Навсегда, до конца. Повесть об Андрее Бубнове — страница 9 из 66

— Тоже студент?

— Нет, в реалке, — сказал Андрей и уж в который раз в эти дни почувствовал себя польщенным: наверное, совсем взрослым выглядит.

— Так, — припечатал Балашов. — Из кружка, поди?

И, не дожидаясь ответа, — он был и медвежевато-неуклюж, и как-то странно, искусственно взвинчен, порывист — сказал:

— Идемте к Отцу. Он в баньке расположился, там повольготнее.

Банька — недавно сложенная, от сосновых бревен еще густо и сладко тянуло смолой.

В предбаннике висели пучки прошлогодней полыни, шуршала под ногами прочная, не тронутая гнильцою, солома. Дверь в мыльную открыта. Едва переступили порожек, Афанасьев поднялся навстречу.

Вот он какой, Отец: худой, сутулый, борода во всю грудь, круглые, в железной оправе, очки, острый нос. Он показался Андрею очень старым (Афанасьеву шел всего сорок третий год), и впечатление это усилилось, когда Отец заговорил, — голос глуховатый, надтреснутый, как бы подпорченный.

— Здравствуй, здравствуй, Володя, — говорил Афанасьев быстро. Андрей отметил, что беглая его речь не похожа на здешнюю, владимирскую, с приокиваньем, с некой тягучестью, — Отец говорил глуховато, даже не очень внятно, однако мелковатой россыпью, по-питерски, родом он был из-под Ямбурга, чего Андрей, конечно, знать не мог. — Давно ли объявился, Володя? В «Крестах», слышно, побывал?

— Да нет, бог миловал, — Владимир рассмеялся. — Предварилкою обошлось. И выдворен под гласный надзор.

— С чем и поздравляю, — Отец тоже улыбнулся. — Пекутся о тебе голубые мундиры.

— Это уж так, — в тон отвечал Владимир. — С их благородиями Кожеловским и Шлегелем на другой день по прибытии общался, рукопожатия удостоен — из почтения к папеньке моему.

Разговор этот продолжался у порога, Андрей порог не переступил, оставался в предбаннике, и, видя, что брат о нем забыл, Афанасьев, кажется, вообще его не заметил, а Балашов куда-то исчез, Андрей почувствовал, как вспотели у него ладони, дернулось левое плечо, — верный признак близкой неразумной и безудержной вспышки; он знал за собою подверженность таким приступам чуть ли не бешенства и, не желая сейчас поддаться мимолетной и, быть может, неправедной обиде, круто развернулся и выскочил наружу.

— Кипятком ошпарился, что ль? — сердито спросил чуть не сбитый с ног Балашов. — Этак и меня обварить недолго.

Вытянутыми вперед руками он держал медный, еще булькающий самовар. Ничего не оставалось, как молча повернуться, идти назад.

— Хозяюшка дивуется, — приговаривал Балашов, собирая «трапезу». — Мол, не парились, а чай в баньке пьете. Однако даже варенья выделила от щедрот своих. Вишневого, без косточек. Тобой не нахвалится: и степенный, и непьющий, и читает все время — Библию, Библию читает, праведной души человек. В общем, ты не просто у нас Отец, а отец святой...

Хорошо пахло смолою, березовым листом, полынью, каленым кирпичом. Сидели на приступочке полка́. Самовар приборматывал, никак не мог успокоиться.

— Положение в организации трудное, Володя, — рассказывал Афанасьев. — Вот Странник только из Царицына вернулся, год там отбыл под надзором, в Иванове показываться ему пока что нельзя, жена и та не видела его (Балашов кивнул молча). Недавно Ольга Варенцова ссыльный срок отбыла, тоже сюда ей — ни-ни, обретается в Ярославле нелегально. Покамест всеми нашими делами в Иванове заправляет Глафира Окулова. Комитет ей удалось восстановить, но единства там нет. Наши земляки Евдокимов, Кондратьев да Махов из Харькова писульки шлют, в «экономисты» нас тянут, и кое-кто поддается, даже Евлампий Дунаев, и тот... Леванид Кулдин нос выше головы задрал: я‑де вместе с Федором Кондратьевым здешний «Рабочий союз» начинал, я да я, мне «Искра» не указ, политикой пускай интеллигенция занимается, а рабочему первая забота — хлебушек насущный. Мол, до массовой агитации мы не дозрели, у нас нет сильного ядра. А откуда этому ядру быть, ежели как в басне дедушки Крылова про лебедя, рака да щуку...

Свернул цигарку, закашлялся.

— Не курить бы вам, Отец, — сказал Владимир.

— Пустое. С малолетства дымлю, теперь уж не отстану... Ну вот. Единственно, чего добились толком за всю зиму, — на бакулинской фабрике в январе забастовку сыграли. Условия там были подходящие: Бакулин расценки снизил, получку задерживал, штрафовал нещадно. Фабричный инспектор у него, Капица, — холуй из холуев. В общем, наши ребята постарались там. Не скажу, чтобы сильно удалось, но кое в чем пришлось господину Бакулину идти на попятный.

Андрей сидел в углу, старался держаться неприметно: может, про него забыли опять, если Отец так откровенно говорит. Вдруг спохватится, велит: выйди-ка, сынок, погуляй, молод еще, не дорос наши разговоры слушать. Андрей старался казаться меньше ростом, не кашлянуть и не протянул чашку вторично, когда Балашов наливал всем. Однако сбылись опасенья — Афанасьев повернулся к Андрею:

— А ты, сынок — (вот сейчас выпроводит), — ты на ус мотай. Ежели тебя нам твой брат рекомендовал, мы тебе доверяемся. Ты еще у полиции не на примете, может, придется и тебе скоро в настоящее дело вступать. Мы, глядишь, на волоске висим, новые люди нам ох как надобны.

— Это ладно, — сказал молчавший до того Балашов. — Побунтовались у Бакулина, верно. Так ведь у одного Бакулина. Остальные пищат, да терпят. Первое мая, братцы, на носу, вот когда самое время листовки подбросить да на всех бы фабриках разом народ взбулгачить.

— Надо бы, оно так, — согласился Афанасьев. — Ан ведь и жандармы да полиция тоже не дураки, хлеб даром не едят, и они к празднику нашему готовятся. С Глафирой Окуловой я недавно тайком, в лесочке, повидался. Говорит, прохаживаются у нее под окошком некие известного сорта людишки. Как бы не пришлось Глафире улепетывать загодя. Человек она ценный, ей проваливаться ни к чему... Да, еще к нам Бабушкин наведывался, Иван Васильевич, знаешь, чай, такого по Питеру?

— Не довелось как-то, — сказал Владимир.

— А ты в Питер-батюшку в каком году поехал учиться-то?

— В девяносто седьмом.

— Тогда понятно. Его чуть ране в Екатеринослав отправили «голубые». Только из-под надзора освободили там, принялся по Центральной России колесить как агент «Искры». Рассказал, между прочим: есть ему от Ульянова задание выйти в газете со статьею против Дадонова, понял?

Владимир сконфузился, Андрею стало жаль брата.

— Господин Дадонов прошлый год, декабрем, в журнале «Русское богатство» фельетон тиснул, заглавие «Русский Манчестер», — как по написанному, видно, что не впервой, — втолковывал Странник.

— Я в эту пору под арестом состоял, — пояснил Владимир, оправдываясь.

— Погоди, не перебивай, — ни с того ни с сего огрызнулся Балашов. — И в оном, как говорится, клеветоне слезу пустил, нас, ивановских ткачей, жалеючи.

— Пожалел волк кобылу, — вставил Афанасьев: он крутил опять цигарку, отказавшись от Володиной папиросы.

— Они, мол, разнесчастненькие, в нищете духовной закоснели, весь интерес — мяска бы во щи да водочки штоф.

— Приблизительно верно излагаешь, Семен, — одобрил Афанасьев. — Слова иные, а суть такова.

— Еще бы его словесами паскудными заговорить. — Балашов, приметил Андрей, был мужик с норовом, самолюбив. — Значит, мы Иван-то Василичу все порассказали: про книжную торговлю, про марксистский кружок, про то, как мастеровые петицию составляли, чтобы в гарелинскую читальню доступ нам имелся. Бабушкин сам рабочий человек, ему лишку объяснять без надобности. Сулил быстренько в «Искру» отписать. Да ты про «Искру» хоть знаешь? Или тоже, сидючи за решеткой, прозевал? — не удержался, подколол Балашов.

Тут Андрей не вытерпел за брата, едва не рывком достал мелко сложенный газетный лист, протянул напоказ.

— Ишь прыток, — сказал Афанасьев. — Зря такие штуки не держи, неровен час.

Вот как обернулось: хотел Володю защитить, себя отчасти показать, а вышло...

— Теперь вот что слушайте, — сказал Афанасьев...


13

Давно стемнело, но Шлегель не покидал служебного кабинета.

Еще сравнительно молодой — в январе исполнилось тридцать шесть, — он с давних пор испытывал потребность, свойственную обыкновенно людям пожилым: провести несколько вечерних часов в одиночестве, и предпочтительнее не дома, где могут в любой момент войти, перебить покойное течение мыслей. Здесь же, в жандармском управлении, сейчас пусто и тихо, лишь, отделенный еще одною комнатой, мается от безделья дежурный унтер. Барышня на телефонной станции знает, что господин ротмистр у себя, но без крайней надобности не обеспокоит, позовет к аппарату сперва дежурного.

Кабинет обставлен — усердием самого Эмиля Людвиговича — никак не казенно. Пришлось не раз в губернии угощать кого следовало, средства наконец ассигновали. Теперь у него дубовый, с бронзовыми украшениями, письменный стол и под стать шкаф для книг, не для конторских папок, а именно для книг — вся канцелярская премудрость хранится в других помещениях. Кожей обтянутые диван и кресла. Ковер не такой, правда, как желалось бы, но пристойный. И тяжелые, непросвечивающие портьеры. Все располагает и к трудам, и к отдыху и внушает почтение сторонним своей солидностью.

Эмиль Людвигович зажег свечи в тройном серебряном канделябре, погасил электрические лампы — ими тоже тешился, поскольку в Иваново-Вознесенске они пока наперечет. От свечки — так почему-то вкуснее — закурил душистую сигаретку. Раскрыл дверцу шкафа, прижмурился, загадывая: а ну, что выпадет? Выпало приятное: томик сочинений графа Алексея Константиновича Толстого. Ну‑с, продолжим игру, снова наугад. Ишь забавное попалось, как же, помню чуть не наизусть:


Сидит под балдахином

Китаец Цу-Кин-Цын

И молвит мандаринам:

«Я главный мандарин!

Велел владыко края

Мне ваш спросить совет:

Зачем у нас в Китае

Досель порядка нет?»

Китайцы все присели,

Задами потрясли,