив пальцы левой руки к пульсу правой, выразительно сказал:

— Смерть идет.

Затем прибавил:

— Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно.

Наконец около одиннадцати часов приехал Арендт. Ему Пушкин повторил, что ждет слова государя. Жуковский направился во дворец, на крыльце которого столкнулся с фельдъегерем, посланным за ним от императора. В царском кабинете Зимнего дворца состоялся разговор с Николаем I.

— Извини, что я тебя потревожил, — сказал царь вошедшему Жуковскому.

— Государь, я сам спешил к Вашему Величеству в то время, когда встретился с посланным за мною.

Жуковский рассказал о том, как Пушкин исповедался и что говорил. Он даже от своего имени прибавил якобы сказанное им: «Передай, что мне жаль умереть; был бы весь его». Когда Жуковского упрекали за придуманные слова, он отвечал: «Я заботился о судьбе жены Пушкина и детей». Доложил Жуковский и о действительной просьбе Пушкина:

— Полагаю, что он тревожится об участи Данзаса.

— Я не могу переменить законного порядка, — отвечал император, — но сделаю всё возможное. Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен: они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги; ты после их сам рассмотришь.

Возвратившись к Пушкину, Жуковский передал ему слова императора. Подняв руки каким-то судорожным движением, он сказал слабо, отрывисто, но четко:

— Вот как я утешен! Скажи государю, что я желаю ему долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России.

В половине двенадцатого Пушкин вновь призвал жену, но ее к нему не пустили, так как она в истерическом рыдании лежала в молитве перед образами после того, как он сказал ей: «Arndt m’a condamné, je suis blessé mortellement[133]». Он решился сказать ей об опасности, говоря, что потом «люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушна».

Когда однажды Наталья Николаевна зашла к мужу, он, не видя ее, спросил у Данзаса, думает ли тот, что он, Пушкин, сегодня умрет, и прибавил:

— Я думаю, по крайней мере желаю. Сегодня мне спокойнее, и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя.

Около полудня, когда боли вновь усилились, пришлось дать Пушкину опий, который он принял с жадностью, после чего успокоился. Около часа дня приехал доктор Даль, которому Пушкин сказал:

— Мне приятно вас видеть не только как врача, но и как родного мне человека по общему нашему литературному ремеслу.

Разговаривая с ним, Пушкин даже шутил. С этого момента и до кончины поэта Даль почти не отходил от его постели.

Желая до конца исполнить христианский долг, Пушкин попросил княгиню Екатерину Алексеевну Долгорукову, подругу юности Натальи Николаевны, съездить к Дантесу и сказать, что он его прощает. Подъехав к его дому, княгиня вызвала Екатерину Николаевну, которая выбежала к карете разряженная с криком: «George est hors de danger![134]» И все же, когда княгиня сказала, что Пушкин умирает, та заплакала. Сам же Дантес, когда ему передали о прощении Пушкина, с нахальным смехом отвечал: «Moi aussi je lui pardonne![135]»

Весь день 28 января Пушкин был слаб и довольно спокоен, но к вечеру всё изменилось: появился жар, пульс участился до 130 ударов в минуту. Всю последнюю ночь с ним просидел Даль. Между прочим, Пушкин спросил его:

— Кто у жены моей?

— Много добрых людей принимают в тебе участие, зала и передняя полны с утра и до ночи, — сказал Даль.

— Ну, спасибо, однако, поди, скажи жене, что всё, слава богу, легко, а то ей там, пожалуй, наговорят!

Когда боль его особенно одолевала, он крепился, чтобы не стонать. Даль, видя это, говорил:

— Не стыдись боли своей, стони, тебе будет легче.

Пушкин отвечал:

— Нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил; не хочу.

На рассвете 29 января Жуковский вывесил для сведения приходящих справляться о состоянии здоровья Пушкина бюллетень: «Первая половина ночи беспокойна, последняя лучше, но еще нет и быть не может облегчения».

Поутру Пушкин несколько раз призывал жену. Доктора нашли, что его положение совершенно безнадежно, Арендт прямо сказал, что ему осталось жить часа два, но к середине дня ему вдруг стало легче. За полчаса до смерти он открыл глаза и попросил своей любимой моченой морошки. Когда ее принесли, он внятно произнес:

— Позовите жену, пусть она меня покормит.

Доктор Спасский пошел за Натальей Николаевной. Она с коленей поднесла ему одну ложечку с морошкой, другую и припала к нему лицом. Пушкин погладил ее по голове и сказал:

— Ну, ну, ничего, слава богу, все хорошо!

Обрадованная Наталья Николаевна, выйдя из кабинета, сказала собравшимся:

— Вот вы увидите, что он будет жив!

В это время наступила смертельная агония. Далю он сказал:

— Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу вверх по этим книгам и полкам. Высоко — и голова закружилась.

За пять минут до смерти Пушкин просил повернуть его на бок. Друзья исполнили его волю. Он едва внятно сказал:

— Хорошо.

Потом, немного погодя, прибавил:

— Жизнь кончена!

Даль не понял и ответил:

— Да, кончено, мы тебя поворотили.

Пушкин тихо возразил:

— Жизнь кончена.

Через несколько мгновений он произнес последние слова:

— Теснит дыхание.

Наталья Николаевна возвратилась было в кабинет в самую последнюю минуту его жизни, но ее не пустили.

В 14 часов 45 минут 29 января 1837 года Пушкин скончался. Даль прошептал: «Аминь!» Доктор Е. И. Андреевский, наложив пальцы на веки умершего, закрыл ему глаза. Жуковский пристально вглядывался в его лицо. Впустили Наталью Николаевну, всё еще не верившую, что он умер. Она бросилась перед ним на колени, волосы рассыпались по ее плечам. С отчаянием простирая к нему руки, она повторяла:

— Пушкин, Пушкин, ты жив?

Бесчувственную, ее уложили в постель; в ее широко раскрытых глазах, казалось, погас всякий признак жизни. Находившаяся рядом с ней княгиня Вяземская не могла забыть ее страданий. Ее поразило, что конвульсии гибкого стана Натальи Николаевны были таковы, что ноги доходили до головы. Судороги в ногах еще долго ее мучили.

Княгиня Долгорукова слышала, как уже перед самой кончиной Пушкин, прощаясь с женой, сказал:

— Ступай в деревню, носи по мне траур два года и потом выходи замуж, только за человека порядочного.

Вяземский оценил отношение Пушкина к Наталье Николаевне в последние дни жизни: «Его чувства к жене отличались нежностью поистине самого возвышенного характера. Ни одного горького слова, ни одной резкой жалобы, никакого едкого напоминания о случившемся не произнес он, ничего, кроме слов мира и прощения врагу». Ему вторил А. И. Тургенев: «Жена в ужасном положении; но иногда плачет. С каким нежным попечением он о ней, в последние два дня, заботился, скрывая от нее свои страдания».

Гла