ень у живота, как на картинке из жизни первобытных, постоял, пошипел и отошел к своей койке, между прочим, рядом с моей. Сунул камень под подушку. Вошли милиционеры, лучше поздно, чем никогда. Долго, мирно пытались завладеть этим камнем. Один отвлекал, рожи строил, жестикулировал, а другой втихаря лез под подушку, завладел, наконец камнем, и они ушли, озабоченно делясь, — откуда он его выворотил? Двор был вылизан, вымазан, тут не только валуна, камешка не найдешь. До самого вечера они проверяли все камни во дворе, как они лежат в фундаменте, в стене, у дверных косяков, принимали меры, как пишут в газетах, по следам наших выступлений.
Вечером меня повели наверх. Сначала к парикмахеру, он мне снял бороду, а потом к дежурному врачу. Милиционер занял место у запертой двери, ключи у них особые — углом, как в поезде, а маленькая женщина в халате стала заполнять историю болезни, очень подробно, с большим вопросником. «Чем отличается трамвай от троллейбуса? Что такое брак? Как вы понимаете счастье?» Рассказала мне байку: проголодался мужик, съел большой каравай — не наелся, съел ещё каравай — не наелся, купил маленький кренделёк и сразу наелся, как вы это понимаете? «На большой каравай рот не разевай», — сказал я. Она охотно записала, без тени улыбки, даже будто обрадовалась, мой ответ похож на какой-то симптом. В дверь заколотили сильно и часто, послышался уже знакомый девичий голос: «Открой, гад! Открой, я тебе говорю!» Врач велела моему стражу открыть дверь, и я увидел юную цыганку. Черные волосы распущены, халат распахнут, груди напоказ. «Саша, дорогой, милый, зачем ты бороду сбрил, так хуже. — Она смотрела на меня ласково, беспредельно нежно, как влюбленная или сумасшедшая, не сомневаясь, что меня зовут именно так, добавляя мне уже третье имя к двум другим. — Саша, ты не горюй, мой дядя прокурор. — Она выставила вперед кулёк с вишнями. — Саша, возьми, у тебя папа с мамой далеко. — Видя, что я сижу, как прикованный, смотрю на нее завороженно, она гаркнула на милиционера: — Перредай, гад!» — Тот покорно принял кулёк.
Папа с мамой далеко. И хорошо, что не близко, пусть ничего не знают, я уже придумал для них легенду. Осудят, отправят, я напишу, что сдал экстерном за пятый курс, получил диплом и работаю в сельской местности. А она, наверное, и впрямь цыганка, умеет гадать, распознавать все по глазам. Долго мне было не по себе от ее нежности, ее голоса, ее облика, юности ее, и ужасно было жалко себя. Не один раз уже в трудный момент почему-то появлялась женщина, моя защитница, девушка, девочка. В первом классе я разбил окно, и за меня отчаянно вступалась Катя Романова. Как только попаду в беду, так появляется женщина.
Когда мы вернулись в судебное, к двум милиционерам прибавился русый солдат с зелеными погонами, мой персональный баклан, из пограничников. Звали его Гришей, он оказался моим ровесником, 6 лет уже тянет лямку и всё в охране, то туда пошлют, то сюда, а когда домой? Тех, у кого десятилетка, давно отпустили, они уже институты позаканчивали, а он деревенский, в 13 лет сел на трактор, в 17 забрали в армию, и он до сих пор пашет. Я бы с ним не поменялся местами. Даже сейчас. Впрочем, он бы со мной — тоже.
Через Гришу я установил связь со студентами.
32
Зачем мне нужны студенты, чем они мне помогут? Я был виноват перед нашей армией, перед страной вообще, но это отвлеченные понятия, а студенты, с кем я жил бок о бок четыре года — Максум Мусин, Коля Рубцов, Равиль, Валентин Жарков, Ольга Криворучко, Люба, Надя, — они живые люди, друзья мои, однокашники. Мой позор, прежде всего перед ними. Ясно, деканат провел с ними работу. «Среди вас долго скрывался матёрый военный преступник, дезертир и предатель. Он тихой сапой пролез в старосты факультета, чтобы умышленно нанести вред нашему образованию и здравоохранению». Был уже не 37-й год, но и не 56-й, а всего лишь 50-й. Они могли не прийти ко мне, зная, что я их пойму и не обижусь. Мог и охранник меня надуть, мол, просьбу твою выполнил, а дальше не мое дело. Я всё понимал, всех простил заранее, но все-таки ждал, и они пришли. Часов в пять пополудни медсестра принесла мне передачу в белой наволочке — сушки, булку хлеба, колбасу, сахар в мешочке и в эмалированной кастрюле варево с мясом. «Целая толпа, человек двадцать, — сказала медсестра, — надели свои халаты и стали доказывать главному врачу, что они имеют право на свидание, они медики. Но в судебное отделение не положено. Всё равно, говорят, мы Женьку вытащим, мы его пять лет знаем, всем факультетом за него ручаемся». У меня пропал аппетит. На кастрюлю с мясом я созвал всех больных, способных понять если не слова, то хотя бы жесты. Я был рад, возбужден, взбудоражен. Друзья, спасибо, только бы вы не подумали, что я не выдержал тюрьму, слетел с колес.
Вечером, уже в сумерках, я бродил по дворику, из конца в конец от стены до стены и услышал со стороны улицы приглушенный голос: «Женька!..» Мне подумалось — галлюцинация, в этом доме докатишься. Одна стена выходила на улицу, я подошел и опять слышу: «Эй, кто там есть, позовите Женьку студента!» — «Здорово, Равиль!» — громко, бодро отозвался я. И сразу за стеной несколько голосов: «Здорово, Женька!.. Здравствуй, Женя!.. Привет!..» Гриша стоял рядом со мной и просил: «Потише… Потише…» Высокая и толстая каменная стена разделяла нас, слова взлетали и опускались через нее, как волны. «Ребята, главное не подумайте, что я псих, слабак, у меня в сорок пятом…» Они меня перебили, загомонили. Опять не суждено мне было рассказать о своей беде. Все они меня щадили, начиная еще с Вовка Тюка. «Мы были у следователя, Женя, всё знаем, — сказал Макс Мусин, профорг факультета, фронтовик, хороший парень, с характером. «Все мы за тебя, Женя, помни!» — это Ольга, умница, отличница, преданный друг, всегда с ней сдавали досрочно сессию. Громче всех нетерпеливый Равиль: «Принесли тебе «Эпидемиологию», лови! — Учебник перелетел через забор. — Позубришь тут, потом сдашь. С профессором Каракуловым договорились». — «Спасибо, ребята, но сдавать мне придётся не скоро». — Бодрился, крепился, но голос дрогнул. Не от тюрьмы и не от психбольницы, а от того, что они пришли. Они загалдели: «Женька, мы тебя вытащим!» — «Женя, шмотки твои целы, мы при обыске сказали, это наши вещи». Макс Мусин поставил точку: «Запомни, Женя, бывает хуже! Держись, где наша не пропадала».
Гора с плеч. Любой срок перенесу, любую тюрьму вытерплю.
33
Пригласил меня к себе главный врач, полный, краснолицый, заговорил сочувственно: «Не понимаю, зачем они вас направили, да ещё в стационар? Припадков можно ожидать годами». Расспросил о деле, отечески пожурил, пожалел: «Если вы хотите, я могу вас выписать хоть сегодня». Хоть сегодня — хорошо, но куда выписать? В тюрьму я особенно не спешу. Психбольница пока предпочтительнее. «Тогда полежите у нас с месяц, свяжитесь с друзьями, посоветуйтесь, может быть, они помогут». — «Натворил, а теперь в кусты. Вряд ли мне кто поможет». Он повел бровями, сказал неопределённо: «Чувство самосохранения естественно для всякого живого организма». Вот именно. Так можно оправдать мое преступление. А также стремление избежать наказания.
Он достал из стола уголовный кодекс, полистал и прочел мне статью 53-ю: «Если суд признает, что степень опасности осужденного не требует обязательной его изоляции или обязательного исполнения им исправительно-трудовых работ, он вправе постановить об условном его осуждении». Закрыл книжицу, сунул ее обратно в стол. «Вы хорошо учились, были общественником, студенты за вас хлопочут. Вас вполне можно отпустить по статье пятьдесят третьей. Об этом я буду говорить со следователем».
Главный врач меня обнадежил, но также и озадачил: в чем сейчас мое самосохранение, какие шансы я должен использовать, пока лежу здесь? Еще и следователь сказал: психбольница для облегчения участи.
Семь коек в судебном отделении, семь пациентов, у каждого свое дело и свой диагноз. Все в желтых халатах, сбежишь, за версту видно. Относительно нормальным был Петя из Талды-Кургана, монтёр, шизофреник в светлом периоде. В своей конторе он заимел зуб на бухгалтерию, подстроил там замыкание, и беременную кассиршу так долбануло, она тут же и родила. У Пети был особый дар, только он один мог утихомирить Колю Турка, что ходил голым и шипел. Он мог и одеть его на короткое время, и заставить поесть. Коля Турок — блатной, зарубил свою жену и тещу за стукачество, на что ему указали воры. Расправился среди бела дня во дворе, а когда приехала милиция, сбежались соседи, он сидел над трупами и хохотал. По словам Пети, Турок восьмерил так, как ни одна душа не сможет. Петя уверен был, все тут придуриваются, и спросил меня прямо, какую болезнь я пытаюсь изобразить, чтобы оценить мои шансы на освобождение. Другой, тоже блатной, тот, что размахивал пустым ведром, красивый блондин Славка, симулировал всю свою сознательную жизнь и кличку имел Восьмерило — от восьмерки, с какого боку ни подойди, она круглая, без конца, без начала, ухватиться не за что. У Славки, якобы, эпилепсия, мнимая или истинная, я не знал, но точку зрения Петя я не разделял, уж слишком за дураков он принимал врачей. Ингуш Ахмет, тот, что испытывал стул на голове милиционера, сидел за буйство в пивной в парке Горького, диагноз у него был сложный, а тема в разговоре проста: он хотел иметь четырех жен и чтобы одной из них было девять лет, пророк Магомет разрешает. В углу лежали два старика, один парализованный, его должны были выписать и ждали приезда родственников, он лежал не вставая, а другой старик, наоборот, не ложился, сидел на койке днем и ночью, бормотал и сильно чесался. Он говорил сам с собой, внятно, вроде бы по-русски, но стоило прислушаться — ничего не разберешь. То ли он слога переставлял, то ли набор слов был настолько бессмысленным, что бормотание его не воспринималось как речь, и даже опасно было вслушиваться, возникало ощущение, будто сам начинаешь сходить с ума. Славка говорил о нем: сидит, гадает, почём веники в банный день. Славка был самый веселый, всякий раз при появлении кормёжки бодро кричал: «Матросики! Соколики! Семеро смелых! Произвол пришел!»