Пока вы с мамой плещетесь на мелководье, я уплываю далеко вперед, тем более, здесь нет противных ограничительных буйков. Переворачиваюсь на спину, работаю руками, ногами, плыву, глядя в голубое итальянское небо.
Однажды, хорошо помню, когда это случилось – 15 июля 1999 года, я увидел стоящую над Италией призрачную утреннюю луну.
Тихо плыл и почему–то не мог оторвать от неё глаз.
Вдруг луна сдвинулась с места, быстро переместилась влево на 8–10 своих диаметров. Я подумал, что это не она движется, а меня движет течение. Именно в этот момент луна, словно поддразнивая, плавно отлетела далеко вправо. Потом стала уменьшаться, уходить в глубину неба, пока не превратилась в сверкающую, как бриллиант, точку. Исчезла.
Стремглав я поплыл к берегу, по которому ехал на лошади какой–то всадник в широкополой шляпе.
Оказалось, ни Марина, ни ты ничего не заметили, не смотрели вверх, потому что бродили по колено в воде, собирали ракушки.
Позже я узнал, что в тот день никакой луны над Италией вообще не было! Было так называемоё новолуние.
Кто–нибудь спросит: «Что ты хочешь этим сказать? Что видел неопознанный летающий объект? Корабль космических пришельцев?» Не знаю. Но что видел, то видел.
Солнце начало припекать. Мы стали было собираться домой, как я хватился брошенной невдалеке от воды палки.
Марина вспомнила, что всадник в ковбойской шляпе вроде бы соскакивал с лошади. Возможно, решил, что палку выкинуло море.
Вот ведь что бывает, когда отвлекаешься на космические чудеса. Хорошая была палка, кавказская, с серебряным узором. На другой день купили в хозяйственном супермаркете другую.
…А помнишь, как ездили вместе с Росарией и Марией–Кармен в чудесный приморский городок Трани, как вы, девчонки, кружились там на карусели в золочёной карете Золушки, как ты перепачкала лицо шоколадным мороженым и стала похожа на негритёнка? Как мама отмывала тебя у фонтанчика? Как мы с тобой фотографировались возле пушки времен Первой мировой войны? Как мы с тобой собирали возле храма опавшие семена неизвестных мне цветов?
Над этой безмятежной итальянской жизнью, как незаходящее солнце, стоял весёлый Донато, делавшийся неузнаваемо серьёзным, когда служил мессу в храме, причащал нас со всеми верующими.
Это счастье, что нас миновала зараза православного чванства, что мы, христиане, можем причащаться у христиан–католиков. Отец Александр часто повторял старую истину: «До Бога наши перегородки не доходят».
Сегодня ночью он мне приснился, кажется, второй или третий раз в жизни.
…Входит в комнату почему–то без бороды и усов, печальный, с какой–то мукой во взоре. «Сашенька, что с вами?!» «Да ничего… Жена и тёща вздумали сами разбирать старый дом. С утра до вечера стук, гром, звон битых стекол. Тревожусь за них. Неделю не могу работать. Да что я! Давайте обнимемся, и я пошёл». Обнял, благословил, направился к двери.
И я проснулся.
Говорят, если приснился покойник, ему нехорошо. Просит за него помолиться.
Никочка! Не забудь! Всю жизнь молись и ты об отце Александре…
Чем чаще возвращаюсь в поток прошлого, тем чётче вижу, как Бог постепенно подводил меня к встрече с батюшкой.
Поневоле начинал чувствовать, как каждый раз невидимая сила спасает от искушений. Впервые задумался об этом, когда ещё в сталинскую эпоху я вместе с несколькими студентами Литературного института оказался в Союзе писателей на дискуссии по поводу нашумевшей книги критика С. Трегуба, посвящённой творчеству Маяковского. Книга была как книга. Ничего особенного.
— Выступи! Раздолбай её. Ты же знаешь и любишь Маяковского, как барышня, вырезаешь отовсюду его фотографии, – науськивал меня перед самым началом дискуссии руководитель семинара. – Обратишь на себя внимание, попадёшь в газетные отчёты… Поможет выходу первой книги!
Мне очень захотелось попасть в газетные отчёты.
Мы, горстка студентов, угнездились в огромном камине переполненного писателями так называемого Дубового зала, где теперь устроен ресторан.
Над столом президиума на крюке висел портрет Сталина. Во весь рост.
С. Трегуба прорабатывали, словно он – уголовный преступник. Все выступающие из кожи вон лезли, чтобы попасть в газетные отчёты, выслужиться.
Никакая это была не дискуссия, а публичная казнь.
Я понял, что мне показывают мир, куда я так стремился… Не то, что выступить, пребывать здесь, среди этой своры, показалось отвратительным. Я даже вышел из камина, намереваясь покинуть зал.
Но тут несчастному критику, как преступнику, дали последнее слово.
Он подошел к трибуне, попытался что–то сказать в свою защиту. Его пресек, поднявшись из–за стола президиума, секретарь Союза, лауреат множества премий – Константин Симонов, патетически указал на портрет Сталина: «И вы смеете оправдываться под портретом этого человека?!»
«Дискуссия» была закончена.
Потом я брёл домой, думая о том, что оказался трусом, что должен был выступить в защиту…
Несколькими годами позже я купил всё в том же букинистическом магазине близ «Националя» книгу другого критика – Виктора Шкловского, бывшего соратника Маяковского. Она так и называется «О Маяковском».
Книга до сих пор кажется мне необыкновенно интересной.
Прочитав её, я страстно захотел познакомиться с автором, если он ещё жив, прочесть ему свои стихи, пожать руку, которую пожимал Маяковский.
Я не знал, что ещё жива мама Маяковского, Александра Алексеевна, с которой я позже познакомился, смею сказать, подружился.
Шкловский оказался жив. Не помню, каким образом, я раздобыл номер его телефона. Набрался храбрости, позвонил. И получил приглашение явиться завтра же. К восьми утра!
Была зима. В сущности, ещё стояла морозная ночь, когда я поднимался по ступенькам лестницы одного из обшарпанных дореволюционных зданий в Обыденском переулке рядом с метро «Кропоткинская».
На звонок долго никто не открывал. Я позвонил снова. Наконец, в проёме распахнувшейся двери возник человек в кальсонах и нательной рубахе.
— Кто вы такой? – спросил он в недоумении.
Через несколько минут я сидел сбоку невиданного письменного стола с большим полукруглым вырезом. Внутри среди спящих на рукописях кошек восседал Шкловский, похожий на морского льва, с которым мне довелось бултыхаться в бассейне. За все утро Шкловский не только не дал возможности прочесть хоть одно стихотворение, слова не дал сказать. Казалось, он знает всё обо всём и обо всех. Так и сыпал цитатами, датами, совершенно неожиданными сведениями.
Это была птица, слышащая лишь саму себя.
Когда он узнал, что я знаком с поэтессой Верой Инбер – худенькой старушкой, безуспешно разводившей на своем дачном участке кактусы, я услышал жуткую фразу:
— Напрасно вы с ней якшаетесь. У неё руки по локоть в крови!
На прощанье Шкловский надписал принесённый мною экземпляр своей книги. Автограф был несколько загадочный: «Это книга о трезвых, как Ленин, Маяковский. Этого я не дописал…»
Книга до сих пор стоит в нашей домашней библиотеке. Можешь посмотреть.
С тех пор он дарил мне все свои новые книги. Дарил фотографии. Собственные. И жены – Серафимы Густавовны Суок. Посредством Шкловского я постепенно познакомился с другими знаменитыми сподвижниками Маяковского – поэтами Кирсановым и Асеевым. Это были талантливые люди, но они тоже слышали только себя, и уж совсем не знали страны, её боли… Да и не желали знать.
Между прочим, у Асеева служил домработницей кузнечиком засушившийся во времени поэт Кручёных, тот, что прославился до революции заумными стихами: «Дыр, бул, щур, убещур». Полубезумный, он при мне явился к своему хозяину в кабинет и, маршируя на месте, стал отчитываться:
— За квар–ти–ру за–пла–тил. Вот кви–тан–ция. Сдачу я возь–му се–бе! Сдал в хим–чист–ку пан–та–ло–ны и ку–пил кар–тош–ки вам, кило–грам–ма пол–то–ра. Де–нег я ист–ра–тил мно–го, не оста–лось ни–че–го!
Суетный всё это был народец, скажу я тебе, изуродованный эпохой всеобщей лжи и предательства.
Не без скандала окончил я Литературный институт, о чем тоже можно прочесть в «Здесь и теперь». Доброжелатель, руководитель поэтического семинара в решающую минуту предал меня, хотя наступила так называемая хрущевская «оттепель», вроде моя дипломная поэма о парне, погибшем в сталинских лагерях, теперь ничего страшного собой не представляла. Работая над поэмой, я думал о сгинувшем навсегда поэте–лейтенанте, помнишь? Заставили принести рукописный сборник стихов. Отобрали из него стихотворений двадцать. С опозданием, после остальных студентов, я, наконец, защитился.
Но не совсем. Некому было подписать синюю корочку диплома: новый ректор – писатель Всеволод Иванов, больной, жил в подмосковном посёлке Переделкино. Мне вручили склянку с тушью, ручку со вставным пером и отправили за подписью.
Был чудесный день начала лета. В молодой зелени деревьев чирикали птицы, над кустами и травами порхали бабочки. Я долго плутал по просекам мимо заборов, ограждающих добротные писательские дачи, пока не увидел сидящего на пне у обочины грузного человека, опершегося подбородком на рукоять узловатой палки. «Я и есть Всеволод Иванов, – сказал он, с трудом поднимаясь с места. – Идёмте ко мне. Чем могу быть полезен?»
Он привёл меня на свою дачу. Усадил за стол на веранде. Попросил почитать стихи. После чего подписал диплом, напоил чаем с вареньем.
Я знал его книги, некоторые из них были мне интересны, особенно «Похождения факира», знал о его дружбе с Максимом Горьким… Казалось, вся история послереволюционной литературы сидит рядом.
И меня вдруг прорвало. Я говорил, что чувствую себя пасынком в родной стране, изгоем. Что испытываю отвращение к писательской среде…
«Дорогой Володя, – тихо сказал Иванов, – здесь по соседству живет Борис Леонидович Пастернак. Он мог бы подписаться под каждым вашим словом. Наберитесь мужества. Может быть, доживёте до лучших времен? У вас есть преимущество – вы молоды».
74
Я проснулся, ужаленный страшной мыслью.