Это Антон Михайлович изрек, Гандурин. Слон слоном, толстущий. И весь недопеченный как бы. Высится тушею, довольнехонек: подкузьмил докторишку.
— Господа, я прошу... я требую защитить меня от оскорблений! — еще торопливее забормотал Померанцев. — Господин Гандурин изволил...
— А что — господин Гандурин? Верно говорит, — вступился за собрата Николай Бурылин. — Эко дело, страх какой, речку, вишь, травим. Да Уводь-то река разве? Слава одна. И течет, не стоит на месте, слава богу.
— Господа гласные, господа! — Дербенев позвякал колокольчиком. — Покорнейшая просьба блюсти порядок. Милости прошу, господин Померанцев, продолжайте.
— Благодарствую, — врач слегка поклонился. — У меня, собственно, все, господин городской голова.
— Ан и ладно, — простецки молвил Дербенев. — И вам благодарствуем за оповещение, господин санитарный врач. А не пора ли нам перекусить чем бог послал, господа гласные?
На Егория-теплого, в последнюю неделю апреля, Иван Архипович Волков должен был разменять пятый десяток тяжкого земного существования, но, видно по всему, навряд ли мог он дотянуть до этого дня.
Разместился он уже как покойник — на лавке под образами, в том углу, что по давнему обычаю зовется красным, хотя был он, как и вся изба, сумрачен, замшел, попахивал гнильем. Избу давно следовало перекатать, сменить нижние венцы, вконец иструхлявленные, однако лес дорог, не укупишь и бревна единого, да и работа, даже с подмогою сыновей, оказалась бы Ивану Волкову не по силам, еще с зимы наладился помирать, а известно, что для чахоточных весеннее солнышко почему-то не отрада — погибель.
Уходя спозаранок, Прасковья Емельяновна жарко протопила печь — сухой хворост носили с Талки вязанками, — напоила мужа отваром из липовых почек, укутала тряпьем горшок с несколькими вареными картохами — авось в обед пожует. Поутру Иван Архипович есть ничего не мог, ему только до судорог в желудке хотелось топленого, с коричневой пенкою, молочка, но высказать вслух он и не помышлял, зная, что жена по гривеннику насобирает в долг у соседей и станет его ублажать, ровно малого, а он уже на свете не жилец, и лишние траты вовсе ни к чему.
Было душно, однако и под овчинной шубейкой Ивана Архиповича колотил озноб и волнами накатывал едкий, липкий пот. Пробовал укрыться с головой, чтоб не трясло, но становилось нечем дышать и сильнее тянуло на кашель, а в черепке на полу скопилось уже изрядно кровяных ошметков.
О неотвратимо близкой смерти думал он без махонького даже страха и только жалел Прасковью да сыновей, Никиту и Петра. Старшему оставалось еще два года в реальном училище. Отец с матерью надрывались. Шутка сказать, в классе одни господские сынки, только Никите и Кокоулину Сеньке посчастливилось, шибко усердны оказались в учении, никак нельзя их было, видно, повернуть от училищных дверей. И вот шесть лет родители во сне и наяву мечтали увидеть Никитушку либо конторщиком, либо — поднимай выше! — приказчиком, а то и, дай бог, у самого Дербенева или в «Товариществе» Куваихи. Правда, сам Иван Архипович запретные грамотки почитывал и с «бунтовщиками» Федором Афанасьевым и Семеном Балашовым был знаком и потому высказывать мечты насчет Никитушкиной жизни стеснялся. Но про себя думал так: когда еще там царство небесное на земле настанет, а жить-то надо бы молодым полегче, почище, посытней. Теперь он понимал, что до светлых тех деньков, когда Никита станет на ноги, ему, отцу, не дотянуть, но мать крест целовала, клялась, что костьми ляжет, христарадничать пойдет, а выдюжит, даст Никите завершить учение.
Понадобилось до ветру, и, превозмогая себя, он встал, сунул ноги в растоптанные валенки. Голова сразу поплыла, чуть не грохнулся, еле успел опереться о стол. Трясясь, накинул женину шубейку, натянул на лысину драный малахай. Долго, надрывно кашлял.
После избяного сумрака пасмурный день показался ослепительным, апрельский же ласковый ветерок — ледяным. Сковыляв куда надо, Волков присел на завалинку и скрутил цигарку. Доктор курить не велел ни под каким видом, да что теперь, все одно помирать.
А жизнь текла своим чередом. Прытким скоком проскакал, горланя, соседский тощий, гребешок склеван, петух. На ветру моталось чиненое бельишко. Скрипел вдалеке ворот колодца. Надсаживался где-то ребятенок. Привычно, без гневности, а так, по заведенному обычаю, лаялись на задах две лихие ругательницы — как вернутся с ночной смены, так и сцепятся.
Подумав о смене, он представил себе красковарку, где протрубил «с мальчиков» без малого три десятка годков. Двужильным оказался, — другие и половины того срока не выдерживали, отправлялись на погост. Мудрено ли: красковарка, что преисподняя: потолок давит, воздуху вовсе нет, одни пары, только что через открытую дверь и подышишь. Кругом котлы, в них булькают растворы, вонь адова. Из бутылей, из каменных колб — тоже смрад. Разъедает легкие, разъедает кожу, все красковары костливые, изморщиненные, серые, не разберешь, сколько лет кому: и молодые и старые все на одно лицо — плешивые, беззубые, до самых позвонков пропитанные отравой.
И у Прасковьи в отбельной не лучше. Повыше, посветлей — это да. Но тоже несет поташом, известкой. А пуще всего там худо от воды. Со всех сторон каплет, сочится, льется. Ни одежи, ни обутки не напасешься, работают босые, а мужики да ребятишки — те и без рубах. Кожа у всех преет.
Ладно еще Петьку довелось полегче приспособить — подручным к граверу. Ноздрин Авенир Евстигнеевич, бог дай ему здоровья, удружил. Граверы — они середь рабочих вроде бы чуть не господа, хоть и с кислотами возятся, но помещения у них чистые, свету вволю, воздух свежий. Хозяева с ними за ручку, наше почтение! Ну и денежки, конечно, — каменными домами обзавелись. Петька этому ремеслу не обучится, к рисованию негож, но покуда подрастет — нынче тринадцать ему — ничего, подходяще. Вся-то забота — принеси-отнеси, туда-сюда сбегай. Крутится весь день без отдыху, однако ж и на вольном воздухе бывает, и, глядишь, за водочкой-закусочкой слетает — мастер сдачу велит себе оставить, иной день и пятиалтынный набежит...
Он досмолил цигарку, выкашлял кровавый сгусток, сунулся в избяную прель.
И в самом деле, «Правительственный вестник» он читал сперва без особого интереса — давние события, и еще вдобавок уголовщина какая-то: «В пруде Петровского парка, принадлежащего Земледельческой Академии, случайно найдено было мертвое тело, в котором приглашенными к осмотру лицами узнан был слушатель той же Академии Иван Иванов. По всем признакам первоначального осмотра, Иванов оказался убитым огнестрельным оружием, на шее его затянут был красный шерстяной шарф, на концах которого оказался привязанным кирпич. При этом, однако ж, никаких признаков грабежа замечено не было, так как даже часы оказались в кармане».
Непонятно, почему Полина Марковна так суетилась, так радостно-таинственно улыбалась, вручая ему два газетных комплекта с заботливо всунутыми закладками. Быть может, просто вспомнила молодость и впечатление, произведенное на людей того времени загадочным убийством? Но если так, почему улыбка у нее радостная и волнение тоже радостное? Поразмыслив так, Андрей стал читать дальше и не пожалел: случай оказался вовсе не простой и не уголовный.
Оказывается, злосчастный Иван Иванов состоял членом тайного общества, созданного петербургским учителем Сергеем Геннадиевым Нечаевым, каковое общество, гласила его прокламация, имело целью беспощадное разрушение монархического строя. «Да, мы не будем трогать царя, если нас к тому не вызовет преждевременно какая-либо безумная мера или факт, в котором будет заметна его инициатива. Мы убережем его для казни мучительной и торжественной перед лицом всего освобожденного черного люда, на развалинах государства... А теперь мы безотлагательно примемся за истребление его Аракчеевых, то есть тех извергов в блестящих мундирах, обрызганных народною кровью, что считаются столбами государства...»
Странно было видеть подобные слова в правительственной газете, у Андрея захватывало дух. Он второй год занимался в подпольном кружке реалистов, но там больше изучали экономическую теорию. Трудно было сообразить, почему, собственно, кружок нелегальный, — труды Маркса продавали в книжной лавке, стояли они и в библиотечных шкафах, дозволенные цензурою. В кружке было слово, Андрей же все отчетливей жаждал дела, еще не совсем ясно представляя, каким оно может оказаться. Он догадывался, что Володя, старший брат, революционному движению причастен, однако на сей предмет с «меньшим» откровенностей не заводил, да и нет его, Володи, в Питере он.
Библиотекарше не терпелось, она выглянула в читальный зал: Андрей что-то быстро писал в тетрадку и не услыхал даже, как она приблизилась, уселась рядышком.
— Ах, Андрюша, — сказала она страстно, — какие люди были, какие чистейшие души, какие сердца, какое благородство! Я ведь знала их почти всех — и Сонечку Перовскую, и Андрея Желябова, и Гесю Гельфман... И об Александре Ульянове слышала. Это были... Это люди были необыкновенные, они... они опередили свой век, им бы жить столетием позже, когда — вы, Андрюша, верите? — не будет ни убийств, ни малого даже насилия, когда весь ум свой, талант, волю, благородство могли бы они применить для счастия человечества... Знаешь, Андрюша, — незаметно перешла она на «ты», — мне доверяли немногое, я была девчонка, я выполняла лишь простые поручения, но я горжусь, что удостоена была...
Было невежливо так вот, в упор, глядеть на собеседницу, но Андрей не мог отвести глаз. Сухонькая, маленькая, сколько ей лет? Старая, за сорок наверное, в лоснящейся юбке, в застиранной блузке, в сваливающемся пенсне с высокой дужкой, Полина Марковна была сейчас не такая, не повседневная, глаза блестели, голос то прерывался, то звенел по-девичьи, сперва оглядывалась на двери, потом перестала, говорила в полную силу.
— Да, вам, конечно, диковинно, что я, такая вот, как теперь, провинциальная, старая дева, книжный червь, синий чулок, была народоволкой, революционеркой. Пускай я ничего не сделала важного, значительного, но я научилась думать, нет, даже мыслить, и видеть невидимое прежде, и я тоже была готова к подвигу, право, и не моя вина... Нет, моя: не хватило размаха, полета души, не хватило мужества... А после — после я надломилась, Андрюша, все казалось бесполезным, на место убитого царя пришел другой, на место казненных цареубийц тоже сперва приходили другие, но их становилось меньше и меньше, и ничего, ничего не менялось в России, Андрюша... И наверное, изменится не скоро... Ты умный мальчик, Андрюша, не сердись, что я тебя называю так, и дай тебе господь не потерять веру, не потерять му