Навь [СИ] — страница 5 из 7

— Алла — очень хорошая девушка. И, я оч-чень тебя прошу, отзывайся о ней уважительно.

— А ты — о Карне.

Дмитрий снова сел на стул.

— Еще раз услышу в доме это имя..!

— Услышишь, — пообещал Славка зловеще. Вспомнил, как братцу досталось древком сулицы по лбу, и решил, что это ненадолго помогло. И вздохнул.

Если бы еще Женька был в городе. Но Женьку услали в санаторий. Он только что успел вызвать Славку посреди ночи условным мяуканьем (вот не чужд был классики) и сунуть свернутую трубочкой тетрадь, страшным шепотом потребовав: «Только при мне туда не заглядывай!» Славка и не заглянул, честно продержался до утра — тем более, что спать очень хотелось. А утром уже было можно.

На первой странице Женька писал, что обязательно напишет. Положим, это просто вранье. Или времени не будет, или лень окажется, да и зачем переписываться, разъехавшись на какие-то двадцать четыре дня? Но все равно было приятно. А дальше Димка позвал завтракать. Даже не позвал — потребовал. Хотя какая там вермишель… ведь интересно. «Землетрясение в Сан-Франциско… года. „Титаник“ за два часа до столкновения. Всадник в кольчуге на заледенелой палубе. Списали на шок… И когда за Припятью вспухла малиновым заревом Звезда Полынь, припоздавшие давеча прохожие не связали это и проскакавших по ночному проспекту всадников — по тому проспекту, по которому через два дня пойдут автобусы с детьми… Не видят. Или не верят тем, кто замечал. Один единственный раз навьи упоминаются серьезно — в летописи. Похоже, тогда еще верили собственным глазам, а не авторитетному мнению. (Славка вспомнил, как выслушивал его Женька, завалясь на диван и закинув на поручень обутые в кроссовки ноги, как теребил многострадальное оттопыренное ухо, выдавая:

— Это же какой-то летучий отряд получается. Бери и используй. Только чем потом платить?

— Дурак.

— Да, я дурак, — покорно согласился Женька. И тут же выдал историю про прадеда, который ездил до войны на полуторке и к которому „голоснула“ странная женщина, стояла и махала красным платком. Другие не подбирали, а он подобрал. И она сказала ему, когда начнется война. До минуты. Он поверил — и уцелел. Ну и что, что тогда все комсомолки в красных косынках бегали. Во-первых, платок, а не косынка. А во-вторых, из закрытой кабины так запросто не исчезают…) „Навие полочан побияху.“ Двери и окна перед сумерками захлопывали так, что косяки вздрагивали. Считалось, что если кто-то выглянет на стук копыт — навь утащит с собой. А утром найдут мертвым. Теперь считается, что было моровое поветрие. Конечно, если не хоронить заразных мертвецов, они утащат кого угодно. А может, они пытались предупредить?» «Они» было тщательно подчеркнуто. Умный человек Женька. И основательный. Но когда Славка, запихнув в рот очередную ложку вермишели, перевернул страницу…

Ночь протечет, и мы уйдем

во тьму, во тьму.

Утро нас уже не застанет здесь.

Но все равно, все равно мы вернемся

к костру своему,

покуда его не задули,

покуда он есть.

Славка переглотнул. Слезы стали где-то очень близко к глазам. Потому что это было как его сны. Только словами. Потому что…

… резкий запах травяной и кровавый, и проходящая сквозь мир рука… как сквозь небо.

Время гладит волосы Карны и раздувает уголья в костре и черную хвою над головой. А смешной солдатик-француз, утонувший в Березине, теребит струну гитары. А ты рубишься с ратником, которого придавило бревном во взятой Батыем горящей Рязани. От сердца рубишься, щедрой рукой. Мертвым не болит. А твое «больно и страшно» тает сейчас в сухом дрожании клинка. И исходит мгновеньями ночь, у которой отобрали сумерки. И щербатый череп луны ухмыляется на закраине набрякшего кровью небосклона. Что думаешь ты, полочанин, беглый холоп, ночной тать, душегубец, когда видишь прижатые ко лбу ледяные руки Карны? Или не думаешь ничего, а просто, присев в повороте, рубишь с плеча, с хаканьем, всю силу тела вкладывая в удар, и меч опускается сверкающей полосой, от которой нет защиты? Каково тебе, мертвому? Болит?

А значит, живой.

Вы падаете в сумерки, как в темный омут, чтобы не помнить — и возвратиться. Сюда, к этому костру, всегда одному и тому же. И что за дело, коли трава по склону прихвачена зазимком, а глубже, под соснами, можно сыскать спелую землянику… и ландыши. Которые цветут! Ночь ваша — единственная, одна на всех, и без того куцая, как заячий хвостик, а ее еще располовинили… Ну пусть не половину, пусть треть… оторвали у без того мертвых, откусили край так волки откусывают край луны — щербатое блюдечко, конский череп на закраине небосклона… А ту, что пробует вспомнить — наградили болью. Воткнутый в землю меч захлебывается палой иглицей. Похмельные гнилые столбы с выжженными глазами — вот они мы. В замети листьев истлевают имена.

Но ведь что-то есть в сумерках, если они под запретом?!

Карна, не надо, не думай. Не надо, Карна.

* * *

Славка все старался выпутаться из длинных рукавов Димкиной пижамы, а тот не давал, заворачивал сверху, подтыкал одеяло, так что Славка оказался как бы в гнезде и наконец смог согреться. А за окном была ночная гроза, и то и дело вспыхивали, точно клинки, короткие молнии. Славка пил, обжигаясь, чай, поданный братом, а тот ворчал:

— Лихо мое! И в каком болоте ты извозился?

Славка кивал, а когда Дмитрий на минуту вышел, быстро слез с кровати и заглянул за дверь, где спрятал лук.

— Карну ранили, — бормотал он, засыпая.

— Ну что ты городишь…

— Она на то… капище… ходила-ходила. И они ночью, перед дорогой, ей являлись.

— Какое кладбище? Кто являлся?

— Навь, — хрипло выдохнул Славка.

Дмитрий пощупал ладонью его лоб — лоб был горячий.

Славка очнулся, когда кукушка в часах лениво пробормотала одинадцать. В комнате горела прикрытая рубашкой настольная лампа, Дмитрий похрапывал за стеной. Гроза давно окончилась, и только в отдалении ворчал запоздалый гром. Славка знал, что засыпать больше нельзя. Он встал и распахнул окно.

… в холодном осеннем лесу. Ветер остервенело рвал с кленов и осин последние листья, раздувал пламя костра. В костре свистели мокрые сучья, листья разбегались по земле с шорохом вспугнутых зверей. Над лесом, почти задевая за ветки, неслись облака.

Славка тряхнул головой, возвращаясь в знакомую комнату. Веки слипались, першило в горле. Сухая ладонь легла на его лоб, в губы ткнулся холодный край чашки. Славка проглотил (Горькое!..) и открыл глаза. Карна наклонялась над ним. Славке сделалось хорошо, даже горло болеть перестало.

— Тебя не ранили?

— Не ранили, пей, — она снова поднесла чашку к Славкиным губам.

— Горько, — проворчал он.

— Пей.

Сколько он ни вертелся, чашка все время оказывалась перед губами. Пришлось выпить. А Карна взглянула на портрет над постелью:

— Это ты рисовал? Красиво.

Славка, покраснев, ткнулся головой в подушку.

В комнате Дмитрия что-то стукнуло, Карна резко обернулась, и тогда Славка, холодея, увидел аккуратный шов на ее рубашке — там, куда в его сне ударила стрела.

Глава 8

На стуле возле Славкиной кровати стоял стакан с водой и лежала полураскрытая яркая коробка. Дмитрий выругался:

— Уже до импортного снотворного добрался, изверг!

Потом перевел взгляд на кровать и окаменел. На кровати спал человек. Что это не Славка, брат понял сразу, хотя тот с головой был укрыт тяжелым плащом. Человек спал неспокойно, метался. Край плаща сполз на пол, Дмитрий наклонился, машинально поправляя, и тут же увидел торчащую из-под подушки рукоять меча. У Дмитрия отнялся язык. «Ну все! Душу вытрясу!» — взвыл он в сердце своем и кинулся искать «лихо.» Лихо жевало на кухне холодные макароны.

— Владислав! — начал Дмитрий не предвещающим хорошего голосом.

— Димка? Я думал, ты только ночью вернешься.

— Как видишь, я вернулся сейчас, — Дмитрий зловеще усмехнулся. — И я все знаю.

— Ничего ты не знаешь.

— Это почему?

— А потому что Аннушка уже не только купила, но и разлила масло.

— Что? — опешил Дмитрий.

— Ничего. Классику читать надо.

— Ты, Славка, не шути и мне зубы не заговаривай. Кто у тебя в кровати?

— Карна.

Дмитрию на секунду показалось, что он сейчас брата ударит. Он на всякий случай спрятал руки за спину. И спросил очень спокойно:

— И как это понимать?

— Понимаешь, — опустив взгляд, Славка стал возить мыском по щели в половице. — Она простудилась. Нельзя же осенью в лесу… А я могу и на полу.

— А моим мнением ты поинтересоваться не хочешь?

Славка промолчал.

— Та-ак… — протянул после паузы Дмитрий. — И надолго это… гостеприимство?

— Не знаю, — честно сказал Славка.

Дмитрий нервно сдвинул табурет, из конца в конец прошелся по кухне:

— Влади-слав. Я честно обещаю, что тебе ничего не будет, только объясни: как ты устроил этот спектакль?

Славка подавился слюной.

— Это не спектакль.

— Владислав, мы же взрослые люди. А тут сначала хулиганы с копьями, а теперь божество с простудой. Хватит!

— Это не спектакль, — четко выговорил Славка. Он встал, вытянувшись во весь рост, с твердой точкой во взгляде, мучительно напомнив Дмитрию отца.

— Слава, этого не бывает. Сейчас конец двадцатого века. Ты это выдумал.

— Неправда.

Эхо раскатилось дробью подков, зазвенело в кухне шибами. Дмитрию стало вдруг понятно, что брат вырос, что не прижмешь к себе ощетиненного дошколеныша, согревая в руках. Брат вырос и уходил куда-то, куда ему, Дмитрию, не было дороги. Где сосны мучительно взметнулись в небо и куда идет по ноябрю женщина в паутине дождя.

— Карна, — произнес Дмитрий неловкими губами, и Славка обернулся за ним.

В саду, тяжелые, как ртуть, осыпались яблоки, падали в размокшую землю, золотыми елочными шарами светились на голых ветках, с черноты которых, как вспугнутые зверьки, с шорохом разбегались листья. Над домом, над садом плыло в тучном небе вечное яблоко полной луны; серой патиной на жесть холодающих крыш ложилось время. Оно сбегалось в «здесь» и «сейчас» холодной дребеденью капель, дребезжаньем водостоков, мокрым яблоневым листом, налипшим на оконное стекло. Одинадцать веков сумасшедшего времени, застывшего в глазах женщины яблоками и лунами. Раздробленного грохотом копыт в ледяные осколки. Не умеющего лгать.