дый день. По метру. Два здоровых мужика, не выроем, что ли, по метру в день? Да это смешно! Мое терпение на исходе, двух лет не прошло, а впереди еще шесть — не-ет, к чертям собачьим, пропадать, так с музыкой. Пусть лучше выставят нас на подиуме возле запретки без головы, без ушей, но мы с Питерским рванём. Кстати срок у него пятнадцать лет. Подкоп по фене — метро. Чем меньше проходчиков, тем лучше.
Сидим с Володей посреди лагеря, обсуждаем, мечтаем, сверху нас видит Бог, только он один знает наш план побега и дальнейшей жизни. Мы будем дружить, песни писать, свои стихи и свою музыку, будем ездить по всей стране под псевдонимами, как и полагается людям искусства. Мы дети земли и неба. Бог не выдаст, свинья не съест. Как только стает снег, зазеленеет травка, начнем рыть метро. Мы и сейчас готовы колупать, но можно схватить пневмонию и сыграть в ящик. У меня есть больные с открытой формой, палочки Коха я постоянно ношу с собой, как черкес свои газыри. Они только и ждут простуды. И тогда прощай, молодость, здравствуй, туберкулез.
Весна, апрель, теплее день ото дня, греется земля, прогревается, и мы с Володей наметили уже круглую дату, 20-го. Но случилось непредвиденное. У Вериго на приеме в амбулатории появилась новенькая, медицинская сестра Саша.
15
Меня позвал санитар на помощь Олегу Васильевичу, и я сразу ее увидел. Как роза на свалке, как жемчужина в навозной куче, как ангел среди чертей. Вериго меня к ней — помоги. Перевязки, градусники, таблетки, мази, пластаюсь, всё на ходу перехватываю, чтобы ей поменьше работы. А она как Мария Магдалина перед Христом присела, бедра свои обозначила под халатом, перевязывает фурункул на грязной ноге хмыря и даже носик не морщит. Пошла мыть руки мимо меня и обратно мимо, так и мелькала передо мной, опахивая меня дуновением своего халата, под которым тело. А зеков битком и все на нее пялятся — стройная, тонкая, брови соболиные, щеки алые. Сегодня в амбулатории сеанс одновременной любви. Я даже затылком ее вижу, так и ловлю момент, подать ей стерильный бинт или склянку с риванолем из шкафчика, или шпатель, чтобы она достала мазь из банки, лейкопластырь или флакончик с клеолом заклеить рану. Успеваю! Собственно говоря, создать новенькой условия — мой священный долг, я готов встать впереди нее надолбой противотанковой, оградить ее от взглядов зековских, шибко уж откровенных. Она хорошенькая, но этого мало, она с частицей чёрта, сразу видно, она напомнила мне Беллу взглядом хмуровато-диковатым и острым горделивым подбородком. Темные брови, ресницы, а глаза серые, дымчатые. Что еще — самообладание, будто в жизни только и знала, что зека обслуживала. Я перед ней стелюсь мелким бесом, а она всем своим видом требует не считать ее за слабый пол. Я был не в себе, я говорил с клиентурой таким звенящим голосом и такие трели пускал соловьиные, что Олег Васильевич косо на меня глянул — уж не поддатым ли я пришел на помощь? Но почему ее назначили в амбулаторию, а не в стационар? Везет Вериге, все женщины мира у его ног. Прием закончился поздно, вот-вот по рельсу отбой пробьют, Олег Васильевич говорит: Саша, мы с Женей вас проводим до вахты. Надели мы свои телогрейки, нахлобучили шапки, у меня японская, я тут же оповестил, с каменного карьера осталась, а как же, меня сейчас никакая узда не удержит, и пошли ее провожать. Никто на нас не напал в тот вечер, а жаль, уж тогда бы она ко мне прижалась. Засыпая в ту ночь, я сам не заметил, как проскочил кошмарную бездну между явью и сном. Вот что мне надо было — увидеть женщину. И утром я проснулся счастливый — вечером она придет на прием. Теперь мне надо подольше не попадаться на глаза Папе-Римскому, пусть у меня хоть чуть-чуть отрастут волосы. Может быть, усы отпустить? Нет, надо попытаться взять ее интеллектом, а не только внешними данными. Почему она так легко избавила меня от несчастья, как это назвать? Я даже побег отложил. Появилась какая-то совсем посторонняя женщина, неизвестно еще, как она ко мне относится, скорее всего, как и ко всем другим серым зека, но меня это не заботит, появилась — и всё! Хотя бы видеть ее — и хватит. А сбегу, не увижу. Вместо того, чтобы рыть метро с другом, я иду на амбулаторный прием. Там и без меня обойдутся, — нет, я иду, я помогаю, лишь бы на нее глянуть, лишь бы рядом, просто так. Женщинам это трудно понять, они любят цель, брак, хомут, им подавай последствия таких взглядов. Конечно же, я признался Питерскому, так и так, Володя, горю ярким пламенем. Он в тот же вечер протолкался на прием, смотрел на нее, мне подмигивал одобрительно и сразу к делу: пиши ксиву, я передам. Эх, Питерский, мне же не тринадцать лет, чтобы слать просьбы «давай дружить», давай лучше метро отложим. Конечно, о чем речь, он согласился. Тут заковыка, надо сказать, я бы на его месте восстал, я бы ему спел про Стеньку Разина: «Позади раздался ропот — нас на бабу променял…» А он, пожалуйста, ворюга и хулиган, проведший все свою сознательную жизнь по колониям и лагерям — и всё понимает, даже свободой жертвует ради друга. Володя на полном серьезе потребовал, чтобы я ей стихи посвятил, он положит на музыку. А дальше будет концерт в КВЧ, обязательно пригласят медсанчасть, вольняшки придут, и Питерский споет эту песню. Другие ничего не поймут, а она все поймет. Володя, ты гений, только так рождается истинное произведение искусства, ты — человек, ты — мне укор и наука. Я же полный кретин, я обязательно стал бы его стыдить и требовать, чтобы он оставался верен той девушке, которая ждет его на свободе. Кто из нас человечнее, он или я? Или Лев Толстой — кто счастлив, тот и прав?..
Любовь моя пылает, она разжигает еще большую жажду свободы. Сашенька как раз и поможет нам за пределами лагеря, скроет нас, а почему бы и нет? Завтра начнем рыть.
Рыть начинаем вечером. А утром привели беглеца в санчасть — дайте заключение, вменяемый он или психически ненормальный. Как будто стремление вырваться на свободу болезнь. Но почему именно в такое время привели беглеца, когда мы с Питерским всё решили? Прямо как в песне: мне сверху видно всё, ты так и знай. Худощавый украинец лет 45, с глубокими глазами, с острыми залысинами, тронутыми по краям сединой, фамилия Наливайко. Попался он не на рывке, не на каком-то другом способе, он сделал подкоп из Малой зоны. Только в романе можно так сочинить — ты собрался рвануть через подкоп, еще и метра не прорыл, а тебе уже достали из норы тепленького и привели именно в твое дежурство. Что за силы за тобой следят, оберегают, пугают? В штрафную зону Наливайко попал за побег и в лагерь попал за побег — аж перед войной. Закоренелый бегун, беглец-рецидивист. Упрямый, смелый человек, говорит с сильным акцентом, не боится ни Бога, ни черта, порода моего деда Лейбы. Рядом стоит надзиратель, а Наливайко на него ноль внимания, говорит только со мной. В первый раз он сел аж в 38-м, получил срок за наезд на пешехода. Пьяный в драбадан колхозник спал в канаве, а ноги — на дороге, называется пешеход. Наливайко не заметил, переехал трактором, одна нога целая, а вторую пришлось отнимать. Дали Наливайке год, по-божески, тогда вообще были срока малые. Какой-то год отсидеть — это же пустяк, но Наливайко тракторист, шофёр, самый уважаемый не только в колхозе, но и во всем районе, и вдруг ему тюрьма. Из-за какого-то пьянчуги. Даже на месяц сажать несправедливо. Однако посадили. Через неделю в лагере его попросили машину отремонтировать, он согласился, взял камеру для колеса запасную, повесил через плечо, как солдат скатку, и ушел с ней. Остановил на дороге первую попавшуюся машину — подбрось, браток. Садись, какой разговор. Пересаживаясь с машины на машину, голосуя камерой, Наливайко за сутки умотал от лагеря за тысячи километров, аж в Херсон к своему дядьке. А бежал с Урала. За ним телеграммы не успевали. Одной только камерой через плечо брал все расстояния, такая была раньше у шоферов спайка. Поселился он в другом колхозе, женился, гулять стал, жена выдала, забрали его и посадили. А он снова бежать. Его снова поймали, уже во время войны, и вломили 58-ю пункт 14, контрреволюционный саботаж, не хочет ковать победу. Я начал его расспрашивать, под видом определения вменяемости, а как он делал подкоп, чем, куда землю девал, не боялся ли обвала? Могло завалить живьём, как суслика. «Боялся, ну и чё?» Мы с Питерским планировали штольню, а у него был буквально волчий лаз, еле пролезешь, да оно и понятно — куда ему вырытую землю девать в штрафной зоне, там всё на глазах. Что ему теперь грозит? Новый срок. Со дня побега, пояснил надзиратель, а Наливайко добавил: а я опять сбегу. Станет ли нормальный говорить такое? «Его лучше в Абакан отправить, — сказал я надзирателю. — Может быть, паранойя, системный бред. Сколько может человек бегать?» — «Да всю жисть! — весело сказал Наливайко. — Я ж не як та зверюга, шо у клетки держуть».
Лет этак через двадцать приведут вот так же меня в санчасть, вменяем я или нет, если столько бегаю. И что я буду говорить? Да то же самое — все равно сбегу! Неужели нет ничего главнее свободы, неужели нет великого святого дела, чтобы служить ему и в неволе? Почему человек со своими хвалеными мозгами до сих пор ничего не выдумал? Когда-то лошадь была дикой, то есть свободной, стала домашней, другом человека, другом семьи, другом народа, можно сказать. Собака — бывший волк, от волка никакого толка, если он на свободе, один вред, приручили его, стал он собакой — и теперь от него только польза и верная служба. Вечером я сказал Володе, что начало штурма придется отложить, сейчас начнется лихорадка, взвинтят бдительность, проверять будут каждый клочок земли вблизи запреток, а тут и мы. Отложим не неделю. А через неделю уже Питерский меня просит: Женя, друг, мне надо готовить большой концерт, давай перенесем. Нашей свободе мешала просто жизнь, то у меня случай, охота пуще неволи, то у него. Концерт был замечательный, культбригаду мы пригласили в стационар, в коридоре понаставили скамеек и табуреток, всех лежачих вынесли, ходячих вывели, персонал уселся в белых халатах в первом ряду. В оркестре Бармичев, мой первый операционный крестник. Гремели они на всю Сору — танец Брамса номер пять, попурри из «Сильвы», фрагмент из «Вальса-фантазии» Глинки. Потом Питерский начал шпарить стихи, да всё мои да мои, да сплошь лихие, героические, оптимистические — вспомнить стыдно, и закончил, наконец, так: «К дьяволу все печали, блажь не мужских сердец. Всё, что имеет начало, будет иметь и конец», после чего патетически объявил: автор этих стихов находится среди вас. «Женя, конечно», — сказала Светлана Самойловна, и все приняли без неожиданности, будто знали. Я смотрел на Сашеньку, она сидела рядом с Вериго, оглянулась на меня, приподняла обе ладони вместе и двумя указательными пальчиками изобразила аплодисменты, будто соединила, замкнула контакты. Это что — намёк? Я просто ошалел. Побеги — ко всем чертям! Разве я могу куда-то, неизвестно куда бежать из такого родного мне коллектива? А тут ещё Златкин с новой парашей. Его друг, профессор из Москвы, доктор наук, член комиссии министерства юстиции, в письме дал понять, вот-вот будет новый кодекс. Максимальный срок отныне восемь лет, никаких уже двадцать пять и пять, все дела будут пересмотрены с целью снижения, расстрел отменяется. Новый кодекс будет утвержден на XIX съезде ВКП(б). Сталин знает, сколько нас, гавриков, околачивается сейчас по лагерям и работает через пень колоду. Новый кодекс нас выпустит, и мы рин