Навстречу Нике — страница 27 из 84

Год назад, в мае 1945 окончилась Великая Отечественная война. Как все, я был счастлив, наконец дождавшись победы. Я хорошо помнил, что если бы фашисты добрались до мамы и папы, до меня, они обязательно убили бы нас, а потом на железных тележках вкатили бы наши окровавленные тела по рельсам в огненную печь. Я уже знал об этом из кинохроники. Видел. Если бы не Советская армия, я превратился бы в дым из трубы крематория, в пепел, разбросанный по полям проклятой Германии.

Беспокоясь о судьбе своего друга Рудика, я снова написал его тётке, но ответа не получил.

Год назад, утром 9 мая я был одним из десятков тысяч людей, заполнивших Красную площадь. Плакали от счастья, подбрасывали в воздух офицеров и солдат, разливали по стаканам водку, пели песни и опять утирали слёзы. Тут и там я видел кинооператоров, снимающих с рук, с укреплённых на треногах кинокамер, может быть единственный в многовековой истории страны миг неподдельного всеобщего счастья.

Эти документальные кадры до сих пор периодически показывают по телевизору. Тщетно ищу в массе людей себя. Не повезло. Не попал в кадр.

Незадолго до парада Победы мне исполнилось целых 15 лет!

…Ты сейчас и мечтать не можешь о таком взрослом, самостоятельном возрасте. Терпеливо делаешь круги на трёхколёсном велосипеде у моего письменного стола, ждёшь, когда я, наконец, кончу работать, и мы начнём вместе пускать обещанные «пыльные музыри», то есть мыльные пузыри. Я и забыл, что няня Лена выбежала в магазин за свёклой, морковью и картошкой, чтобы сварить тебе борщик, а также за бутылкой «Столичной» к обеду по тому случаю, что вчера я получил деньги от моей группы. И сегодня выдам ей очередную зарплату.

Погоди, Никочка, погоди. Слышишь, уже вернулась Лена, хлопнула дверью лифта, топает сапогами у двери, сбивает снег. Пока она будет чистить овощи, варить борщик, накрывать в кухне на стол, ещё успею кое о чём рассказать.

Итак, при всём том, что я в пятнадцать лет сочинял стихи, еженедельно обсуждавшиеся наряду со стихами других вундеркиндов в Центральном доме художественного воспитания, а на моем письменном столе вперемешку с ненавистными учебниками по математике и немецкому языку, «мраморными» книгами философов лежали томики Маяковского, Багрицкого и Уолта Уитмена, помню себя за таким занятием, не шибко отличающимся от пускания «пыльных музырей»: я часами закручивал на столе колёсико от разобранного будильника. Подобное крохотной юле, оно устойчиво вращалось, а я быстро считал – раз, два, три, четыре и т. д. Каждый оборот в моём понимании был равен году. Хотелось узнать, сколько проживу.

Теперь я жаждал достичь тридцати лет, то есть дожить до казавшегося фантастически далёким 1960 года. А колёсико всё вращалось…

В пятнадцать лет особенно хочется жить. И жить вечно. Любить, быть любимым.

А ещё мне хотелось писать стихи, как писал Маяковский. Уже к тому времени он стал для меня самым любимым поэтом, погибший, он казался самым живым, близким человеком. Более близким, чем родители.

Рано или поздно колёсико начинало крениться, валилось на бок, замирало…

Ты поела борщика с тефтелями, умылась и заснула. Я выдал Лене зарплату за месяц, мы выпили по стопарику водки, тоже похлебали борща. Она вымыла посуду. Ушла. А я, не в силах бороться с навалившейся дремотой, прилёг рядом с тобой. Ты спишь, как спят котята – утопив лицо в лапках. Наверное, уже забыла кошечку, из–за которой я тебя чуть не потерял в Турции, в «Грин–центре». Как давно всё это было – пять месяцев тому назад! Странно, более близким видится тот июньский день 1946 года, когда я писал письмо Сталину.

За одну–две недели до этого отчаянного поступка папа впервые повёл меня мыться в Сандуновские бани. Помню, я ужаснулся зрелищу голых мужиков, суетящихся в пару с шайками и вениками. И было стыдно своей наготы.

По выходе отец завёл меня в какую–то столовую, то ли на Петровке, то ли на Кузнецком. Впервые, как большому, взял мне и, конечно, себе тоже, по кружке пива, по тарелке вермишели с котлетой.

Пиво мне не понравилось. Котлета с вермишелью оказались прокисшими.

— Не говори маме, – сказал отец, вставая из–за покрытого липкой клеёнкой стола.

Только успели мы подняться, к нам кинулся какой–то измятый мужичок: «Уходите? Больше не будете?»

Он призывно взмахнул рукой куда–то в сторону раздевалки.

Оттуда, громко топоча, набежали двое детишек с бабушкой. Не забыть, как они дрожащими руками хватали остатки хлеба, торопливо доедали наши объедки.

Словно пелена спала с глаз.

Легко быть бесстрашным, когда не имеешь представления об опасности.

Твой папка писал Сталину о том, что нельзя позволять льстить себе чуть ли не в каждой газетной статье, по любому поводу славить, говорить о его «мудрых указаниях» насчёт повышения добычи угля или яйценоскости кур.

Уверенный, что вождь народов не знает об истинном положении дел, что от него скрывают правду, я писал о появлении новой, советской буржуазии, заражённой антисемитизмом, о безногих и безруких бывших солдатах и офицерах, просящих милостыню на улицах Москвы, о голодной семье, доедавшей объедки в столовой. И, наконец, извещал Иосифа Виссарионовича о том, что «решил создать партию молодёжи «Революция продолжается», сочинил Устав, который и высылаю вместе с письмом для советов и замечаний».

«Устав» я действительно сочинил. Текст его, помню, занял четверть школьной тетрадки. Оставалось назавтра всё это переписать аккуратным почерком и отправить с Центрального телеграфа по адресу «Москва. Кремль. Товарищу Сталину».

Таким образом твой папка собственноручно выкапывал себе могилу.

Я написал столько страниц, а ты ещё почти ничего не знаешь обо мне. Я изумлён, что до сих пор жив, что Бог так внимателен и добр, каждый раз вмешивается, спасает… Как долго я не умел этого видеть!

Вот и в тот раз Он прислал ко мне Корейшу. Того самого замкнутого, молчаливого соседа по парте, который вырезал на уроках шахматные фигурки из грушевого дерева. Того самого, который через месяц после первого и единственного визита, как позже выяснилось, утонул в подмосковном пруду.

Этот паренёк думал, что явился лишь за тем, чтобы перед отъездом с бабушкой в деревню взять у меня несколько обещанных папиных лезвий для безопасной бритвы, ибо у него начали появляться усики и щетинка на впалых щеках. Собственного отца, да и мамы у него вроде бы не было, хотя они где–то существовали.

Я выдал ему пять или шесть новеньких лезвий в запечатанных конвертиках, а ещё в придачу запасной папин бритвенный станочек, взятый без спроса. Угостил оставленной мне на обед жареной картошкой с куском рыбы. Я был так счастлив, что ко мне пришёл гость.

Вдруг взял и положил перед ним тетрадку с «Уставом» и черновик письма Сталину!

Корейша сказал, что и так задержался, должен идти. Что, если я так хочу, всё это он успеет прочесть дома, вечером. А завтра отдаст.

Уже в тот миг, когда он вышел на лестницу, и я захлопнул за ним дверь нашей коммунальной квартиры, я ощутил, что произошло нечто ужасное, непоправимое… Впрочем, ещё можно было крикнуть в пролёт лестницы: «Вернись! Отдай!»

Наутро меня позвала к телефону одна из соседок.

— Володя, – услышал я шепот Корейши, – говорю из телефона–автомата. Не задумывался, где находятся мои отец и мать? Никому не говори, что ты хотел сделать, понял? До осени!

Я не успел спросить его о местонахождении черновика письма и «Устава». Он положил трубку. С тех пор я больше никогда не видел этих своих рукописей. Как, впрочем, и утонувшего Корейшу.

49

Вот и прошёл твой день рождения – 1 февраля. Тебе – третий год!

Вчера, как на именины принцессы, целый день, до вечера, когда ты уже заснула, приходили и приходили наши, а значит, и твои друзья. Ух, эти китайские поролоновые зайцы, медвежата, немецкие мышки с хвостами и без, киндер–сюрпризы, книжки с Микки–Маусами, гномами и прочей нечистью! Не люблю. Да и тебе, кажется, больше всего нравится твоя потрёпанная белочка с задранным пушистым хвостом, пушистыми ушками. Зато какие красивые платья тебе надарили, ещё два новых комбинезона – на вырост! А накануне во вторник, все, кто у меня занимается, тоже явились с дарами – красивыми носочками, бантиками, заколочками, туфельками. Заезжали и старые друзья – Толя, Родион – тоже с дарами.

Не знаю, будет ли столько обожающих тебя людей в пору, когда ты станешь читать эти страницы. Надеюсь.

Не только мы с Мариной – все с удивлением отмечают, что ты не по возрасту развита, смышлёна, доброжелательна, обладаешь большим запасом слов. Мало кто знает – это получилось благодаря тому, что с твоего появления на свет я всё время разговариваю с тобою, что–нибудь рассказываю, смешу. Мама тоже. Но она меньше бывает дома.

Когда ты была совсем крохой, спала ли, бодрствовала, я неустанно внушал тебе то, что явственно помню до сих пор с такого же бессознательного возраста. Прочтёшь об этом в «Здесь и теперь». «Будь хорошей, будь доброй», – как повторял мне когда–то некий ангельский голос, похожий на мамин.

Вот и сейчас, в этой книге, опять разговариваю с тобою. Будущей. Какую мне вряд ли придется увидеть.

Вчера забежала почтить тебя с букетиком невесть откуда прибывших в февральскую Москву фиалок моя совсем молоденькая доктор Л. Р. Отведя меня на кухню, опять напустилась, напомнила, что с осени не сдавал анализов крови, не делал рентгеновских снимков черепа, скелета. Сказала, что для всего этого должен явиться в институт гематологии послезавтра утром, натощак, что она готова зайти за мной по дороге на работу. Чтобы я не поскользнулся, не упал.

Я был тронут, с благодарностью согласился. И вспомнил, как накануне ночью по радио «Свобода» услышал в передаче о медицине, что сейчас в США 17 600 больных моей болезнью – множественной миеломой. Из которых в будущем году умрёт 11 тысяч.

Поэтому пусть простят меня те, кто заметил, что я поскуливаю. Ужасно не хочется помирать. Трудно держать удар, особенно если тебе под 70.