— Ну вот, Виктор, а говоришь, памяти нет. Мы же начинали разговаривать о себе, а говорим о родителях, о детстве. Лучший аргумент в пользу того, что прошедшее время не исчезает.
— А куда ему деваться? — меланхолически, меняя тон, кивнул Виктор. — Это вот бистро сплошь из прошедшего времени, чувствуешь?
Мы поглощали суп не в ресторане, а во взаправдашнем парижском бистро со стойкой вдоль дальней стены и столиками в притемненном зале. Я говорю «взаправдашнем», хоть слово-то наше: придя в Париж с торопливыми казаками — победителями Наполеона, оно рикошетом возвратилось к нам со смещенным ударением и новой буквой, реформированное «быстро», ставшее именем ресторанчиков с недорогими комплексными обедами.
Мы находились там, где бистро было много и они были недороги, насколько вообще бывает в Париже недорого. Не знаю, больше всего ли в начале прошлого века собиралось русских казаков именно здесь, у Сорбонны, у бульвара Сен-Мишель, но бистро здесь предостаточно, цены в них не такие уж и головокружительные, а студенческий район Парижа дарит ощущение, что именно так и надо питаться — вкусно, не переплачивая, среди людей, у которых хороший аппетит и естественные манеры.
Если доведется вам быть в тех местах, поезжайте на метро до остановки «Сен-Мишель», а затем пройдитесь недалеко — до заполненной недорогими пансионами Школьной улицы (рю дез Эколь). Еще квартал — и вы на улочке Шампольон, тихой, узенькой, в самом начале которой и находится ресторан. Ресторация и улица наречены в честь одного молодого француза, сумевшего прочесть египетские иероглифы со знаменитого Розетского камня, но то, как говорится, совсем другая история.
Бистро, носящее имя дешифровалыцика иероглифов, основали русские эмигранты, которые когда-то размышляли, как бы прохарчиться, и по крайней мере сначала о прибылях не думали. Но, теряя постепенно русских основателей, «Шампольон» обретал авторитет у французских студентов, а его знаменитые борщи считались непревзойденными во всей окрестности. Из русского антуража здесь фигурируют разве что «Столичная» и «Смирновская» водки. Нет здесь привычных в заграничных русских ресторациях траченных молью медвежьих чучел, никто не рыдает под балалайку, нет и новейших образцов «клюквы а ля рюсс» — лубочных спутников с чубатыми космонавтами в шароварах и расписных хохломских ложек. Все по-деловому: спокойный ресторанчик, можно похлебать борщ, побеседовать. Рядом со входом в бистро — дешевая киношка, очередь в которую иногда перекрывает дверь «Шампольона», поэтому случайные посетители могут и не попасть в кормежное заведение, вообразив, что очередь туда.
— Что здесь было в годы войны? — демонстративно взглянув на меня, спросил Виктор у бармена.
— Какой войны? — подмигнул тот.
— Прошлой…
— Не знаю, — улыбнулся бармен. — В «Шампольоне» всегда было уютно.
— Ну вот, — Виктор поглядел на меня, — говоришь, что память вечна. Это неправда. Вечен борщ, подаваемый здесь. Вечны желудки, жаждущие его. И «Смирновская» водка. Кстати, я пригласил Отто, он тоже живет в нашем «Макс Резиданс», так как формально прибыл с немецкой ветеранской группой. Он обещал прийти. Интересный человек, и память ему жизни не портит. Ты сам себя мучаешь, Володя.
— А на кой ляд нам еще Отто? — спросил я. — Кто он?
— Я хотел бы все-таки его тебе показать. Он тоже частичка моей жизни, той, беспамятной, которой ты не приемлешь. Ты помнишь меня до отъезда из Киева, но что-то происходило же и после. Мы с родителями оказались в Мюнхене, и жрать было нечего, и в нас, ты не поверишь, видели представителей наступающей на востоке Красной Армии, а значит, отворачивались от нас со злостью, с ненавистью, с угрозой. Тогда-то мы и познакомились с Отто. Он уже успел послужить в вермахте, попасть в плен к англичанам и каким-то чудом добрел до Мюнхена, что в тех условиях было шагом отчаянным: ведь могли и расстрелять под горячую руку, и снова на фронт послать. Но он оказался в пропагандистских частях, побыл журналистом, дождался гибели своей газеты под развалинами разбомбленного квартала. Издательство, родина, дом — все у него погибло. Неведомо почему Отто пристал к нам. Мама, — ты помнишь мою маму, — Таисию Кирилловну, она вскоре погибла, и ее фотографии у меня тоже нет, готовила еду на всех нас неизвестно из чего на костре, разложенном между кирпичными столбиками — все начало жизни моей засыпано кирпичной крошкой. Отто жил вместе с нами, молчаливое существо. Это было примерно тогда, когда части генерала Леклерка вступали в Париж.
— Ты все же признал генерала?
— Гарсон! — Виктор окликнул не нашего, другого официанта. — Когда генерал Леклерк приблизился к Парижу, где были вы?
— Какой генерал? — удивление было неподдельным. — Здесь у нас больше студенты. Генералы — это, простите, на противоположном берегу Сены.
— Я про войну, — качнул головой Виктор.
— Во время войны семья моя была в Нормандии, — сказал официант. — Я тогда вовсе еще мальчишкой был. А на севере жизнь у нас трудовая, рыбацкая. Когда союзники высадились и погнали бошей, рассказывали о генерале де Голле. Он, кажется, был премьером в Париже. Или президентом…
— Благодарю вас, — сказал я.
— Кстати, Отто работает на радио в Кельне, — уточнил Виктор. — Не относись к нему с предубеждением. С ним стоит познакомиться, поверь…
Бармен включил музыку. В отличие от ресторанов высшей категории музыка в «Шампольоне» была магнитофонной, записанной на все случаи жизни. За обедом, если вы заказывали его не в бистро, а в заведении поприличнее, можно было услышать виолончельные и фортепьянные сонаты в исполнении безработных солистов, иногда вполне приличных, или бывших профессоров консерватории с разрушенной алкоголем печенью. Когда-то в бистро приглашали аккордеонистов, затем их заменили музыкальными автоматами, а чуть позже пришли к резонному выводу, что человек, ищущий, где бы недорого и вкусно пообедать, обойдется без музыки, более того — музыка будет мешать ему.
Но бармен включил магнитофон. В бистро, имеющих разрешение на торговлю спиртным, сохраняли музыкальный фон; существовал предрассудок, согласно которому лучше наедаются в тишине, а сильнее напиваются под музыку.
Над баром расплылась мелодия советской песни, знакомой нам с Виктором с детства. Песня называлась «Катюша», и рассказывалось в ней о пограничнике, который землю бережет родную, и о девушке, которая его ждет. Запись, пущенную барменом, явно сделали люди, которые побоялись бы пойти с песенным пограничником на близкий контакт. Мужской хор выкрикивал слова, не включенные ни в один из официальных русских словарей, выкрикивал нескрытно и громко, акцентируя ритмический рисунок «Катюши», трогательная мелодия которой расползлась, обращаясь в собственную противоположность. «Ух! — ревели бугаи хором, — Расцветали яблони и груши, туда их перетуда!..»
Виктор, заметив выражение моего лица, прислушался. Послушал и серьезно взглянул на меня:
— А помнишь, как Колька, который приходил неизвестно откуда и исчезал неведомо куда, запел «Катюшу» у нас на траве, а полицай в него выстрелил, но не попал, и Колька двое суток прожил в угольном подвале под нашим домом? С тех пор он и нам не давал петь все подряд.
— Помню, что он жил в подвале, но не припоминаю, как стреляли в него.
— Видишь, и ты способен забыть.
— Все способны, — сказал на вполне приличном русском языке человек позади нас. — Меня зовут Отто. Виктор много про вас рассказывал, он меня и разговаривать по-вашему учил. Я даже по-украински немного умею. И языковые курсы заканчивал. — Отто говорил короткими фразами. — Если бы мы не умели забывать, то все с ума посходили бы. Кстати, слышите, вот играют вашу забытую песню. Предлагаю радиодиспут о памяти. О забвении, о старых и новых песнях.
— Для какого радио? — спросил я.
— Какая разница? — Отто пожал плечами. — Все забывается. Если вы засорите память еще именем моей радиостанции, легче вам не станет.
Музыкальные бугаи ревели в динамике позади бармена.
— Здесь неподалеку был один из центров Сопротивления, но мало кто помнит об этом. Да и зачем помнить, где французы убивали немцев…
Отто вопросительно, но и с некоторым вызовом взглянул на меня. Я достал из нагрудного кармана записную книжку со своими конспектами, полистал и прочел вслух:
— Выступая по радио 23 октября 1941 года, генерал Шарль де Голль сказал: «Тот факт, что французы убивают немцев, является абсолютно нормальным и абсолютно оправданным. Если немцы не хотят, чтобы их убивали, им следует оставаться дома…»
— Только что официант не смог припомнить, кто такой де Голль, — сказал Виктор.
— Забывание — залог духовного здоровья, — добавил Отто.
— Если мы про все забудем, то погибнем и дети наши погибнут от беспамятства, — возразил я.
Каждый настаивал на своем.
Официант быстрыми шагами прошел мимо нас и задвинул засов на входной двери.
— Сейчас должна начаться студенческая демонстрация, — сказал он в нашу сторону. — Господа, кажется, иностранцы. Студенты будут выкрикивать разные лозунги против правительства, и полиция их разгонит. Господам иностранцам не следовало бы попадать под арест. Я выпущу вас через другую дверь.
— Какие могут быть претензии к такому замечательному правительству? — широко улыбнулся Отто.
— Возможно, правительство забыло о чем-нибудь? — предположил я.
Официанты задвигали шторы на окнах «Шапмольона».
«Вот и конец моей истории. С этой историей связаны другие истории, которые каждому очевидцу надо будет рассказать самому… Это история восстания, плодов которого народ лишили, история возрождения, которое предали».
«…В роли адвокатов эсэсовских палачей выступают некоторые дельцы, потерявшие честь и совесть, из стран, бывших жертвами Гитлера, в частности Франции. Уже в 1964 году парижский еженедельник „Ривароль“ назвал „сказкой“ (!) сообщение о гибели миллионов узников фашистских лагерей. В конце семидесятых годов другой парижский еженедельник „Экспресс“ опубликовал подлое письмо какого-то Даркье де Пеллепуа, прислуживавшего гитлеровцам в годы войны. Он утверждал, будто газовых камер для уничтожения людей в немецких концлагерях не было, а газ использовался только для дезинфекции одежды заключенных. В дальнейшем эти утверждения были подхвачены профессором Лионского университета Робертом Фориссоном. А затем во Франции началась травля участников движения Сопротивления…»