Навстречу Нике — страница 35 из 84

— Ой, слухай, хлопец, продай нам цего глося! – вскричала мамаша.

— Это не глось, а камбала, – сурово ответствовал я, в то время как отпрыск, присев на корточки, пытался ухватить бьющуюся о причал рыбу за хвост.

— Нет, це глось! Продай его и не спорь.

Эх, Никочка, что я наделал! Зачем не послушался этой тётки, не избавился от камбалы, не пополнил заодно свой бюджет!

Продев сложенную в несколько раз леску сквозь жабры тяжёлой рыбины, я гордо прошествовал с ней мимо этой парочки по причалу на берег, далее – к трамвайной остановке. И тут этот самый глось, он же камбала, начал биться, пачкая мои руки и пиджак своей склизкой рыбьей слизью и чешуей.

Где я мог приготовить эту рыбину, зачем она мне была нужна? Вместо того, чтобы тотчас избавиться от неё, я вошел в трамвай с живучей тварью. Хорошо ещё, что народа в нём почти не было, и я не мог никому навредить. Продававшая билетики девушка–кондукторша не изгнала меня вон.

Я пытался держать камбалу на отлёте, тайком положил её на пол, отчего она стала грязной. Было уже почти семь часов. День кончался.

Между тем трамвай подходил к центру. Мне ничего не оставалось, как красться безлюдными переулками не столько к Жоре, сколько к его мамаше, вручить ей глося и умолить срочно почистить пиджак. Тем более, ночевать мне всё–таки было негде. Приходилось смириться.

Теперь смотри! Смотри, что делает Провидение, возвращая меня туда, где я больше не должен был быть!

Уже над железными лестницами и мостиками горели, раскачиваясь на холодном ветру, фонари, уже я подходил узким безлюдным проулком со своей затихшей камбалой к жилищу, где обитало семейство Старожук, уже ноздрей моих коснулся запах вони, когда из–за угла с хриплой песней навстречу вышла орда пьяных женщин. Их было много, больше десятка. Впереди шествовала коренастая старуха с распущенными седыми прядями и сильно нарумяненным лицом. Она была одета в матроску, какую носят дети, и в совсем коротенькую юбку, открывающую кривые, жилистые ноги.

Пьяные женщины прошли совсем близко от меня, почти вплотную. Некоторые из них мочились. На ходу. Не стану больше описывать увиденного, чтобы с читателем не случилось того, что внезапно произошло со мною, семнадцатилетним юношей, мечтавшим о любви.

Меня стало неудержимо рвать. Выворачивать наизнанку.

Я отбросил в темноту камбалу, дрожащими руками сорвал с себя изгаженный пиджак, переложил в карманы брюк записную книжку, документы и деньги.

Кто–нибудь скажет, что я оказался слишком чувствителен. Может быть… Но именно таким образом мне на всю жизнь было привито отвращение к продажным женщинам, к пороку вообще. Гнусная изнанка этого дела наглядно прошествовала передо мной.

Сокрушённый до основания, ёжась от холода, я стал спускаться в темноту по гулким, железным лестницам к мерцающему огнями торговому порту, надеясь где–нибудь там найти укрытие, дождаться утра.

56

Сегодня, прежде чем уйти на работу, Марина устроила мне самый настоящий скандал.

— Почему это ты не пьёшь ксидифон?! – она гневно указала на графин разведённого лекарства. – Курс лечения идёт к концу, а ты не восполняешь кальций. Хочешь, чтобы кости ломались?

— Пью.

— Врёшь. Уровень в графине почти не уменьшился. Лекарство от давления сегодня принимал?

— Принимал.

— Тоже врёшь! А ну, где тонометр, оголяй руку. Живо! Опаздываю.

— Со мной всё в порядке. И так по горло сыт таблетками. Отстань, пожалуйста.

— Смотри! У тебя давление 185 на 100! Дурачок, хочешь, чтобы мы с Никой остались без тебя? Прими таблетку норваска при мне. Вот так. На, запей. Я побежала. Если Лена запоздает, надень Нике розовое платьице.

Не успеваю поцеловать Марину, закрыть за ней дверь, как слышу из спальни:

— Папа! Сказку!

Такая жизнь. Не самая плохая, скажу я тебе. Особенно эти утренние полтора часа между уходом мамы и появлением няни Лены. Примостясь на краю дивана рядышком, начинаю фантазировать вслух:

— В некотором царстве, некотором государстве плохие бояре–государе решили проучить ленивого Кота в сапогах. И заставить его ловить мышей!

Сочинить настоящую сказку мне сегодня особенно трудно, потому что со вчерашнего дня всё еще нахожусь в 1947 году. В Одессе.

…Конечно, спать днём на подводе с сеном гораздо уютней, нежели маяться холодную ночь, да ещё без пиджака, в одной ковбойке на чердаке двухэтажной нежилой развалюхи, куда я, рискуя свернуть шею, забрался во тьме по ржавой наружной лестнице. Если бы не мой друг поэт–голубятник, никогда не пришла бы мне в голову подобная идея. С неожиданной лёгкостью выдавил чердачное оконце и очутился в крохотном пространстве, устланном то ли тетрадями, то ли журналами.

Казалось, карие глаза моей мамы Беллы глядели на меня, когда я засыпал.

Разбудил поутру чудовищный грохот. Сотрясался чердак, сотрясался, грозя рассыпаться, домишко, сотрясалась земля. Я выглянул в оконце. Оказалось, поблизости озверелый механизм чугунной «бабой» вбивает в грунт стальные сваи. Невдалеке в торговом порту, посвистывая, бегал по рельсам маневровый паровоз, ворочали жирафьи шеи подъёмные краны, разгружая и нагружая стоящие у причалов корабли. Можно было расслышать отдалённые крики докеров: «Вира! Майна!»

Я уже собрался покинуть своё укрытие, как заметил, что половицы чердака устланы слоем немецких иллюстрированных журнальчиков. Фашистских. Предназначенных, как можно было догадаться, разглядывая фотографии одетых в купальники белокурых женщин, для воюющих на фронтах мужчин. С улыбочкой выглядывающих из люков танковых башен, стреляющих на бегу из автоматов, конвоирующих понурые колонны наших пленных… Вдруг осенило дикое подозрение, что встреченная вчера пьяная орава – это оставшиеся объедки, бывшие белокурые красотки.

Ненависть к фашистам, к немцам вообще, настолько проникла в меня за период войны, окончившейся к тому времени всего два года назад, что, закуривая последнюю сигарету из пачки с изображением верблюда на фоне пирамид, я едва удержался от желания поджечь догорающей спичкой это свидетельство пребывания здесь моих потенциальных убийц.

…Знаешь, много позже у Бориса Леонидовича Пастернака, с которым мне однажды повезло встретиться, я прочёл такие строки, написанные в разгар войны: «Всё переменится вокруг, отстроится столица. Детей разбуженных испуг вовеки не простится». Так вот, я принадлежу к тем самым детям…

В припортовой столовке я впервые со времени отъезда из Москвы поел по–человечески. Взял у буфетчицы блюдечко солёной рыбки–хамсы с нежным парниковым огуречиком, сохранившем на конце желтую звёздочку цветка, тарелку гречневой каши с мясной подливкой и порцию сливочного масла к булочке, которую запил сладким чаем.

Предаваясь этому занятию, хорошо было помнить, что вечером меня ждёт посадка на корабль, путешествие продолжится. Несколько разомлев от сытости, я достал из кармана паспорт, где лежал пароходный билет, а вместе с ним и сложенную вчетверо бумажку.

Это было зачем–то навязанное поэтом–лейтенантом командировочное удостоверение с просьбой к местным властям помочь мне собрать материал для очерка о работе торгового порта. Помнишь? Я лично, как ни странно, позабыл об этой затее.

Кажется, тогда меня впервые поразило сцепление обстоятельств: командировочное удостоверение обнаруживает себя именно сейчас, здесь, чуть ли не в самом торговом порту, как бы понуждая подняться, предпринять какие–то усилия для сбора совершенно не нужного ни мне, ни тем более московской городской газете материала. Тем более денег на дорогу, командировочных я не получал.

Впервые я всерьёз задумался о странности совпадения. Оно, несомненно, не могло быть случайным. Что–то сулило.

…В Управлении торгового порта, вместо того, чтобы завернуть назад явившегося со странной бумаженцией подозрительного молодого человека без пиджака, пожилой, замученный телефонными звонками чиновник наложил на удостоверение свою разрешительную резолюцию и отправил меня по соседству к пограничникам. Там без околичностей мне был выдан разовый пропуск в порт. Мало того, на одном из причалов находилась какая–то будка, где я должен был найти некоего бригадира, отзывчивого человека, который всё объяснит и покажет!

Но сначала я чуть ли не половину солнечного, пахнущего морем дня провёл, бродя в порту среди канатов, якорных цепей, среди этой воли, пронизанной сиренами лоцманских катерков и криками чаек.

Помню, присев на прогретую солнцем причальную тумбу, вносил строки стихов в записную книжку… Стихи были не о море, не о порте, но если бы я продолжал торчать в Москве, они никогда не пришли бы мне в голову.

Чувство благодарности за хлопоты, чувство никому в давнем случае не нужного долга заставило меня в конце концов отправиться на поиски будки с неведомым бригадиром.

Обнаружив искомый причал, или пирс, как его называли докеры, я прошёл мимо зачаленного корабля–сухогруза. С его нижней палубы печально смотрел на меня облокотившийся на поручни, по–детски толстогубый негр в панаме. У спущенного трапа стояли два вооружённых солдата с зелёными погонами пограничников.

Причал был длинен, как улица. В конце за ёрзающим по рельсам подъёмным краном, вытягивающим из трюмов другого судна какие–то ящики, стала видна и деревянная будка с большими окнами.

Человек, сидевший в ней, при виде меня поднялся из–за столика с телефоном и графином, протянул руку, потребовал:

— Дай клешню!

В недоумении протянул я ему документы – командировочное удостоверение и пропуск.

— Руку, руку подавать надо, – пояснил он, ухватывая мою ладонь своей, сильной как тиски, как крабья клешня. – Где пропал, корреспондент? Мне в таможню чапать пора, а тебя нет! Бумажки твои ни к чему. Идём. По дороге скажешь, что тебе нужно.

…Теперь я шёл с ним по причалу в обратном направлении. На корме того судна, где я видел печального негра, стала заметна полукруглая надпись «ДЖАЛАКЕНДРА».

— Это чей корабль?

— Индия. Американской постройки. Типа «либерти». Привёз чай и хлопок.