Навстречу Нике — страница 39 из 84

Хозяин кинулся растаскивать нас в разные стороны. Тогда Смеляков, опрокинув стул, обежал вокруг стола, двинул меня кулаком в лицо.

— Будут тут всякие учить меня, Смелякова, что я смею, чего не смею. Сопляк!

Слёзы боли, обиды застлали глаза. Кроме того, начала действовать водка. Я нашарил на столе бутылку, размахнулся и тоже шарахнул Смелякова по лицу.

Жена соседа–писателя и моя мама Белла прибежали из кухни на шум битвы, выдернули меня, дрожащего от негодования, и затолкали в родные стены. Отец злорадно спросил: «Значит, стихи не очень понравились?» Синячок под глазом – вот и всё, что увидел я в зеркале.

На рассвете в субботу я приехал к своему другу, полный впечатлений. Парадную дверь особнячка мне открыли соседи. А. М. ещё спал в первой проходной комнатке на раскладушке рядом с ложем мамы Симы. Вторая комната, оказывается, была уже сдана.

Приятель торопливо одевался. Мы опаздывали на электричку. Я в расстёгнутом пальто ждал, сидя на табуретке.

Дверь второй комнаты распахнулась. Оттуда в нижнем белье вышел, как ты думаешь, кто? Вот именно, Ярослав Смеляков!

С ужасом смотрел я прямо в его глаза, наливающиеся яростью. Колоссального размера кровоподтёк виднелся на его скуле. Думаю, его тоже охватил ужас при виде меня. Застонав от бессилия перед роком, ненависти и перепоя, он прошествовал мимо меня, явно направляясь в туалет.

Дабы не искушать судьбу, я вышел во двор дожидаться приятеля. Надо же, в многомиллионной Москве встретить именно Смелякова, именно здесь, наутро после драки…

Думаешь, история, связанная со Смеляковым, теперь давно умершим, кончилась? Не тут–то было!

…Гулко стукает дверь нашего подъезда. Издали вижу, как, наконец, ты выходишь с няней Леной на прогулку. Уже в весеннем пальтишке, в беретике. Ни ты, ни Лена не замечаете меня, уходите в другую сторону, в соседний двор, где есть качели.

— Ника! – отчаянно зову я, приподнимаясь со скамейки. – Никочка! Иди ко мне! Будем пускать в ручье кораблики!

И вот ты бежишь навстречу, опережая Лену, бежишь мимо низкой ограды палисадника, мимо моего «запорожца».

— Папа! Папочка Володичка!

В этот момент откуда–то сверху раздаётся зловещее карканье:

— Опять?! Снова явился со своим отродьем на мою скамейку? И ещё смеет шуметь, орать под окнами?!

Смотрю вверх.

На перилах одной из лоджий лежит, как отрубленная, голова ненавидящей нас с тобою старухи. За зиму, видимо, стала совсем низенькая, согнулась. Из уст её продолжают вырываться проклятия.

А я всё смотрю вверх, потрясённый появлением смеляковской героини – бывшей комсомольской красотки, именно в тот момент, когда я вновь пережил историю со Смеляковым.

59

В соседней комнате вскрикнула, заплакала во сне ты. Я напрягся, расслышал, как Марина утешает тебя, что–то приговаривает. В другое время вскочил бы, бросился к спальне. Марина не любит, когда я кидаюсь тебе на помощь. Может быть, и справедливо считает, что ребёнок имеет право и ушибиться и покапризничать, просто поплакать.

Никуда не деться, твоя боль – моя. Тут инстинкт опережает разум: бросаюсь спасать.

Изредка с тревогой замечаю печаль на твоём лице. Так отрешённо, так странно глядишь, мой детёныш. Будто что–то провидишь в тех временах, когда ни меня, ни Марины не будет… В эти минуты становишься особенно похожа на мою маму Беллу. Сердце разрывается от невозможности быть всё время рядом или хотя бы издали, чтобы ты знала: всегда, в любую секунду папа ринется на помощь, защитит, утешит, отрёт слёзы, прижмёт к груди.

Правда, если не окажусь в таком положении, как теперь. Не могу даже приподняться с тахты без острой боли.

Томограмма показала – перелом отростка позвонка. Остеопороз. Недостаток кальция, вымытого преднизолоном. Нужно было слушаться Марину, доктора, пить и пить раствор ксидифона, есть и есть творог. Пополнять и пополнять запасы этого самого кальция.

Теперь по вечерам после работы самоотверженная Л. Р. появляется с капельницей, закрепляет свисающую систему на одном из гвоздей, на котором висит старинный ковёр, и вливает в меня через вену раствор миакальцика.

— Никочка, прошу тебя, уходи в кухню к маме. Иди в свою комнату, поиграй во что–нибудь, порисуй! – умолял я тебя вчера вечером, когда Л. Р., сидя бочком на тахте, протирала спиртом мою руку, готовилась проткнуть вену.

— Нет, не уйду! Буду смотреть, чтобы папе не сделали больно. Папочка Володичка, пожалуйста, не прогоняй…

Был вторник. Пришла моя группа. В таком вот жалком положении вёл я занятия, великий целитель. А раствор убывает из ампулы медленно, долго…

На прощанье доктор велела Марине срочно купить для меня противорадикулитный пояс. Чтобы я смог обрести хоть какую–то возможность передвигаться по квартире.

Мне почему–то сразу не понравилась такая идея. Может быть, потому, что появление этого причиндала стало бы символом превращения меня в окончательную развалину.

«Только анализы крови улучшились, так полетели кости! Одно губит другое, – вот о чём думал я, после того как вы с мамой снова заснули там, у себя в спальне. – Через полтора–два месяца снова курс отравы. Неужели из этого круга не вырваться? Господи, совсем пропадаю…»

Так я снова жалел себя и молился, канючил у Бога здоровья и ещё хоть немного лет, чтобы подольше побыть с тобой, чтобы успеть написать эту Большую книгу. Хотя бы первую её часть.

Когда бессонница, даже короткая апрельская ночь кажется долгой, как жизнь.

Молился и ощущал ни с чем не сравнимый страх того, что слова мои остаются пустыми словами. Что меня не слышит Тот, к Кому я обращаюсь…

(На самом деле Бог меня слышал. Тому свидетельство то, что ты держишь в руках эту книгу. Бог слышит всегда.)

Ближе к рассвету, когда оранжерейка с цветами и стена против изголовья моей тахты озарились первыми лучами солнца, встающего откуда–то из–за Марьиной рощи, из–за стадиона «Динамо», Бог, явно, чтобы приободрить меня, прислал под окно весело чик–чирикающую стайку воробышков.

…Вот так же ошалело чирикали воробьи в ту весну, когда я, наконец, кончил школу, заранее, не дожидаясь выпускного вечера, выпросил аттестат зрелости. Нёс домой свёрнутый в трубочку плотный листок бумаги, где по всем так называемым точным наукам красовались из милости поставленные экзаменаторами тройки, по гуманитарным – пятёрки. Правда, и по немецкому была не заслуженная мною тройка. (Через много десятков лет, находясь в Германии, в Веймаре, в подвале дома Лукаса Кранаха Старшего, поймал себя на том, что более или менее свободно спорю на философские темы с человеком, не знающим ни слова по–русски! Когда я это осознал, со мною был шок. И вообще то была очень странная, очень милая история. Ты ещё услышишь о ней.)

…Кажется, никогда до окончания школы не был я так счастлив – надо же, просыпаясь весенним утром, знать, что больше не нужно тащиться с учебниками и тетрадями в суетный муравейник, где все тобой помыкают. Заставляют получать знания, большинство из которых тебе заведомо не нужны.

Никогда не забыть солнечного утра одного из последних майских дней 1949 года. То, о чём ты сейчас прочтёшь – самое важное событие моей жизни. Сокровенное. В книге «Здесь и теперь» я о нём упоминаю.

Проснувшись, лежал, закинув руки за голову, помню, думая о том, что после четвёртого класса хорошо бы разводить детей по специальным школам (по выявившимся интересам) или развить систему экстерната, чтобы без нудоты ежедневного хождения в школу в течение целых десяти, а в моём случае одиннадцати лет, можно было просто заниматься дома, используя те же учебники и пособия. Сдавать экзамены за два, а то и за три класса в год. В конечном итоге, невелика премудрость. Была бы возможность проявить волю, вкусить азарт самостоятельного преодоления трудностей.

Родители ушли на работу. Хорошо было лежать, глядеть в наше огромное окно, полное голубого, слепящего неба. Слышать отдалённый бой курантов Спасской башни Кремля, а со двора – чириканье воробьёв, воркование голубей.

Было такое же утро, как сейчас. Только там, в нашей прежней комнате на Огарёва, я лежал лицом к окну. Справа на стене висела карта земных полушарий, слева у стены стоял дивной красоты буфетик красного дерева – ещё одна из немногих вещей, оставшихся от маминой мамы.

Вдруг в глубине неба возникла сияющая точка. Она неслась, увеличиваясь, прямо на меня. Тогда я хорошо видел. Видел, как эта точка становится раскинувшим руки человеком, летящим сюда. Не разбив стекла, без всякого ущерба для себя пролетает сквозь окно, становится на ноги возле буфета. Испытующе смотрит прямо в глаза.

Слежу, затаив дыхание.

А светящееся существо всё так же, с немым вопросом глядит в глаза, проходит мимо к карте полушарий. Медленно скрывается в стене, напоследок снова обратив ко мне измученное лицо… Точно такое же, какое я увидел впоследствии на Туринской плащанице.

Было чёткое ощущение того, что за мной пришли, а я оказался не готов.

Страшно было бы кому–нибудь рассказать о происшедшем. Даже самые близкие люди сочли бы меня сошедшим с ума или, что ещё обиднее, лгуном, фантазёром. С каждым днём событие всё глубже погружалось внутрь меня, становясь сокровенной точкой отсчёта…

60

— Нет, папа, сейчас я тебя поцелую только маленьким поцелуем. В лобик. А когда побреешься – большим, в щёку.

Действительно, за эти четыре или пять дней из–за того, что не могу без боли стоять у зеркала, покрылся седой, колючей щетиной. Длинной, почти как у дикобраза.

(В горах, окружающих Душанбе, эти животные водятся во множестве. Во всяком случае, водились лет двадцать пять назад, когда местный оперный артист брал меня с собой на ночную охоту. В тридцати минутах езды от его дома. Идём горной тропой, светим фонариками. Вдруг навстречу сверкание красных глазок, как стоп–сигнал у автомашины. Сухое шуршание длинных игл. Тут–то и надо стрелять. Я всегда отводил ствол его ружья в сторону. И певец перестал брать меня с собой на охоту.)