Не жалею, не зову, не плачу... — страница 37 из 78

Нет, надо пережить. И забыть. Я испытал такое, что всё остальное перенести легко. Они меня утешают, не зная, что легко, а что тяжело. День авиации, 18 августа, я встретил в госпитале, лежал, слушал приказ по радио Верховного Главнокомандующего, потом о воздушном параде в Москве. Больные в палате были старше меня и все технари, ни одного курсанта. Они пили водку, наливали ее в мензурку для лекарства. Запах остро напомнил мне мельницу, сразу замутило, я сунул свою мензурку в карман халата и вышел на крыльцо. Уже смеркалось, и тихо было вокруг. Слабо доносилась музыка со столба возле штаба… У деда на мельнице я выпил впервые в жизни, до этого — только пиво в школе на вечере, потом в пионерлагере после костра вместе с вожатыми, но тоже только пиво, а спирт — впервые у деда…

В госпитале я получил от Лили письмо и нашу фотокарточку. Я в форме, в фуражке, Лиля склонила голову к моему погону. Вспомнил я тот светлый лунный вечер. «Теперь я твоя невеста». Почему луну называют цыганским солнцем? Удобнее воровать коней, снимать шатры и уходить дальше. Без забот. Живи одним днём и не загадывай… В городке офицеров завели патефон и женский голос запел: «Когда на юг высокой стаей ночные птицы пролетали…» Кто-то тосковал не меньше меня, крутил пластинку и крутил.

Через две недели меня выписали из госпиталя. Я пошёл в отряд, стараясь ступать уверенно, испытывая землю на прочность. Ноги все еще были как ватные. Ничего, пройдет, я залежался. В казарме никого. Я подошел к своей койке, две недели она пустовала. Прилег поверх одеяла, заложил руки за голову: «Лишь бы не было, лишь бы!..» Рывком приподнялся, перебрал постель, перевернул матрац, снова заправил. Хоть как-то обновить, чтобы никакой связи!

После обеда пришли курсанты: привет, командир, как дела? Звено уходило в наряд, и Бублик командовал громче обычного, поторапливал. Меня в наряд не взяли, только из госпиталя, ничего тут особенного. Но я догадывался, побоялись мне доверить оружие. Я не рвался на охрану объектов, но мне очень хотелось знать, почему все же Бублик меня оставил — сам решил или приказ из санчасти.

Ночью увидел сон — будто звено вернулось из наряда, я выспался, поднялся, стал надевать сапоги, а в них полно грязи густой, черной и тусклой. Сую ногу в сапог, а грязь выдавливается, плывёт через голенище толстыми такими губами, я ее сгребаю ладонями, стряхиваю на пол, тороплюсь, а она всё плывет через край и плывет.

Утром вызвал меня командир отряда Крючков в красный уголок эскадрильи. «Как самочувствие после госпиталя?» — Я бодро ответил, что здоров. — «А диагноз свой знаете?» Я кивнул — знаю. «Тяжёлый диагноз», — насупился старший лейтенант. Я не согласился. «Поставили под вопросом, потом в госпитале две недели лечили, что-то значит». Командир отряда молчал. Он был лучшим пилотом в нашей авиашколе — мягко сажал машину. Он и меня хотел подготовить к мягкой посадке. «Вы знаете свой диагноз, курсант Щеголихин, отнеситесь как мужчина. Получен приказ об отчислении вас из курсантского состава. В батальон аэродромного обслуживания». Я думал о какой-то перемене, но не такой, и возмутился до предела: за что меня в БАО?! Чем я заслужил? Это ошибка!

Замутило, «лишь бы не было, лишь бы не было!» — «Разрешите обратиться к генералу?» — «Обращайтесь, но… — он развёл руками, — Медицина». Я сразу пошёл в штаб. Перехватил генерала как раз на выходе, подлетел к нему и громко, почти криком: «Товарищ генерал-майор! Меня отчислили из курсантов!» — «Спокойно, знаю, — прервал меня генерал строго. — Это я вас отчислил». Он знал меня лично, помнил фамилию, я ходил дежурным по штабу, бегал в его кабинет по вызову, всякий раз докладывал: курсант такой-то по вашему приказанию… — «Товарищ генерал! Я на отлично учусь, я командир отделения, комсорг звена, член бюро эскадрильи». — Хватался за соломинку и видел, без толку, у меня не было нигде опоры, и уже есть приказ. Я выговаривал опустелые слова, это прежде они что-то значили. Верно сказано, обиженный становится ребенком. С того момента, как старый майор в госпитале сказал диагноз, а я ему в ответ стал городить про три комиссии, все мои доводы потеряли смысл. Но я машинально произносил их, хотя и чуял, не буду летать. Ладно, пусть, не буду, но я хочу доказательств, что не так уж я страшно болен, как мне приписали. «Диагноз у меня под вопросом, товарищ генерал, в санчасти преувеличили». А тут как раз и появился майор Школьник, будто ждал у меня за спиной, когда я его начну поливать. «В чем дело, майор? — спросил генерал недовольно. — Что там у вас под вопросом?» Стоял перед ним здоровый, рослый, руки на месте, ноги, курсант как курсант. «У него эпилепсия, товарищ генерал, — четко ответил Школьник. — Без всяких вопросов». Я сорвался и закричал: «Ложь! Вы наспех поставили!»

Майор начал оправдываться перед генералом: «Мы не можем доверить боевую машину эпилептику, припадок может случиться в воздухе, а у него под рукой бомбы, представляете, товарищ генерал? И ни-ка-ких под вопросом! Я сам видел, каким его принесли в санчасть — синюшным до черноты, без единого рефлекса, в глубоком коматозном состоянии. У него начинался статус эпилептикус, сплошное судорожное состояние, нам его удалось оборвать. У него отягощенная наследственность, товарищ генерал! — Он говорил так напористо, что генерал отвёл взгляд, а Школьник обернулся ко мне и злобно, в упор, будто я ему сильно навредил, закончил: — Вам не только летать, вам и пешком ходить не везде можно. Нельзя купаться, нельзя в горы ходить, находиться на высоте, вблизи огня, камней, острых предметов. За вами постоянно надо следить, припадок начинается внезапно, без всякого повода, без причин, в любую минуту…»

Нет сил вспоминать дальше. Как-нибудь потом.

Да и не нужно вспоминать, роман — не анамнез болезни, а сама судьба.

В казарме меня ждал заместитель командира отряда по общевойсковой подготовке лейтенант Лампак, пожилой, болезненного вида офицер. «Где вы ходите? — проворчал он. — Собирайтесь. Я отведу вас в расположение БАО». Появился старшина из каптёрки, принял постель, забрал все конспекты по навигации, бомбометанию, связи, забрал ветрочёт, линейку НЛ-7, молча свалил всё в кучу и ушел. У меня осталась тощая командирская сумка из кирзы с комсомольским билетом и блокнотом с записями афоризмов. «Человека создает его сопротивление окружающей среде». М.Горький.

«А где ваша шинель?» — спросил Лампак. Я пошел к оружейной пирамиде у дальней, торцовой стены казармы. Здесь висели наши скатки. На пришитом белом лоскутке химическим карандашом фамилия. Винтовки стоят стройно, одна к одной, мерцают вороненые стволы. Если бы хоть одна из них была заряжена! Я замер, застыл в трансе, не в силах оторвать взгляда от смертоносной палки, она завораживала меня, в ней был намёк на спасение. «Обмундирование сдадите в отдел вещевого снабжения, — сказал Лампак. — В БАО получите своё». Вот так просто, своё, уже не курсантское.

Вышли из казармы. Солнце, сухая листва, пыль. Мимо нас прошагало в УЛО третье звено. Грум-грум-грум, — звучал их грубый и мерный шаг. Они шли на занятия. Уходит моя мечта. Наша с Лилей мечта. Проходит моя жизнь — мимо меня, без меня… Они будут встречать рассветы на аэродромах, стоять на вольном просторе, смотреть на светлые дали, все лётные поля обширны, как при начале цивилизации, видеть край неба и на ясной заре силуэты своих красивых машин.

А я не буду.

Они будут наносить маршрут на карте, я люблю это аккуратное занятие, потом складывать карту многократно гармошкой и паковать в прозрачный штурманский планшет. Они будут жить в чистых городках возле своих аэродромов — молодые, веселые и самые здоровые на земле. Отборные. Силы небесные. Войны не будет, и они станут летать всё дальше и всё выше, без границ. «Пропеллер, громче песню пой, неся распахнутые крылья».

Гаснет во мне жизнь, едва-едва теплится. Всё пошло прахом. «Тебе нельзя расстраиваться», — вот что теперь осталось, к чему свелось буйство юности, роскошь выбора: нельзя расстраиваться. Сегодня, завтра и до конца дней. Лейтенант-штурман в восемнадцать лет, большая авиачасть, жена моя — Лиля Щеголихина, уютная квартира и любимые книги на желтых полках. «Нельзя купаться, находиться на высоте, вблизи огня, камней, острых предметов…» Три строгих комиссии — годен, троекратно годен, и вот «нельзя находиться». Живой труп. «Теперь я твоя невеста».

Лампак шел впереди и молчал. Ему сорок лет, он старый, больной, но все еще строевой офицер, не чета мне. Вдали мерно гудел учебный Ща-2, старый списанный. Под ним в синем небе распускались белые зонтики — курсанты первого отряда выполняли зачетные прыжки. Через неделю и нашему отряду прыгать… Я прыгаю первым. Без парашюта.

Спокойно, Ванча. Не лей слезы, будто лишили тебя манны небесной. У технарей служба легче, отдежурил своё, и дави ухом подушку, у них воистину солдат спит, а служба идёт. Но почему я такой несчастный сейчас? Почему свернуло меня и скомкало?

Исчезает мечта моя, надежда уходит, и меркнет всё вокруг. Там, в батальоне аэродромного обслуживания, — кто попало, просто тянут лямку нестроевые, списанные, там даже женщины есть, охраняют склады ГСМ тётки толстые в полушубках и пистолет держат на животе, чтобы курсанты не подшутили. Я там буду самый молодой и самый больной. Помогите мне, силы небесные, я ведь верно служил вам. «Верой и правдой» — как отец наказывал. Чего я не исполнил?..

Молчит лейтенант Лампак, идет впереди меня, ведет как теленка. Вижу лётное поле. Вон там, справа, ангар, а слева низенькая казарма. Вошли. Просторно, койки без второго яруса. И рядом с моей лет сорока пяти мой теперешний сослуживец. Да что сорока пяти, ему все девяносто девять — прокуренные усы, белёсая гимнастерка бэу и презренный технарский погон с черным кантом. Для кого-то пустяк и мелочи, но для меня — предел унижения, я соколом себя воспитывал, а не старой вороной. Если только останусь здесь и лупанёт меня пляска, он первый будет вскакивать с койки и держать мою глупую голову. Потом тащить будет меня в санчасть, наспех намотав обмотки на свои варикозные голени, а они будут разматываться и волочиться по земле, как змеи — ха-ха-ха!