оторый жил в дощатом сарае и принадлежал дворнику нашего пятиэтажного, современного дома, построенного в так называемом соцгородке перед войной на улице Руставели близ текстильного комбината. Там стал работать мой папа.
…Интересно, что, пока «Башкортостан» по 3–4 часа стоял на пристанях у старых русских городов и я оставался без своего итальянского друга, таинственная машина воспоминаний раскручивалась всё сильнее. И хотя ты находилась в Москве, я ловил себя на том, что продолжал рассказывать всё это тебе. Всё более последовательно. И откровенно. Будто ты не крохотная девочка, а всеведущий Господь Бог. Он–то всё и так знает, но Ему нужна исповедь самого человека.
С приездом Донато, с начала нашего плаванья дожди прекратились, установилась золотая осень. Теплынь.
А в Ташкенте в сентябре и даже в октябре того далёкого сорок первого года стояла жарища. Евпаторийское тепло, овеянное морскими ветерками, не шло с этим адом ни в какое сравнение.
Исаханов – такова незабвенная фамилия доброго главврача госпиталя. Он сразу взял маму на работу, сразу дал нам на третьем этаже современного кирпичного дома однокомнатную квартирку с балконом. Тогда, в самом начале наплыва эвакуированных это ещё не казалось чудом.
Казался чудом базар, через который я с портфелем в руке тащился по жаре в четвёртый класс своей новой школы. Похожие на старика Хоттабыча продавцы в чалмах, тюбетейках и полосатых халатах на всем пути манили меня к своим прилавкам. До сих пор не понимаю, почему они называли меня «Мальчук–баранчук!», угощали пригоршнями изюма, горстями грецких орехов, персиками, гранатами, протягивали кисти винограда. Привыкший к людской доброте, я ещё не познал зла, ничему особенно не удивлялся. Как сейчас не удивляешься ты тому, что тебя все любят.
Так как дары не умещались в портфель и карманы, я упросил маму сшить мне мешочек.
Чтобы пройти от нашего дома к школе, нужно было пересечь шумную улицу Руставели, по которой, звоном разгоняя толпу, шли трамваи, грохотали грузовики. Базар, с его коновязями у арыков, верблюдами и ослами был бесконечен, как сказки Шахрезады, за ним нужно было пройти пустырь с окаменевшими испражнениями, и лишь потом возникал щелястый забор двухэтажной школы. Я едва добредал до её тенистого от тополей и платанов, покрытого травой двора, всходил по крутой деревянной лестнице на второй этаж, где находился мой класс.
Этот класс с двумя окнами во двор, этот одноглазый учитель, который преподавал нам все дисциплины, в том числе и обязательный узбекский язык – как все это космически далеко от речной пристани у Плёса, где, ожидая с экскурсии дона Донато, я шагал по куцей набережной мимо выставленной на продажу мазни местных живописцев, изображавшей преимущественно церковки то над озерцом, то в лесочке, то на фоне неба с белыми барашками–облачками. Тут же во множестве крутились мальчишки, нагло требовавшие у пассажиров «Башкортостана» купить у них какие–то устарелые, захватанные чёрно–белые открыточки с изображениями пейзажей Плёса. Главной их мечтой было так или иначе выклянчить у кого–нибудь доллар. Каково же было их всеобщее ликование, когда перед тем, как сесть в экскурсионный автобус, норвежец сунул одному из них искомую бумажку, брезгливо отмахнувшись от протянутой открытки. Потом, после того как автобус отъехал, я не стерпел, собрал всю эту компанию долларопоклонников у скамьи на дебаркадере и, пока не вернулся Донато, потрясал их воображение рассказом о путешествиях и приключениях Иисуса Христа.
Их было человек двадцать пять. Никто ни о чем подобном никогда не слышал. Хотя все они были крещёные, некоторых бабушки или матери водили в церковь.
Вернувшись, дон Донато был удивлён, увидев собравшуюся вокруг меня толпу. Я познакомил его с ребятами, объяснил им, что это – священник из Италии. Они смотрели на него во все глаза. Уплывая, мы долго видели, как пацаны машут нам вслед.
Ты уже знаешь, кто такой Христос, умеешь сама, без принуждений, трогательно молиться: «чтобы папочка не болел», причащаешься в церкви.
Я же в ту пору в Ташкенте, будучи уже большим мальчиком, о Христе ничего не слыхал и Библии в глаза не видел, ибо мои папа Лёва и мама Белла, конечно же, ни во что не верили, мама говорила: «Есть люди порядочные, добрые, есть очень злые, как Гитлер». Они верили в добро и принимали зло как неизбежность. Вот и всё.
…«Маленький синий листочек Ганс посылает в Берлин. В этом листочке скользит между строчек только мотивчик один: Дрожим, бежим мы по просторам чужим. Мы словно в ступке иль в мясорубке чувствуем русский нажим», – пела по радио известная певица Клавдия Шульженко.
С той поры она стала для меня навсегда отвратна, как отвратна всякая ложь, пусть она и называется контрпропагандой.
На самом деле стремительно наступали фашисты, захватывая Украину, Белоруссию, центральную Россию. Уже в октябре они вплотную приблизились к Москве.
— Убивают всех евреев, – сказала однажды мама. – Они идут с запада. Если в войну вступит с востока Япония, нам уже некуда будет деваться.
Госпиталь, где работала мама, был переполнен тяжелоранеными. Эшелон за эшелоном они продолжали прибывать с фронта. Другие эшелоны везли и везли беженцев, умирающих от голода, грязных, завшивленных. У базара на склонах арыков, на изгаженном нечистотами пустыре под холодеющим солнцем безвольно сидели среди своих узлов и чемоданов женщины с грудными детьми, старики, старухи.
Теперь я брёл в школу, порой переступая через подозрительно неподвижные тела с отвисшей нижней челюстью. Туда, во рты влетали жирные мухи… Никто из базарных продавцов уже не протягивал мне ни фруктов, ни орехов. Бывшие добрые Хоттабычи настолько подняли цены, что несчастные люди, у которых не было ни работы, ни жилища, могли выменивать продукты только на последние вещи. Чтобы хоть как–то скрасить мою жизнь, мама договорилась с дворником, и тот за небольшую плату предоставил мне своего милого ослика для поездок в школу и обратно.
Когда наше судно развернулось у Плёса и поплыло обратно к Москве, я рассказал своему итальянскому другу историю, связанную с этим осликом, опозорившую меня на весь базар.
Ты уже видела осликов в Турции, и, по–моему, они тебе очень нравятся.
Я своего ишачка тоже очень любил. Прежде чем вывести из сарая и оседлать, угощал принесённой из дома морковкой или остатками каши, корочкой хлеба. Ослик смирно стоял, пока я затягивал ремешки седла, неуклюже влезал на него со своим портфелем.
Уздечки не было. Похлопаешь возле правого уха – идёт направо, возле левого – налево. Самым сложным было пересечь улицу Руставели: он боялся трамваев, шарахался от них. Продвигаясь через базар среди лошадей, верблюдов и таких же ишачков, я чувствовал себя аборигеном и уже несколько свысока взирал на пришлый люд, менявший на рис, пшено или муку кто кальсоны, кто скатерть, а кто и чернобурку. Эх, жаль некому было тогда меня сфотографировать!
Моя парта стояла у окна, и поэтому было легко надзирать за привязанным к платану или тополю ослику, который мирно щипал траву. Убедившись, что никто на моего друга не покушается, я выдвигал из–под парты очередной том взятой в районной библиотеке дореволюционной «Детской энциклопедии» с роскошными иллюстрациями и погружался в чтение статьи о китах или о вулкане Везувии, или о людоедах с острова Борнео. Рядом со мной сидел эвакуированный из Белоруссии Рудик. Он тоже постоянно читал на уроках «Занимательную физику» и другие книги Перельмана, а также учебники физики, химии и математики для старших классов. Это был замечательный мальчик, и о нём речь ещё впереди!
Ни его, ни меня, по–моему, никого в нашем классе не интересовали уроки нашего одноглазого учителя. Мы его не интересовали тоже. Надо признать, что его идиотская методика преподавания достигала своей цели. То, что он вдалбливал в нас, осталось на всю жизнь.
На каждом уроке узбекского языка нужно было выучить всего одно слово.
— Калам – карандаш! – говорил учитель.
Нужно было пол–урока хором повторять за ним «калам–карандаш», остальные пол–урока писать то же самое в своих тетрадях.
На следующем уроке узбекского учитель возглашал:
— Апа – сестра!
Тот же метод применялся на уроках арифметики.
— Одиножды один – один!
И начиналась усыпляющая процедура бесконечного повторения вслух и в тетрадках. Я читал про людоедов, поглядывал на ослика и не отдавал себе отчета в том, что именно тогда во мне закладывалась ненависть к зубрёжке, к школе вообще. Впоследствии, в Москве, мне пришлось учиться ещё в пяти школах, где требовались формальные знания, где меня терзали учителя, под ржанье класса нарочно коверкавшие мою еврейскую фамилию. И тебя могут ждать подобные унижения. Прости меня, но чем дольше шло время, тем крепче стоял я на том, что никогда, ни за что не сменю фамилию, которая в переводе, между прочим, означает «Прекрасная гора», не возьму псевдоним. Что бы там ни было, нужно жить с открытым забралом. Человека создаёт сопротивление окружающей среде.
В результате такого рода установок я чудом получил аттестат зрелости. До сих пор иногда снится страшный сон: будто я уже взрослый, сегодняшний стою у чёрной доски с мелом в руке, пишу условия задачи по тригонометрии, зная, что никогда не смогу её решить, ибо она не имеет решения. Вокруг сидят злобные экзаменаторы. Среди них – одноглазый. И никогда среди них нет моей первой учительницы Веры Васильевны. Это – вечный ад, из которого спасает только пробуждение.
— Война, эвакуация населения не способствуют закладке основ знаний, – сказал дон Донато. – Особенно, когда вокруг умирают голодные люди. У нас в те годы и потом, в конце войны был голод в Италии. Правда, детям разрешалось ходить на виноградники к богатым землевладельцам, поднимать голову и кушать виноград. Руками рвать кисти было запрещено, считалось воровством.
Мы сидели с ним в пустом музыкальном салоне «Башкортостана». Донато тихо наигрывал на рояле какую–то мелодию. Он удивительно музыкальный человек. Умеет играть ещё и на органе, на аккордеоне.