Мне нужно перейти в мою комнату к телефону, на всякий случай обзвонить всех, кто собирался придти сегодня на первое занятие, как детям напомнить, чтобы не забыли взять тетради, авторучки. Но меня притягивает зрелище снега. То, что за спиной в спальне спишь ты, а впереди за стеклами всё сильнее разыгрывается метель, создаёт во мне ни с чем не сравнимое напряжение, я бы назвал его энергией проходящего времени.
…Опять перебрасывает в 1943 год, в март, когда мы вернулись в Москву после эвакуации. В комнату в самом центре, на улице Огарёва, где почти не успели пожить до войны. Хорошо помню, что и тогда, в марте, шёл снег, что, когда мы с вещами вышли из метро «Охотный ряд», витрины Гастронома на улице Горького были плотно заложены увесистыми мешками с песком – защита от осколков авиабомб. Войне ещё оставалось убивать миллионы и миллионы людей.
Удивительно было войти в длинный, как километр, коридор коммунальной квартиры, отпереть нашу комнату, где, оказывается, какое–то время жили другие люди, которые украли всё, кроме мебели и считанных вещей, подробно описанных в предыдущей главе.
Почему люстра, ковёр, тарелки не исчезли вместе со всем остальным добром, ума не приложу.
Родители были озабочены тем, что пропали зимние пальто, мамины кофта и платья, простыни, занавески с окна, радиоприёмник, вся кухонная посуда вместе со сковородками. А я всё пытался найти мой альбом с марками, который я завёл в ту пору, когда лежал загипсованный после операции на ноге. Там находилось штук сто ярких, красивых марок с изображениями джунглей, тропических островов с пальмами, людей с копьями в руках и кольцами в носу, пироги и пароходы, жирафы и львы… Всё это были знаки почтовой оплаты далёких колоний. Маленькие материальные знаки того, что не где–то в сказках, а здесь, на земле, действительно существует иная жизнь, иная погода–природа.
Странно, что именно об этом я подумал в те считанные секунды, когда через неделю после возвращения ранним утром, переходя в метели улицу Горького от Центрального телеграфа на противоположную сторону, поскользнулся и покатился со своим портфелем под колёса ринувшихся на зелёный свет автомашин. Тогда ведь подземных переходов не было.
Накануне со слезами на глазах я вымолил у родителей разрешение самому ездить на другой конец Москвы, в школу, где я учился до войны, где раньше работала Вера Васильевна. Теперь она была на фронте. Отец уже несколько раз провожал меня перед работой, сначала на метро, потом на трамвае, и мне было стыдно того, что меня привозят, как маленького.
Итак, твой будущий папа Володя, сжавшись в комок, всё катился по скользкому насту под колёса визжащих тормозами машин…
Чем–то тюкнуло по голове, сорвало шапку–ушанку. Генерал в распахнутой шинели выпрыгнул из остановившегося «виллиса», молча поднял меня, его водитель–солдат трясущимися руками подал отлетевший в сторону портфель, шапку, перевел к тротуару у Телеграфа.
Я вернулся домой. Вечером было решено, что меня нужно срочно переводить в ближайшую школу.
43
Когда мы остаемся вдвоём, и ты спишь, я всё время настороже. То внезапно брызнет звонком телефон, то позвонит в дверь кто–нибудь из соседей, то ты сама спросонья позовёшь. Боюсь не расслышать.
Звоню на службу Марине, шёпотом сообщаю, что всё в порядке и отключаю телефонный аппарат. Раз уж сегодняшний день пропал для работы, захожу в сумрачную спальню, примащиваюсь на край дивана, поправляю на тебе сбившееся одеяльце. Ты, как всегда, машинально протягиваешь руку, берёшь меня за пальцы. Так тебе комфортней, надёжней. Хорошо ощущать рядом с собой чистое дыхание ребёнка.
…Длинная, растянувшаяся больше чем на десять лет зима, началась не в марте сорок третьего, когда Бог спас меня из–под колёс автомашины, она началась позже, в сентябре того же года.
А до этого полтора месяца я занимался по учебникам дома, в мае с грехом пополам сдал экзамены за пятый класс. Ведь в ташкентской школе я два года, в сущности, не получал никаких основ, никаких знаний, кроме того, что «калам – карандаш» и «одиножды один – один». Только после сдачи экзаменов я был принят в «образцовую» 135–ю школу, расположенную на улице Станиславского. «Видишь, как близко, совсем рядом, – радовалась мама. – И улицу Горького не надо переходить, будешь идти по той же, нашей стороне».
Взгляд мой падает на висящую над дверью красную шерстяную кисточку, повешенную Мариной после приезда из Турции на тот самый гвоздь, где столько лет провисела у меня кисточка Далай–ламы. И я вспоминаю не столько о руководителе лаборатории по изучению биоэнергетики Йовайше, сколько о том, что сегодня вечером, в семь часов ко мне на первое занятие придут люди, девять человек, а я не подготовился, не раскрыл свои старые записи, даже не поискал их. Сейчас двадцать минут пятого, днём ты спишь обычно около двух часов. Следовательно, вскоре проснёшься, и мне уже будет не до подготовки к занятиям, пока не придёт с работы Марина. В некоторой панике хочу подняться, но ты и во сне крепко сжимаешь мои пальцы. Вытащу – разбужу.
Христос вразумляет: не тревожьтесь заранее, о чём будете говорить, Я вложу слова в уста ваши…
Правда, Он говорит это апостолам, а я кто такой? Тем не менее, вся практика моей жизни показала, что, когда не готовишься специально, общение с людьми почему–то получается убедительнее, сердечнее… Тем более, я не профессиональный докладчик, или лектор, или учитель. Дело моё совершенно иное.
Интересно, что только сейчас, когда в темноте зашторенной комнаты я, почти семидесятилетний, лежу рядом тобой, ещё не достигшей двух лет, мне впервые приходит в голову – дело, которым я впервые сознательно занялся под руководством Йовайши, заинтересовало меня ещё тогда, летом сорок третьего года.
Если бы я называл главки Большой книги, я бы назвал эту главу «Огуречная земля».
Голодно было. Того, что выдавали по продуктовым карточкам, не хватало. Отец, работавший на текстильной фабрике помощником мастера, получал очень маленькую зарплату. Бабушка Белла заведовала детским садом. Садик находился довольно далеко от дома, в районе Таганки, в деревянном флигеле на территории какой–то заброшенной усадьбы. Помню этот флигель с жёлтыми, облупившимися стенами и колоннами, заброшенный сад. За садом у каменного забора – огородные грядки и сарай. В саду группками прогуливали беззаботных малышей, огород принадлежал сотрудницам этого учреждения. Молоденькие няни и пожилые воспитательницы выращивали в помощь своим семьям картошку, морковь, редиску, салат. Мама получала зарплату раза в три больше, чем папа, и хотя мы всё равно нуждались, у неё не было ни времени, ни желания заниматься земледельческими работами. Поэтому мне было предложено по своему выбору засеять и возделывать три положенные маме грядки, выдана хранившаяся в сарае среди прочего инвентаря лопата и мятая железная лейка. «Будешь ездить со мной на работу, весь день проводить на воздухе. Чем не дача? – сказала мама. – А осенью пойдёшь в новую школу».
Папа был недоволен, он до сих пор комплексовал по поводу того, что его не взяли на фронт, что он всегда зарабатывает меньше, чем мама, что теперь я буду каждый день ездить с ней на работу, а у него не был ни разу. Сам он устроить меня на лето никуда не мог. Вообще никогда ничего не мог. От всего этого начал всё чаще ссориться с мамой, и тогда хотелось убежать. Так замерла, кончилась «музыка дома»…
Я решил все три грядки засадить огурцами. Всё, что уже взошло у моих соседок, выглядело убого, скучно. Ту же редиску или салат можно было купить у какой–нибудь старушки возле любого метро или на рынке. Не говоря уже о картошке. Будь климат Москвы потеплей, хотя бы как в Ташкенте или в Евпатории, я бы попросил маму раздобыть семена арбузов или дынь. Но ни семян таких не было в продаже, ни надежды получить от них заманчивые плоды.
Это мама подбила меня засадить все три грядки огурцами. Так как стояла уже середина мая, она хотела приобрести на рынке готовую рассаду, чтобы огурцы успели созреть, дать урожай. Но я, к удивлению её и отца, который своими советами тоже пытался хоть как–то участвовать в этом начинании, наотрез отказался, заявил, что должен сам прорастить семена, рассадить их по ямочкам в земле, увидеть как они взойдут… Так бы я и поступил, если бы не три смешливые детсадовские няни, чьи имена я позабыл. Они убедили меня, что сначала семена следует хотя бы прорастить в тепле, в блюдце на мокрой промокашке из школьной тетрадки.
(Вот ведь проблема: ты не знаешь и никогда не узнаешь, что это такое – школьная промокашка. Уже сейчас этот зыбкий предмет исчез. Тогда считай, что на дно блюдца я положил мокрую марлю, тряпочку или же бумажную салфетку. Эти–то вещицы там у вас в будущем ещё остались?)
Короче говоря, я был заворожен, когда через несколько дней увидел, как из белых, продолговатых семян высунулись бледные, загнутые ростки. Так вот вышло, что лишь в тринадцать лет я впервые увидел чудо пробуждения семени. Перед посевом я заново перекопал свои грядки. Это стоило мне большого труда, так как я не мог нажимать ногой на лопату. Размял комочки. Земля стала бархатная. Потом пальцем сделал ряды ямок на каждой грядке, бережно опустил в каждую по проросшему зёрнышку, засыпал землёй, подтрамбовал ладонью, полил тепловатой водой из лейки.
Эти девушки в белых халатах, им было лет по 17–18, стояли за моей спиной.
Заразившись моим волнением, они каждый день, когда выпадала свободная минута, когда у детей наступал мёртвый час, сбегали с крыльца флигеля к этим грядкам.
Как–то, помню, в понедельник мы застали на всех трёх грядках по стройному ряду коренастых стебельков с двумя бледно–зелёными семядолями на конце. Взошли все до одного семечка! Хотелось их потрогать, погладить, хотелось без конца вдыхать их нежный, чуть слышный, но уже внятный огуречный запах, смешанный с парным запахом разогретой солнцем земли.
Май перевалил за середину. В небе плыли белые, слоистые облака. Парило.
Девушки порадовались за меня, потрепали по от