Не жалею, не зову, не плачу... — страница 29 из 78

У неё была ручка с золотым пером фирмы «Паркер», отец подарил, он принимал американскую помощь по лендлизу — «студебеккеры», яичный порошок, тушонку. А по другой версии, для нас более интересной, подарил жених, молодой полковник. Отсюда и кличка — Сонька Золотая ручка.

«Общение с пионерами тебе не повредит, ты по натуре замкнутый, надо научиться владеть собой. Важно начать самовоспитание, преодолеть в себе барьер психологический. Ты будешь офицером, но пока ведёшь себя, действительно, как поэт, предпочитаешь одиночество». Молодчина, когда успела заметить? Впрочем, учителя изучают психологию, педагогику, умеют наблюдать и делать выводы, чтобы правильно воспитывать каждого ученика. — «У тебя есть, чем увлечь детей, поверь мне, Иван. Ты всё умеешь, ты мигом создашь кружок самодеятельности, и вы будете творить чудеса. Ты можешь быть выдающимся организатором под настроение, я же знаю». Да, я упрям в достижении цели, но — своей цели, а не навязанной со стороны, здесь я люто открещиваюсь. Всё лето пройдёт в возне с пионерами, я там испсихуюсь весь. А она меня ведёт. За руку. Пришли в райком, прямо к секретарю — молодая, примерно как наша Софья, и чем-то на неё похожа, в белой блузке, коротко стрижена и тоже довольно симпатичная. Подала мне руку: — «Новожилова» — «Он в курсе, — сказала Софья Львовна, — но упирается». — «Как это упирается? — Новожилова вскинула брови. — Да ты в своём уме, Щеголихин? На твоё место просится человек сорок. Мы тебе оказываем большое доверие. Перед нами поставлена задача образцово организовать отдых детей. На летнюю оздоровительную кампанию отпускается в этом году более пяти миллионов рублей. Пионерский лагерь военного завода будет самый большой, на шестьсот детей».

С ум-ма сойти! Я думал, как в школьном классе, человек 30–40, а тут шестьсот оглоедов! Как я справлюсь с такой ордой?! Новожилова взяла со стола бумагу. «Тебе, Щеголихин, оказано большое доверие, и ты нас не подведёшь. Из восьмой школы всего только ты один, трое из семнадцатой и двое из тринадцатой. Тебя и в горкоме знают, тебя даже военный комендант знает. Восьмая по строевой подготовке держит первое место, мы тобой гордимся».

«А кого вы наметили из тринадцатой школы?» — спросила Золотая Ручка и глянула на меня лукаво. — «Лилю Власову и Машу Чиркову».

Что тут можно сказать? Ни один мускул не дрогнул на его лице. Правда, слегка перешибло дыхание. Они приходили к нашей Софье как раз по этому делу, когда я стоял на посту. Всё меняется. Не страшны мне шестьсот пионеров, пусть их будет шестьсот тысяч. Милая Софья Львовна, я стою перед вами на коленях до сих пор.

15

5-го июня мы окончили девятый класс, а 6-го десант союзников высадился в Нормандии — открылся второй фронт. В тот же день мы с Лилей оказались в пионерском лагере военного завода, в селении Чон-Арык, в предгорьях Ала-Тоо. Жара стояла неимоверная, по слухам, до 60-ти градусов, лопалась кожа на ногах от зноя и сухости. День от подъёма до отбоя был расписан буквально по минутам. Если в каком-то отряде детям выпадало чуточку свободного времени, вожатой сразу выговор за неорганизованность. Всюду строем в шеренгу по два — и купаться, и в столовую, и на сбор курая для костра, и на линейку утреннюю и вечернюю. Мне пришлось командовать при общем построении на линейку, играть на баяне марш при подъёме флага утром и гимн при спуске флага вечером, рисовать стенгазету, готовить самодеятельность, разгружать продукты для пищеблока, чистить картошку с дежурными по кухне, принимать новый поток пионеров и отправлять по домам старый, ну и, конечно, проводить военную игру «Битва жёлтых с зелёными». Весь лагерь делился на два отряда, медсестра красила один бинт зелёнкой, другой акрихином, резала на ленточки, и каждый делал себе повязку на рукав. Самодеятельность готовили, как в школе, танцы, песни: «Огонёк», «Землянка», «Офицерский вальс». Детям нравились именно взрослые песни, а пионерские шли вторым номером.

От зари до зари все мы вертелись как белки в колесе. После отбоя ещё заседал штаб вожатых: что сделано, что не сделано, разбор недостатков и планы на завтра. В двенадцать ночи все уже спали, только мы с Лилей сидели на склоне горы над лагерем. Двое из шестисот. Смотрели на слабые огни города в далёкой низине. Мечтали. Ждали падающую звезду — загадать желание. Моё было связано со словом падение. Мне было уже семнадцать лет, я давно знал, мы с Лилей уже созрели для того самого. Она тоже знала, но вела себя так, будто и не желала знать. Мы отваживались говорить недомолвками, загадками, намёками, а Лиля ещё и с насмешкой, с издёвкой над чьей-то слабостью, а может быть, и неумелостью, кто её знает. «Ты, конечно, мечтаешь, но фиг получишь». Ещё как получу! В крайнем случае с другой. «Да-а?! Только попробуй!» В накале спора полагалось бы ей тут же обнажиться и утвердить свой приоритет, однако увы. Но так бывало у нас не каждый день, чаще мы элегически мечтали о будущем, как я пойду в училище, потом буду летать, а она за меня волноваться. «Главное не в этом». А в чём? «Я буду ждать тебя».

Для девушек военной поры не было ничего возвышеннее и романтичнее, как ждать. «Она ждёт», — с завистью и восхищением говорили девчонки в 13-й школе о Тане Калитиной из 10-го класса. «Смотри, Таня Калитина! — сказала мне таинственно Лиля на ноябрьской демонстрации. — Она ждёт». Я увидел высокую, стройную и строгую девушку с чуть надменным лицом и заволновался, будто она меня ждала. Подумал, все стихи и песни войны — для неё, про неё — «Жди меня», «Тёмная ночь, только пули свистят по степи». Девчонкам хотелось быть похожими на Таню Калитину. В каждой школе была обязательно такая, хотя бы одна, ей старались подражать.

Не знаю, от кого, может быть, от старших сестер, от матерей или бабушек, появился обычай — в день отправки ребят в армию девчонки табуном приходили в военкомат на Садовую, сами подходили к совершенно чужим парням и знакомились. В прощальный час в годину войны всё было просто, отлетали условности. Девушка провожала парня, давала свой адрес — пиши, я буду ждать, брала на себя почётный долг. Никто их не созывал, ни школа, ни комсомол, ни военкомат, никто не принуждал. Но молва как-то жила, чем-то питалась. Это была их первая и, может быть, последняя встреча. Не было ни ухаживаний, ни заигрываний, ханжеской стеснённости, и ничто им не мешало. Это не была любовь, но появлялась надежда на неё. Парень обещал писать, она обещала ждать, и улыбка её и свет её глаз оставались в сердце бойца, он вспоминал об этом в самые тяжкие свои минуты. Целомудренным и светлым было такое знакомство — перед самой разлукой, грозящей, как никакая другая, смертью. Но зато никакая другая смерть так не почитается и так не оплакивается, не оплачивается высоким горем, как смерть воина. Плата и плач, наверное, одного корня… Она будет получать треугольники с лиловым штампиком военной цензуры, с номером военно-полевой почты и посылать ему свои нежные письма и скромные подарки — тёплые варежки или носки, свою карточку, и он не расстанется с ней, может быть, до последнего своего часа. «А до смерти четыре шага…» Они шли рядом с матерями, эти девчонки, и плакали от души, будто давно любили этого стриженого юнца, от общего горя плакали и от своего личного счастья. А парни топали и пели: «До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй…» Девчонка гордо объявляла всем, что ждёт такого-то, с именем и фамилией, писала письма и сама становилась другой, следила за войной, усложняла и возвышала свою судьбу. Ждать любимого было счастьем более высоким, чем быть рядом с ним. Лиля к этому стремилась, готовилась ждать меня. Пока она со мной лишь дружила, а не ждала, как Таня Калитина. Ждать означало на просто любить, но любить самоотверженно. Пройдут годы, в это трудно будет поверить, но свидетельствую и присягаю — так было!

«Кончится война, — сказала Лиля, — ты будешь уходить в полёт, а я буду ждать, встречать, провожать и махать платочком». Мы спускались с горы в спящий лагерь, Лиля уходила в палату к своему отряду, а я на свою койку под старой урючиной неподалёку от входной арки «Добро пожаловать». Днём здесь стоял пионерский пост, а на ночь оставался я с наказом начальницы — спать и смотреть в оба. Лагерь, кухню в основном, охранял дедушка Хасен с ружьём, он часовой, а я вроде подчаска, но кто из нас крепче спал, сказать трудно.

Однажды вечером перед самым отбоем поднялась паника — в лагерь вернулся Валерка Шматов, отчисленный два дня назад. Вернулся не с повинной, а с намерением посчитаться со своей вожатой Лилей Власовой. Он даже нож показал своему дружку, о чём сразу вся малышня узнала. Для паники, в общем-то, основания были. Старший брат Валерки, известный всему городу Колян Шмат уже побывал в тюрьме за грабёж, да и сам Валерка дрался, дерзил вожатым, не носил галстук, а с мальчишек срывал либо делал удавку, за что его и отчислили. Пацаны в войну взрослели быстро, а хулиганьё тем более, если имели такого брата, как Шмат. Лагерь переполошился не зря. Пятнадцатилетний Валерка представлял реальную опасность. Дома ему дали взбучку, и послали обратно просить прощения, но кодекс чести не позволял ему извиняться, а обязывал мстить. Тем более что вожатая была такая же школьница, подумаешь, на два класса старше.

Поймать Валерку поручили мне, естественно, больше некому. Уже в сумерках я обошёл все ближайшие кусты, зовя Валерку и предлагая ему сдаться, но тот не отзывался. Дети волновались, боялись заходить в палату — вдруг он под койкой спрятался. Старшая всем объявила, нас будет охранять дедушка Хасен, ружьё у него заряжено. Старый Хасен с берданкой наизготовку прошествовал через весь лагерь мимо столовой, мимо кухни, упёрся в гору и там бабахнул в воздух. В чёрной тьме из ствола его вылетел фонтан, как из огнемёта, после чего ружьё распалось на ствол и приклад и ещё на куски верёвки, которой эти части были обмотаны. Старшая объявила, отчисленный Шматов испугался и побежал домой, спите, дети, спокойно. Лагерь вроде утихомирился, дети разошлись по местам, я тоже отправился под урючину, улёгся, глядя на небо, слушая листву, и вскоре услышал шаги. Вполне возможно, Валерка решил откликнуться на мой зов. Я вскочил.