Не жалею, не зову, не плачу... — страница 63 из 78

ют, уже не год, не два получает вор, как прежде, а пятнадцать, двадцать и двадцать пять по новому указу от 4.06.47-го. Ужесточился режим, за невыход на работу — в трюм, в БУР, а тут еще появились закрытые тюрьмы, — нет, братва, надо менять воровской закон, иначе все пропадем. Почему бы вору для облегчения участи не пойти парикмахером, почему ему нельзя в культурно-воспитательной бригаде, допустим, плясать? Петь ему, конечно, запрещено, тут спору нет, все наши песни либо про усатого, либо «Славься, Отечество наше свободное». Почему бы вору не стать бугром, чтобы мужиков, фраеров, слонов и лохов заставлять перевыполнять план и тем самым кормить-подкармливать воровское сословие? Но старые урки стояли за старый закон неколебимо. Только сука может заставлять работать на прокурора. А что касается долгих сроков и закрытых тюрем, то вор для того и крепит закон, чтобы выжить при любом указе, повернуть всё себе на пользу. Вор должен отвечать силой на силу и жить, как жил, процветая и не забывая, что любой лагерь и тюрьма любая для вора родной дом.

Всех слинявших и пошедших вкалывать урки лишали права участвовать в толковище, отлучали их от общего казана, от подогрева. Никаких больше споров, хватит. А лагеря множились и ширились, и жить в строгих рамках старого закона становилось все трудней. И новый закон был объявлен в 1948 году. По одним сведениям, на Колыме, по другим в Александровском централе, в Иркутске, но чаще называлась пересылка в бухте Ванино. Закон якобы объявил вор по кличке Король, фронтовик, имевший орден Красной Звезды, а по другим слухам — вор по фамилии Пивоваров, тоже из вояк. Возможно, одно и то же лицо. Человек исключительной храбрости, находчивый в любой схватке, изворотливый, духовитый и языкастый, а слово на воровском толковище имеет огромное значение, там по бумажке не читают. Прежде чем объявить закон, Пивоваров заручился поддержкой начальства, объяснил, борьба в уголовном мире разгорается, Гулаг не справляется, мы наведём порядок своими силами. Но если прольётся кровь, никого не привлекать. Пивоваров получил разрешение действовать. Всю пересылку выстроили, и начальник объявил нового коменданта, участника Великой Отечественной войны заключенного Пивоварова. Старшими нарядчиками, бригадирами, старостами бараков были назначены его приспешники, тоже воры. Заключенные обязаны беспрекословно подчиняться новому самоуправлению, строго соблюдать режим.

Пивоваров собрал всех воротил на толковище и объявил, что отныне вор имеет полное право пойти работать парикмахером, нарядчиком, бригадиром, комендантом, кем захочет, и никто его не вправе упрекать и преследовать.

Казалось бы, вопрос решён, кто хочет, работает, кто не хочет, кантуется, выбирай, чего твоя душа желает, и всем будет хорошо. Но умом Россию не понять ни на воле, ни в лагере. Реформы мирным путем у нас не проходят, у нас во все времена — к топору зовите Русь! Прежде чем принять новую веру, ты должен отречься от старой. Через газету нельзя, как на воле у членов партии, но мы придумали свой способ, — встать на колени и поцеловать нож во имя силы и славы нового закона. Хватит споров и уговоров, или целуешь нож, или от этого ножа гибнешь. Обращенные в новую веру обязаны теперь везде обращать других, дорога назад закрыта. Имя каждого новозаконника завтра станет известно всей пересылке, а ушедшие на этап оповестят о них другие лагеря.

Большинство воров не приняли переворот по своей доброй воле. Их трюмили, подвешивали на полотенцах, им выкалывали глаза, обрывали уши, ломали ребра, руки, ноги, уродовали изощренно, и на свежем трупе расписывались ножами. Не сдался легендарный Полтора-Ивана Грек. Он заявил, что нет и никогда не будет нового закона, был и есть один вечный воровской закон, и тебе, Пивоваров, отныне и навсегда одно имя — сука. Ничем ты он него не открестишься, никакой кровью не отмоешься, ты сука и твои приспешники — суки. Полтора-Ивана Грек принял смерть, не дрогнув. Одно слово чести вора погибшего дороже тысячи оправданий тех, кто остался жить. Тем не менее, Пивоваров заставил бухту Ванино принять новый закон, ряды его сподвижников приумножились. Вор не может признаться, что его согнули, сломали, что он сдался, — нет, он гордый, он сам понял и принял новый закон и теперь убеждает направо-налево, что так нужно, нам это на руку, мы не самоеды.

Начальство видит, Пивоваров навёл порядок на пересылке, значит, можно передовой опыт распространить дальше. Ему разрешили взять с собой семерых головорезов и поехать по тем лагерям и тюрьмам, где он считает нужным ломать хребты ради новой веры. Он едет в Иркутские лагеря, семерка беспрепятственно истязает, режет, убивает одного, другого, третьего и одновременно приобщает к новому закону десятки и сотни. Те в свою очередь начинают трюмить других. Вместо двух слов «новый закон» повсеместно стало утверждаться одно — «суки». Сначала они оправдывались: мы воры, мы не суки, нам надо выжить в новых условиях, но клеймо прилипло. Постепенно они и сами смирились, суки так суки. Отправлены были на тот свет самые стойкие, произошла чистка рядов без прямого участия Гулага. Но когда же теперь будет поставлена точка, как положить конец этой вакханалии? Ни одна сторона не имела шансов на победу. Не просчитались ли учредители и их покровители, планируя самоуничтожение уголовного элемента? Скорее всего, так. Вся наша история, что в лагере, что на воле — из просчётов. Наша психология — жить одним днем. Ободрали — и хорошо, а завтра, Бог даст, еще обдерем. Суку Пивоварова взорвали на дальнем прииске, но он добился, чего хотел, сучье племя стало уже плодиться само по себе, резня ширилась, добавилось работы Гулагу, стало хуже, чем было.

Главный мотор сучьей свары — власть, жажда насилия и нетерпимость к чужой свободе, у нас все равны. Точный сколок с политики партии. Начиная с 1917 года, мы зажили повсеместно по двум правилам арифметики: отнимать и делить, оставив буржуям недобитым остальные два: прибавлять и умножать. Продразвёрстка, продналог, расказачивание, раскулачивание, национализация, конфискация, мобилизация. Ни одно сословие в стране не может у нас жить без насилия. Казалось бы, что поэту — пиши стихи, пой, наслаждайся и наслаждай, так нет же, он не столько извлекает лиры глас, сколько ищет-рыщет банду для утверждения его как поэта. Он не просто соловей, он обязательно соловей-разбойник. У нас партийность не только в литературе, она повсюду — улица на улицу, околоток на околоток. Одному не выжить. Наверное, каждый мальчик в детстве, а в нашей стране тем более, когда уже нет ни Бога в мире, ни розги в школе, ни отцовского ремня в семье (отец у того посажен, у того сослан, у того убит), а мать одна не в силах ни воспитать дитя, ни вступиться за него, — тогда правит улица, шпана, быдло. Каждый мальчик в детстве пережил ужас перед шайкой с другой улицы, когда травили, тиранили, угнетали пацанёнка и в пять лет, и в семь, а потом уже и в семнадцать. И страх этот с младых ногтей ждет отмщения за отчаяние и унижение. Какой подросток не мечтает стать сильным и беспощадным, чтобы отомстить за свою детскую муку. Не хочет быть умным и грамотным — нет, за это всегда бьют, — только жестоким. И у многих мечта сбывается и становится, увы, делом всей жизни. Как черепаха с рождения наращивает себе броню, так и наши мальчишки, подрастая на паскудных наших улицах, слой за слоем наращивают в себе жестокость.

В преступном мире шайки и банды враждуют во всех странах. Но такой, как у нас, битвы сук с ворами не было нигде. Мы коллективисты, у нас в бой идут массы, а не одиночки. Сладострастная резня в верхних эшелонах власти очень похожа психологически на эту свару в низах. Словесное оснащение разное, а цели те же.

20

Поступил в стационар Хабибулин — язва желудка. Сильно измотало моего закадычного (брал за кадык) по 12-му бараку. Прошло не так много, меньше года, а его уже едва узнать. Можно даже подумать, что Бог есть. Желтый, тощий, морщинистый, он гонял к Вериге шестерок за таблетками, усмирял боли. В то время свободно применялась настойка опия, потом она исчезла из аптек совсем. Не хотел ложиться в больницу, зная, что сразу утратит всё, на его место поставят другого, а сидеть ему 18 лет. Терпел Хабибулин до последнего, но вот пришла пора идти со двора. Снаружи на животе бурые пятна от грелки, вылезла пигментация, а внутри — и говорить не хочется. «Дарагой Женя, как тывоя жизнь? — он протянул мне обе руки, изображая радость. — Ошень карашо, я к тебе попал, ты мой стар-друк». Можно подумать, он сделал вид, будто забыл, как спровадил меня на карьер, но так думать не стоит, случай со мной был для него обычным, как для лепилы поставить больному горчичники.

Вечером мое дежурство, разнес лекарства, сделал уколы, выполнил процедуры, сел заполнять историю болезни, тишина, покой, скриплю пером, слышу — вкрадчивый стук в дверь, именно вкрадчивый, уметь надо. Не тук-тук, разрешите войти, а словно скребется мышка, ты топнешь, и она исчезнет. Вольняшек уже нет, одни зека остались, кто тут такой вежливый? Я подал голос, дверь открылась и показался Валеев собственной персоной, шестерка Хабибулина, и с торбочкой полотняной, с той самой, однако не пустой на сей раз, в ней кое-что есть и предназначается, конечно, тебе, стар-друк. Подошел он к столу на полусогнутых, как кот, прогнать его не прогонишь ни словом, ни колуном, походочка у него не от страха, а как у пантеры. Смотрит подобострастно, карьеру мою ценит, как-никак в таком большом доме сижу и целым стационаром правлю, да он и от других наслышался, кто я тут и что я тут. И начинает выкладывать прямо на стол свои национальные, а также международные яства. Мой отказ он расценит как знак, что я тут при малейшей возможности Хабибулина отравлю. Складывай-складывай, мы с Веригой схаваем за милую душу, а завтра ты еще принеси. Я вам тогда ничего не сделал плохого, а вы хотели меня угробить на камкарьере. Смотрю на торбочку и думаю, круг замкнулся, гадости имеют не только начало, но и конец. Тот же шестерка, та же торбочка, те же действующие лица. Случайность исключена, это неизбежность, всё расписано творцом повествования, где я не только транслятор, но и персонаж. Сказать про нас «несчастные люди» я не могу, но сказать «несчастный род человеческий» — в самый раз. Отказ от подачки станет до того неслыханным, не лагерным, не людским вообще поступком, что мне просто несдобровать. Лепила не принял на лапу — да как это так, не было этого и не будет, мы не позволим! Дубареву настучим.