угую повестку, чтобы я её предъявил по месту работы.
Вместе с Лилей мы возвратились в лагерь, вся её болезнь прошла. Я ей сказал, чтобы она извинилась перед старшей и перед начальницей лагеря Идой Григорьевной. «Потерпят. Мне было плохо, а они меня посчитали за симулянтку. Они говорят, я тебя не заслуживаю, мне Маша передала. У Вани, видите ли, золотой характер, а Лиля ещё та штучка». Они её обидели бабскими судами-пересудами.
В лагере я сразу к Иде Григорьевне, показал повестку — скоро в армию, в лётное училище. «И не жалко Лилю оставлять?» — «Она будет меня ждать, — холодно и твёрдо сказал я, помня о сплетнях. — А потом мы поженимся». — «Вы хорошая пара, — сказала Ида Григорьевна, — очень друг другу подходите. Так бывает у людей, которые долго живут вместе».
Мы с ней вместе душа в душу с февраля 1940 года. Пятый год.
«А не получится так, что военный завод даст мне бронь?» — «Ты поговори с Мишей Лещенко, он завтра-послезавтра приедет в лагерь». Разговор короткий, вроде понятный, но, как вскоре оказалось, совсем непонятный, поскольку я думал об одном — идеальном, а Ида Григорьевна подумала о другом — реальном.
Комсорг завода Миша Лещенко был мне послан Богом, но как всегда у чёрта оказалось больше шансов захватить мою душу. Невысокий, чернявый, шутливый Миша был типичный вожак молодёжи, он контролировал все наши дела — прочитывал стенгазету и «Боевые листки», прослушивал самодеятельность, вникал в распорядок дня, проверял калькуляцию у поваров и придирался ко всему со знанием дела. Обязательно похвалит за то-то и то, обязательно отчитает за вон то и вот это. Так принято в работе с массами — достижения отметь, а недостатки раздуй, иначе кадры зазнаются. Главное — держать в узде. Он разбирался в музыке, в танцах, мог подпеть любую песню, слова подсказать, короче говоря, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Старшая вожатая и начальница лагеря относились к нему с уважением, к появлению его в лагере готовились. Но, вместе с тем, надеялись, Миша Лещенко укажет, но Миша Лещенко и поможет. Вечером после отбоя он собирал всех вожатых, мы вместе ужинали в закутке возле кухни. Миша рассказывал новости мировые, городские и заводские. Вышел указ о запрещении разводов — да-да, теперь нельзя, только с позором, только через суд, причём с объявлением во всех газетах: такая-то разводится с таким-то. При этом уплачивается крупная сумма, а всё почему? Упала рождаемость. Стране нужны бойцы, а их не хватает. Будто мы собираемся воевать сто лет. В другой раз он рассказал, как в цехе завода судили слесаря-наладчика. Он самовольно ушёл с работы, якобы по болезни, но бюллетень ему не дали, а военный трибунал войск НКВД вместо бюллетеня дал ему восемь лет как дезертиру трудового фронта. В конце для разгрузки Миша рассказывал один-два анекдота или читал Зощенко.
Мне в военкомат 14-го, а Миша появился 13-го под вечер. Проверил, похвалил, попенял, после отбоя за ужином рассказал об известном на заводе лихаче и остряке Чиповецком. У него на участке семь молоденьких девушек, только что из ФЗУ, и он им заявил: пока каждую не попробую, не остановлюсь на достигнутом. Старшая вожатая и начальница восторгались: «Ну, Чип, ну даёт Чипа!» — а я недоумевал: да его, гада, надо немедленно гнать. Отовсюду! Почему комсорг так снисходителен? А он ещё про двух парней рассказал, попались на краже. Шли с ночной смены и залезли в курятник на Аларчинской, там сработал капкан, и не простой, а волчий. Одному ногу прищемило, а другой стал его вызволять, хозяйка услышала, подняла крик, соседи на помощь, отвели в милицию под ружьём. Миша Лещенко их выручил, но простительно ли у несчастной женщины красть последнюю курицу, она сама её не ест, для базара кормит, продаст и хлеба купит ребятишкам. Я негодовал, хотя понимал, в тюрьму загнать легко, а кто будет на заводе работать, победу ковать? Бывало, и неплохие ребята попадали под дурное влияние.
Заговорить при всех про военкомат и угрозу брони я не мог, ждал момента, а Миша ещё рассказал про большой митинг на заводе, более пятидесяти человек получили ордена и медали за успешное выполнение заданий Государственного Комитета Обороны. Наконец, Миша Лещенко перешёл к Мише Зощенко. Сказал только одно слово: «Аристократка», а нам уже щекотно, мы уже надеемся на максимум удовольствия, наши ушки на макушке. «Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место». Мы слушаем, нас обволакивает блаженство. Ещё два-три слова, и мы расколемся брызгами хохота. Наш день закончен, пионеры спят, а мы сидим под самой горой, за медпунктом, отсюда наши голоса в палатах не слышны. «Пошли с ней в театр, в оперу… В антракте зашли в буфет. «Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь, я заплачу. Мерси, говорит. И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрёт. А денег у меня кот наплакал». Самые нетерпеливые начинают взрывчато прихохатывать. А Миша не просто читает, он играет того олуха-повествователя, он смакует его манеру, и все мы, и начальница, и старшая вожатая поглощены «Аристократкой», хотя знаем её наизусть, как песню, чем чаще поёшь, тем больше удовольствия. «Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. Не пора ли нам в театр? Звонили, может быть. А она говорит: нет. И берёт третье. Я говорю: натощак не много ли? Может вытошнить. А она: нет, говорит, мы привыкшие. И берёт четвёртое. Тут ударила мне кровь в голову. Ложи, говорю, взад!» Наш смех, наш хохот как джинн, вылетевший из бутылки, прорвал все плотины, ржём до коликов, я трясусь, навалясь на стол. Маша Чиркова ухватила меня за плечо и бьётся об меня лбом, не может оборвать руладу. Старшая обеими руками зажимает глаза носовым платком, боясь, хлынут сейчас оттуда два ручья слёз. А Миша — ноль внимания, невозмутим как мумия. Я ешё не видел такого артиста разговорного жанра. Как раз Лиля подошла, она дольше всех укладывала свой отряд. Встала как статуя и смотрит на наши конвульсии, молчит и смотрит. «А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет. С вас, говорит, за скушанные четыре штуки столько-то. Как, говорю, за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится. Нет, отвечает. Хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято». В краткую паузу перед взрывом послышался голос Лили: — «Какая пошлость! Взрослые люди!»
От её оценки, от такой разительно-окоченелой серьёзности мы сейчас все как один умрём! Я упал на дощатый столу и дёргаюсь беззвучно на грани жизни и смерти. Маша Чиркова бьётся об меня, как об диванную подушку, волосы её рассыпались по моей спине и щекочут шею. Но Миша Лещенко невозмутим. «Заплатил. Обращаюсь к даме: докушайте, говорю, гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался. Давай, говорит, я докушаю. И докушал, сволочь. За мои-то деньги». Лиля изо всех сил кричит: — «Пошлость! Пошлость! Как не стыдно!» — и уходит быстрым шагом.
Мы вытираем слёзы, представление окончено, дышим устало, прерывисто, кряхтим, постанываем, будто гору преодолели, — ах, ох, ну и Лещенко, ну и Зощенко! «Чиркова, слезь, — говорит Ида Григорьевна. — Забралась с ногами. Он тебе что, печка?» Маша отстраняется от меня, она не умышленно забралась, если бы здесь ёжик сидел, она бы и на него легла. Ей всё равно, но Лиле — нет, увидела она такие вольности и ушла.
Так я и не поговорил с комсоргом, отложил на завтра, утром вместе поедем в город. А Лиля на меня обиделась. Я пытался выяснить, в чём дело, в глаза ей заглядывал, голову её пытался поднять пальцами за подбородок, и она с размаху ударила меня, хлёсткую такую влепила пощёчину, и сама разревелась: «Уходишь в армию, бросаешь меня и веселишься от какой-то пошлости». Мы долго с ней мирились, не спали часов до четырёх, а утром я с Мишей поехал в город. Сошли возле вокзала и по рельсам, по чёрным мазутным шпалам пошли в сторону завода. Тепло, солнечно, сверкают рельсы, пахнет смолой. «Миша, у меня просьба. Ухожу в авиацию, хотел с тобой поговорить». — «Я в курсе, Ида Григорьевна мне сказала. Думаю, с тобой мы решим вопрос положительно. Потаскаешь с полгода болванки, парень ты крепкий, потом в ученики слесаря».
У меня так бывает, между прочим, что-то недоговорю, не уточню, а потом оказывается, меня не так поняли и начинают помогать не с того боку. Я весь отдаюсь своей цели, мне кажется, и другие живут тем же, настроены на одну волну, а оказывается, — нет. «Я долго колебался, Миша. Прикидывал все «за» и «против» и твёрдо решил: пойду в училище, буду лётчиком». — «А Лилю оставишь? У вас такая любовь». Я забыл, что Ида — инспектор отдела кадров и, конечно же, лучше Лещенки знает, кому дают бронь. Когда я заговорил с ней в тот раз, она решила, что я не хочу в армию, но по своей скромности, робости навожу тень на плетень.
«А Лилю оставишь…» Что значит оставишь? Она меня ждать будет, это важнее, у нас более зрелая пора любви. Я так думаю, но вслух не скажу.
«Выбор сделан, я уже прошёл комиссию, подал заявление и жду вызова». — «Не знаю, не знаю, — отозвался Миша. — Хозяин барин. Идёшь в армию, а сам штатский. Я людей вижу». Он видит, а военрук не видит. Боевой офицер считает меня прирождённым военным, и я с ним согласен. Я люблю чёткость, порядок, силу и мужество, я требователен к себе, значит, и к другим. Не люблю разгильдяев, слабаков, всяких расхристанных. Я буду как Лермонтов. У меня есть всё для офицера, неужели не видно? «А сам штатский».
Лещенко продолжал: «Наши войска уже в Польше, в Румынии, не успеешь ты закончить училище, как мы уже возьмём Берлин. Война кончается, а ты идёшь в армию». — «Война кончается, но эпоха авиации только начинается. Я учиться хочу». — «Тебе один год остался до аттестата. Поступишь на завод, перейдёшь в вечернюю школу или сдашь экстерном. У нас есть курсы для подготовки в Московское высшее техническое училище имени Баумана». — «Нет, Миша, я хочу быть офицером».
Завод я держал про запас, как вариант при безвыходном положении, а их три: если отец погибнет, если мама тяжело заболеет, и если меня погонят в пехоту. Три несчастья, ни одно из них пока не грозит. Буду лётчиком. Зачем урезать себя и неволить, хоронить заживо, я хочу взлёта, порыва, я не рождён болванки таскать и учиться на слесаря как заурядный троечник, деревенский Ваня, лаптем щи хлебающий.