Не мог заговорить… Ну что я, такой уж тихоня, скромняга, тюха-матюха? Да нет, вроде я умел говорить. Если в класс приходила комиссия из Наркомпроса, учительница первым вызывала меня, и я тараторил ответы, только слова от зубов отскакивали. В драмкружке я играл пограничников, ловил и допрашивал шпионов, на утренниках читал приветствия и стихи, пел в хоре. Однажды шпарил наизусть Пушкина, подряд всё, что знал, ошеломить хотел своих сверстников, сначала они ждали, когда собьюсь, забуду строчку, но не дождались, победа была за мной, они стали зевать всё шире и шире, я усыпил всех. Короче говоря, в школьной иерархии я был на верхней ступеньке, но сейчас с Лилей я всё забыл, стоял перед ней маленький и робкий, ципа-дрипа. Помимо всего прочего, ошеломила меня зубная щетка, я просто обмер. Лишь бы она не глянула на наш рукомойник, у нас и в помине не было зубной щетки, хотя мы знали, конечно, зубы надо чистить по утрам и вечерам, а нечистым трубочистам стыд и срам. Мне тринадцать лет, я в шестом классе, а не держал в руках зубной щетки. Лопату держал, грабли, топор держал, много кое-чего.
Вечером за столом скандал на тему, почему у нас нет зубной щетки. Мама сразу рассердилась, какая-то девчонка сказала, а он уже тарарам устраивает. Отец заметил, что дедушка наш, Михаил Матвеевич, ему в обед сто лет, зубами может полено разгрызть, а почему? Никогда никакими щётками зубы себе не портил. «Я могу дать тебе, чем Гнедка чистим», — утешил отец.
Я начал обличать своих отсталых родителей, для лошади у вас есть щётка, и не одна, а для человека нет. Отец посмеивался, мама сердилась. Условились, все же, с получки купим зубную щётку. Одну на всех. Валя напомнила, нужен ещё и зубной порошок, а мама сразу, сколько он будет стоить? Изба не достроена, каждая копейка на счету, а вам подавай щётки да порошки, ишь, какие господа. Тогда я выложил главный козырь. В школе санитарная дружина проверяет руки, уши и зубы. А для мамы школа важнее церкви, главнее Ленина, Сталина и всех сил земных и небесных.
Первого апреля мне исполнилось четырнадцать лет. Я подвёл итоги жизни без радости. Шутка сказать, сколько прожито, и всё понапрасну. Детство кончилось, а моё большое, очень большое Я никак себя не выразило. Можно со скрипом вписать мне в актив учёбу, но этого мало для настоящего советского отрока. Я вообще сам себе не нравлюсь, сколько у меня недостатков, и нет никаких надежд на любовь Лили Власовой. Я её буду любить всегда, а она — только оборачиваться. Если не надоест. В свой день рождения я составил программу на ближайший год. Во-первых, совершить героический поступок, кого-то спасти, если будет пожар, авария, в школе потолок рухнет, всеми силами к этому стремиться, а затем любой ценой добиться внимания Лили. Наконец, последнее. Я не должен так трепетать перед ней, хватит уже, мне четырнадцать лет. Предки в моём возрасте ходили на мамонта, племя своё защищали копьями, дротиками и палицами, а что я?..
Она принесла «Дикую собаку Динго», повесть ей очень понравилась. «Мы жили на Дальнем Востоке в городе Ворошилове, я там родилась. Какая прелестная повесть! Она мне напомнила детство, такое далёкое». — И смотрит на меня с улыбкой взрослой, женской, подражает, наверное, своей маме, она у неё какая-то служащая, а папа инженер. Мои же родители деревенские и оказались в городе по несчастью. Но и здесь мы живём по-крестьянски — корова, сарай, поросёнок. Придёт время, я тоже буду инженером. Не возчиком, не грузчиком и не чернорабочим, как мой отец. Лиля только приехала, они сразу купили себе полдома, немалые деньги. А у нас даже на зубную щётку нет. Отец мой окончил всего-навсего два класса церковно-приходской школы, попы учили его мракобесию, я уже грамотнее его в три раза. За жизнь до революции я отца не осуждаю, но вот после революции полагалось бы ему носить кожанку и маузер в деревянной кобуре. Возраст уже позволял ему отличиться в огне боёв, в 1918 ему уже было четырнадцать лет. Потом, когда прогремела гражданская война, отец обязан был поступить на рабфак, однако же, он этого не сделал, революцию прожил без маузера, пятилетки без рабфака, в стороне от важнейших вех, не говоря уже о том, что в тюрьму попал. Он был весёлый, кудрявый, иногда рассудительный, но чаще беспечный, и порой вспыльчивый. А посадили его отчасти и по моей вине. Жили мы тогда в Башкирии, в деревне Курманкаево, я ещё в школу не ходил и дружил с двумя пацанами Хведько. Отец у них был партийный, о чём я узнал слишком поздно. Он расспрашивал меня о делах дома, куда ездили мой отец с дедом, что привезли, и я, довольный вниманием взрослого, подробно рассказывал, куда и зачем, и за сколько продали, чтобы купить лесу на постройку дома. Я гордился тем, что много знаю, а дяденька Хведько меня внимательно слушал и нахваливал. Не знал я, что изо всех своих детских силёнок я помогаю дяденьке писать донос. Не забыл я и про гармошку. Отец мой с детства мечтал научиться играть на гармошке, чтобы гулять по деревне, песни петь и самому себе подыгрывать, но всё как-то не получалось, и холостым не купил, и после женитьбы мечта не сбылась, нужда и скитания с места на место, не до гармошки. Потом осели мы, наконец, в Курманкаеве, начали дом строить — и отца посадили. Но что здесь важно? Перед тюрьмой он успел всё же купить гармошку и научиться пиликать на ней «Ты, Подгорна, ты, Подгорна, золотая улица, по тебе никто не ходит, ни петух, ни курица» — такие припевки. А годы были голодные, тридцать третий, тридцать четвёртый, я помню лепёшки из лебеды, чёрные, глиняно-тяжёлые, они распадались в руках. Зимой тогда ещё ходил тиф, я в сумерках приникал к окну и жадно смотрел на снежную вечернюю улицу, ждал, когда же пойдёт по дороге этот страшенный тиф, его все так боялись. Отец с дедом постоянно что-то покупали, продавали, меняли, помню, как-то пригнали сразу трёх лошадей, и однажды отец явился домой с гармошкой и три дня не выпускал её из рук, у всех уши опухли от «Во саду ли, в огороде». Если бы Хведько это слышал, он бы написал свой донос раньше. Но и так вся деревня про неё узнала, и когда пришли описывать для конфискации, то в первой строке вывели: «Гармонь тульская». Перед тем, как пришла милиция, я видел сон: катался мой отец на коньках по речке Дёме, голый скользил по светлому льду. И провалился в прорубь. Отчётливо я всё видел, прямо как на картинке, рассказал маме, она сразу передала отцу, потом пришёл дедушка по матери Митрофан Иванович, пришлось и ему рассказать. Я запомнил их встревоженный интерес. Родня моя с малышнёй не общалась, детей взрослые прогоняли, а тут вдруг ко мне такое внимание. «Твой батька вынырнул?» — уточнял дед. Нет, отвечал я, как провалился, так больше и не показывался. Через два дня явилась милиция, забрала и отца, и деда, судили, Митрофану Ивановичу дали десять лет, он через месяц сбежал, а отца отправили строить канал Москва — Волга. Мы с мамой из Курманкаево переехали в Чишмы на чужой лошади, потом в Троицк, а потом дед-беглец перевёз нас во Фрунзе, куда и приехал отец из лагеря.
Жили мы вместе, у деда семеро да нас пятеро, надо было отделяться, строить свою хату. Собрали деньжат, купили лошадь с телегой, отец устроился возчиком на стройку и начал привозить домой шабашки — доску какую-нибудь, а то и две, штук пять кирпичей, кусок фанеры, кособокую раму оконную, лист жести. Жили впроголодь, ничего не покупали и копили деньги на свой дом. Приезжал отец усталый, весь в пыли, а я как сын, главный помощник, распрягал лошадь и разгружал эту самую шабашку. Она не тяжёлая, таскать не трудно, если бы… Если бы я не был пионером. Тюрьма, выходит, отца не исправила, а тут я подрос и помогаю ему в нечестном деле, краденое тащу прятать в дальний угол дедова сада, чтобы не попало оно на глаза участковому или какому-нибудь ревизору, контролёру, тогда их была тьма-тьмущая. Пионер — всем пример, к борьбе за дело Ленина — Сталина он всегда готов, а я перетаскиваю из брички в тайник ворованную шабашку. Я пытался протестовать, но отец сразу вспыливал и хватал, что под руку попадёт, чтобы врезать за такие речи. Отсталость моей семьи была неистребима. Я должен взять на свои плечи воспитание и отца, и матери в правильном коммунистическом духе. Мне уже четырнадцать лет, пора, брат, пора. А то так и помру, ничего не совершив. Трудности передо мной стояли гигантские, корчевать мне придётся очень глубокие корни. У меня и один дед раскулачен, и второй дед раскулачен, первым стоял в списке дед по матери, а вторым дед по отцу. Вот такие у меня предки, герои в кавычках. Сослали нас всех, турнули из родного села в Кустанайской области, ничего у меня не осталось в памяти, ни дома, ни улицы, только большое-пребольшое озеро, а над ним туман. Детство моё в тумане. Картинами вспоминаю то одно, то другое. Как бабушка на пасху водила меня в церковь, солнце сияло, все были нарядные и ласковые…
Четырнадцать лет, и я никто. Но я знаю, кто был никем, тот станет всем. Предки мне передали неукротимость мужицкую, стойкость, единоличность. Какое точное было слово — едина личность, единоборец. В колхоз мои деды не вступили из-за отвращения к бездельникам. Они умели работать и делали всегда больше других, но их всего лишили за то, что они не хотели понять высоту и красоту советской власти. Мне предстоит перековать политически безграмотную родню. Отец не был рабочим в истинном смысле, гордым пролетарием, ни на заводе не работал, ни на фабрике, то он грузчик, то он возчик, то землекоп в артели, таких называли чернорабочими. Крестьянином он тоже не был, поскольку не имел земли, не пахал и не сеял. Мы никто. И даже хуже. В моём роду есть тайна, плохая, разумеется, хороших тайн не бывает. Старшие не догадывались, что я всё знаю, они полагали, я маленький, несмышлёный. Они забыли, что у детей ушки на макушке, особенно у таких, как их сынок Ваня. Я жадно схватывал всё необычное, я знал, что дедушка наш Митрофан Иванович бежал из тюрьмы и прячется. Он где-то под Уфой на тюремном дворе подтащил бревно к забору с колючей проволокой, подождал, когда часовой отвернётся, и бегом-бегом по бревну, на ту сторону. Побег висит на нём до сих пор. Как только вблизи дома появлялась милицейская фуражка, всю нашу семью бросало в дрожь. Помню однажды, я ещё не учился, бабушка Мария Фёдоровна взяла меня за руку и пошла на встречу с беглецом-дедушкой под моим прикрытием. Дело было в городе Троицке, в восемнадцати верстах от моего родного села. Тоже любопытная деталь, между прочим. Был старинный купеческий, уездный и по тем временам большой город Троицк, так переселенцы решили, этого мало, и построили Ново-Троицк, спесиво надеясь, что он будет гораздо больше старого. Почему бы не назвать Мало-Троицк? Вернёмся к встрече с дедом. Взяла меня бабушка за руку, пошли мы в сторону речки Амур. Здесь опять отступление, поскольку на карте такой речки нет. В старину в каждом городе обязательно был свой Амур, речка или приток, или хотя бы часть реки с рощей, с парком, с каруселью, где молодые назначали свидания, амурные встречи — «пошли на Амур». И вот мы с бабушкой перешли речку, и пошли в сторону вокзала. Никто на нас не обращает внимания, никакая милиция, НКВД, комиссары всякие, не подумают ничего плохого, просто бабушка идёт с внуком. На станции мы блукали по путям, зашли в какой-то закуток среди пахучих смоляных шпал, и тут вдруг появился дедушка, как из-под земли, и сразу быстро, негромко заговорил с бабушкой. Меня он совсем не заметил, будто бабушка пришла с телёнком, хотя телёнок его заинтересовал бы несравненно больше — чем его кормить,