Да эти курсы лечения меня и угробят! За год, за полгода! Едва подлечил пищевод и желудок, а завтра утром всё снова–здорово? Какое тут здорово?! Добра не будет.
Что–что, а интуиция никогда не обманывала. Если бы действительно прожить ещё десяток лет! Это сколько же тебе станет? Двенадцать! Увижу, как будешь ходить в школу… Может быть, при моей жизни впервые прочтёшь эту книжку? А вдруг не понравится? Скажешь: «Папа, ты всё время пишешь о своих болезнях».
В самом деле, лучше, раз уж не сплю, рассказать о чем–нибудь хорошем, светлом. Например, о том, как окончилась бесконечно длинная зима.
Между прочим, мне никогда не приходится вспоминать, копаться в памяти, идти от одного свершившегося в своё время события к другому, Всё странным образом существует одновременно. В движении, звуках, цвете. И я не уверен, что всё это добро существует именно в моей голове. Не знаю где. Кто–то из учёных сказал, что в каждом атоме содержится вся информация о Вселенной.
Скажешь – мистика? Может быть. Но в таком случае, что есть имеющаяся в каждой клетке нашего организма так называемая «спираль ДНК», на которой записано, закодировано всё, что мы унаследовали из прошлого? Эта спираль, этот свиток гораздо древнее Библии. Только теперь генетики научились разворачивать эти свитки под электронными микроскопами, прочитывать…
Вот он, прямо перед глазами, килограмма на полтора кусок говядины с костью, купленный мамой Беллой по дороге с работы. Отцу и мне доверялось приобретать только хлеб, картошку, молоко и кефир. В крайнем случае – селёдку.
Так вот, она купила мясо для борща. Оно лежало в миске. Я должен был вымыть это мясо на нашей коммунальной кухне, переложить в уже стоящую на газовой плите кастрюлю с водой, зажечь горелку и вернуться в комнату.
Смотри! Смотри вместе со мной! На мясе, которое было сначала завёрнуто в газету, прилипший мокрый клочок. Именно перед моими глазами, именно этот клочок помещает Господь. Чтобы я прочитал объявление:
«15 ЯнварЯ, в среду, в помещении редакции газеты «Московский комсомолец» состоитсЯ первое занЯтие литературного объединениЯ. ПриглашаютсЯ наЧинающие поэты. НаЧало в 19 Часов».
Далее был указан адрес – Чистые пруды, дом номер такой–то, такой–то этаж, номер комнаты.
…Уже когда я шёл освещённым электричеством изгибистым коридором с круглыми окнами–иллюминаторами в стиле конструктивизма, я чувствовал: сейчас, в середине января, кончается затянувшаяся зима моего одиночества.
Ты не знаешь, что это такое – написать стихи и не иметь возможности хоть кому–нибудь их прочесть. Не говоря о том, чтобы их опубликовать. У меня уже был опыт хождения по знаменитой улице «Правды» в редакции. Сначала – в «Пионерскую правду», потом – в «Комсомольскую правду». Посылал почтой перепечатанные маминой сотрудницей на старенькой пишущей машинке стихи в другие газеты и журналы. Лучше бы я этого не делал. Сам же заводил механизм отверженности, вызывал на себя огонь штампованных отзывов–рецензий: «Дорогой Володя Файнберг! Твои стихотворения показались нам литературно грамотными. Но тебе нужно как можно больше читать Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Твардовского…» Эти рецензенты словно задались одной целью: вызвать у меня ненависть именно к этой ни в чем неповинной четвёрке!
Родители стихов не читали, ничего в них не смыслили. Хотя ещё с довоенных времён, с юбилейного пушкинского тридцать седьмого года у меня на этажерке стояли подаренные мамой три синих томика Пушкина с прекрасными гравюрами и силуэтами, а с первого послевоенного года – огромный красный томина Маяковского, подаренный соседом–писателем, зачитанный мною. Этим томом, личностью Маяковского вообще, меня с одной стороны придавило, причем на много лет, с другой, благодаря Маяковскому я навсегда получил точку отсчёта, умение отличать истинную боль, радость от подделки, литературщины.
Употребляя язык богословов, можно сказать, что меня «промыслительно» тогда не печатали. Чего я, исполненный обиды и честолюбия, конечно, не понимал. «Промыслительно» вели длинным коридором с иллюминаторами к небольшому зальцу, набитому молодыми поэтами. Войдя в него, я ощутил ударивший в лицо ветер будущего.
52
С тех пор как ты появилась на свет, говорю то ли с тобой, то ли в твоём лице с Богом. И в жизни и в этой книге. Без утайки. Как на исповеди.
Марина ушла на работу, красноречиво оставив на кухонном столе накрытую блюдцем мисочку жидкой геркулесовой кашицы.
Семь тридцать. Ты ещё спишь. К счастью, не видишь как я, выхлебав кашу, беру с полки пластиковую коробку с набором лекарств, перекрестившись, приступаю к так называемой химиотерапии. После всех проглоченных таблеток нужно еще принять норваск, чтобы не подскочило давление.
Загудела кровь в жилах, в голове. Безвольно сижу перед чашкой с заваренным чаем. Хорошо, что ты не видишь сейчас своего вконец павшего духом отца, который порой казался слушателям, читателям таким мужественным, сильным. Не веря в диагноз, сам же убиваю себя гормональной отравой…
Смерть никогда не приходит вообще, абстрактно. Каждый раз выбирает себе поводом какое–либо конкретное несчастье, болезнь. Знаешь, так не хочется гнить в гробу под слоем земли или гореть в печи крематория. Скажешь, за гробом вечная жизнь, все воскреснут, как первым воскрес Христос. Потом возможен рай. А я не хочу, слышишь, не хочу даже рая! Хочу остаться здесь, на этой несчастной земле, где всё–таки растёт трава, деревья. В их зелёных фонтанах купаются птичьи стаи, под ветром вскипает морская волна, качает шлюпку, меня в шлюпке.
— Папа! – в пижамке, босенькими ножками дробно топочешь, бежишь по линолеуму кухни, влезаешь мне на колени. – Папочка Володичка, я проснулась, я тебя давно зову, а ты не идёшь. Мне стало грустно.
— Зайчики и белочки не грустят. Ты кто сегодня?
— Котёночек. А ты, папа, кот. Кыс–кукыс! Колючий ёжик!
— Ладно. Побреюсь. Слышишь, звонят в дверь? Лена пришла. Идём открывать.
Сдаю тебя няне Лене. Сам убираюсь в свою комнату, как моллюск в раковину. Валюсь на тахту. Не способный даже заставить себя пройти в ванную, побриться. Теперь больше, чем полмесяца, будут такие утра.
…Когда в 1990 году убили отца Александра, полетело моё зрение. События в стране всё накалялись. Вечерами сидел почти вплотную к экрану телевизора. Может быть, облучился? Или родинка? Всю жизнь чуть выше пупка чёрная родинка. Такое впечатление, что в последние месяцы понемногу растёт… Но ни боли, ни уплотнения под ней нет.
О, Господи, как я сам себе надоел со своим нытьём, плохим самочувствием, бессонницей! Как вы, Никочка–Вероникочка и Марина, меня ещё терпите? Нет, диагноз не может быть ложным. Два года назад сверлили мне тазобедренный сустав. Добывали для анализов костный мозг. Неудачно. Тогда принялись сверлить грудину. Ох, и тяжко, скажу я тебе, быть мужественным.
Кому же могу поплакаться, как не тебе, уже ставшей взрослой? Да ещё Богу.
Единственное, что всегда, при всех условиях держит на плаву, при всех порой самых ужасных обстоятельствах, это то, что Он, устраивая мне такие испытания, всегда спасает самым удивительным образом, выводит на какой–то другой уровень, в иное пространство. Между прочим, и ты тоже выводишь.
…Кровь, видимо, привыкает, успокаивается. Норваск делает своё – снимает тиски с затылка. Из спальни слышно щебетание – после завтрака, пока Лена собирает тебя на прогулку, ты напеваешь вместе с ночными фонарщиками песенку с кружащейся на проигрывателе пластинки про приключения Буратино: «Мы не играем в прятки с полночной тьмой, о нет! Все тайны и загадки, пожалуйте на свет. Шагаем в ночь, в ночь, в ночь, туда, где тень, тень, тень. Да будет свет, свет, свет! Да будет день, день, день!»
…Когда–то на этой тахте лежал Булат, написавший текст этой песенки. Приезжал лечиться ко мне. Месяц длилась вспышка дружбы. Подарил ко дню рождения диск со своими песнями. С очень нежной надписью. Где–то стоит в ряду других пластинок. Нужно, чтобы не затерялась. Перешла к тебе по наследству. Вместе с висящей на стене золоченой адмиральской шпагой – память о Георгии Павловиче. Вместе с музейной редкости старинном сюзанне, описанном в «Здесь и теперь». С чудесным образом попавшими ко мне иконами – у каждой своя история; гербом Барселоны; полной орхидей оранжерейкой.
Да там, кажется, раскрылся первый из бутонов фаленопсиса – громадный снежно–белый цветок с лимонного цвета губой. Что–то поднимает с тахты, подводит к доверчиво тянущейся навстречу цветочной кисти, Спасибо тебе, орхидея! Спасибо вам, дендробиумы, хойи, бромелии, кротоны, висячие кактусы–рипсалисы, гардения, мои деликатные, молчаливые друзья.
Около сотни тропических цветов в оранжерее, на широких подоконниках всех четырёх окон квартиры. Эта живая коллекция составлена за многие годы из подарков друзей, даров ботаников Душанбе, Ашхабада, Киева, московского Ботанического сада. Кое–что провёз тайно от таможенников, возвращаясь из путешествий в иные страны.
— Папочка Володичка, пока! Пиши хорошо! – стоишь в дверях комнаты в комбинезоне, с пластиковой лопаткой в руке. – Без меня цветы не поливай, ладно?
Десять утра. Давно пора садиться за работу. Если бы не цветы, если бы не твоё «пиши хорошо», не знаю, хватило ли бы сил.
…Сегодня буду рассказывать о том, как бывает, когда кончается долгая зима одиночества.
Представь себе, как я сижу во время урока алгебры за партой у окна, второгодник. За окном ранняя весна, ещё снег не стаял. Трудно даже вообразить, чтобы там, внизу в школьном дворе мог быть привязан к дереву ослик, как это было всего пять лет назад в Ташкенте. Оказывается, мне уже есть, что вспомнить, со мной происходит жизнь. Потихоньку вытягиваю из портфеля объёмистый томик, на крепком переплёте которого выбито – Борис Пастернак.
Выменял его у старшего по возрасту начинающего поэта В. К. из литературного объединения. Впоследствии временно прославившегося своим диссидентством. Выменял на несколько купленных год назад в букинистическом магазине томиков Есенина. В. К., несомненно, счёл, что обдурил меня. А я счастлив! «Сестра моя жизнь! И сегодня в разливе…»