остерил меня фон-Бароном, но «фон» отпало. В лагере человек без клички — козявка. Гаврош коротко написал, что хотел бы встретиться, покалякать, найди время и дай сразу ответ. Я дал, сегодня в пять возле кинобудки. Гаврош вышел из штрафняка, надо его хоть чем-то угостить, возьму остатки опийной настойки, найдется пять-шесть таблеток кодеина с терпингидратом.
Гаврош мне интересен. Собственно говоря, любой крупный уголовник — феномен. Я уже рассказывал про Колю Малого. А взять Питерского? Гаврош о своем происхождении не говорил, но я догадывался, он не из простой семьи, проскакивали кое-какие частности. Он высокого роста, тип, я бы сказал, демонический — черные брови, синие глаза, слегка раскосый, красивый. Сгубила его малина, хотя сам он так не считает. Он убежден, психически нормального гражданина в нашей стране встретишь только по лагерям, на воле остаются люди подлые, сволочи тайные или явные. Порядочный на воле временно. Познакомился я с Гаврошем на каменном карьере, потом он поступил в стационар с мастыркой, ввёл два кубика одеколона под кожу голени и начался паралич нерва с атрофией мышц. Я пытался разобраться, какой тут патогенез, а главное, почему всё потом проходит. Рисковали блатные сильно, но всё-таки они что-то знали из чужого опыта, накопление шло как в древности, в донаучный период. Ни в одном научном труде не сыщешь рекомендаций, как себя калечить. Можно вспомнить Гюго «Человек, который смеется», там компрачикосы делали свои тайные операции, уродовали детей и на этом зарабатывали. Наверное, жестокие приемы калечения передаются из века в век, по цепочке, из уст в уста. У каторжных на Руси тоже были свои способы.
От мастырки у Гавроша на стопе пропал пульс, голень стала холодеть, заметна стала атрофия мышц. Могла начаться гангрена, мы докладывали Глуховой, да она и сама видела. Однако удивительно, почему эта самая гангрена угрожала-угрожала, но не начиналась, как будто у блатных были способы не только заделать мастырку, но и гарантия избежать осложнений. Гаврош приходил в мою каморку, стуча новыми костылями, приносил пачку чая или водку и заводил разговор о литературе, о живописи, о кино, но только не о лагере, не о тюрьме и не о блатных. Сколько я ни пытался что-нибудь такое-эдакое выведать про воровскую жизнь, он меня неприязненно пресекал: не твоё дело, Женя, ты ещё дитя невинное. Досадно мне было, он-то как раз много знал и мог толково изложить. Детей невинных, между прочим, не бывает. Дети изначально преступники, они с рождения инстинктивно против взрослых установлений, они только и слышат нельзя-нельзя-нельзя — от родителей, от школы, от милиции, от надзора. Не зря в Писании сказано: в начале всех начал был запрет. И пусть всегда будет. А иначе наступит конец всех концов. Преступники остаются детьми, общество со своими социальными институтами не смогло их довести до ума, воспитать подчинение закону и традиции. Общество имеет тех преступников, которых оно заслуживает.
Гаврош хорошо рисовал, причем карандаш держал как смычок. Профессиональный художник так берёт кисть. Он показывал мне свои эскизы к большому полотну «Покорение Сибири». Героем будет не Ермак, а сибиряки, они отстаивали независимость. Я с ним спорил, при чем здесь независимость, если Ермак прогонял поработителей? Татары 300 лет держали нас под пятой. «Татары это что, национальность?» — с подвохом спросил Гаврош. Я пожал плечами — разумеется. Он продолжил с напором: «Нет такой национальности! Наши ученые мудозвоны не понимают простой вещи. Есть названия орд завоевателей, а в них кипчаки, монголы, ногайцы и еще девяносто девять наций. И все варвары, по-французски тартары, проверь по словарю. А в Казани живут булгары». На уровне открытия, прямо скажем, какой-то дошлый космополит его просветил.
О проделках Гавроша до лагеря я узнал от других. Сразу после войны он «ходил по карману» в форме офицера-летчика, и ему шел фарт. Лицо его вызывало доверие, умные глаза, правильная речь. Вертелся он в офицерской среде, в ДКА на танцах, в бильярдной, никто даже представить не мог, что старший лейтенант — вор-рецидивист. Прокололся он возле пивного ларька, поддатый обчистил полковника и попался. Нарушил заповедь мастера: не берись за дело под мухой. Выпили по кружке, выпили по второй, полковник полез расплачиваться, а денег нет, целый пресс будто ветром сдуло. Полковник начал озираться, а продавец армяшка ему глазами на летчика. «Извините, старший лейтенант, вы случайно не видели, у меня кто-то деньги вытащил?» — «Нет, товарищ полковник, не видел. А что, крупная сумма?» — «Полторы тысячи», — отвечает полковник. «Ах, как жалко». А они у Гавроша в кармане, и пульнуть некому. Полковник смотрит, сомневается, но армяшка ему мигает, и тут полковник пошел напрямую: «Что это у вас в левом кармане, извольте мне показать». Летчик, разумеется, оскорблен: зовите патруль, разберемся, попёр на него буром. Народ собрался, тетки митингуют: неужели офицерам так мало платят, что они лазят по чужим карманам? Патруль тут как тут, пошли в комендатуру, а там без церемоний, старшему лейтенанту обыск. Если полторы косых обнаружат, срок обеспечен. Но Гаврош не лох, вынул носовой платок и так чихнул, что его, бедного, согнуло в дугу и деньги из кармана вылетели в темный угол. Тут же Гаврош заметил, что не он один такой шустрый — в углу стояла швабра с тряпкой, из-под тряпки виднелась гранёная рукоятка пистолета, кого-то стопорнули за огнестрельное, и он избавился от вещественного доказательства. Обыскали летчика, ничего не нашли, а полковник продолжает орать и требует свидетеля. Привели того продавца из пивной, а он оказался такой дошлый, едва вошел, сразу в угол показывает, нюх собачий, его в угрозыск можно брать вне конкурса. Дежурный офицер с повязкой на рукаве — туда, но и Гаврош не промах — пантерой в угол, левой рукой за пачку денег, нельзя бросать трудовую копейку, а правой — за пистолет, кольт немецкий, сразу на спусковой крючок и в потолок шшарах! — только штукатурка посыпалась, как новогоднее конфетти. «Ложи-ись!» — заорал Гаврош и пинка полковнику с левой, а продавцу армяшке с правой, уложил всех и опрометью на крыльцо. И ушел бы с хорошей добычей, но! Не надо пить, когда идешь на дело, сколько тебя учили бывалые, мудрые. Вылетел Гаврош на крыльцо, а там как раз патрульная машина подошла и двенадцать гавриков с автоматами прыгают через борт. Отдохнуть приехали, смена кончилась, а тут — на тебе, бешеный летчик на крыльце с кольтом. «Оружие к бою!» — скомандовал офицер, и на Гавроша дюжина стволов в упор. Кранты, Гавря, век свободы не видать! Гаврош дико заорал: «А-а-о-о-у-у!» — швырнул кольт в гущу патрульных и, рыча по-звериному, с пеной на губах, бросился их рвать в мелкую крошку. Рёв его был слышен по всему городу, будто опять тигр сбежал из приезжего цирка. Сразу собралась толпа. Пока Гавроша вязали, он посбивал всем фуражки и перекусал половину наряда. А толпа на его стороне. Настоящий вор всегда помнит о всенародной поддержке и на нее рассчитывает, и вот уже бабы кричат: «Изверги, вы что делаете с летчиком! Издеваетесь, отпустите немедленно, иначе мы Сталину сообщим!» Скрутили Гавроша, повели, а у него галифе свалились, вся мужская краса и гордость наружу, идет он, и мочится на ходу — вот до чего довели человека архаровцы, он же на войне все нервы потерял. Народ думает одно, а трибунал думает другое, раскололи Гавроша сразу, никакой он не офицер, спровадили его в тюрьму и посадили в одиночку. Следствие вести невозможно, ни с какого боку к нему не подступишься — орёт, и всё. Не ест, не пьёт, никого к себе не подпускает, причем орёт так, будто его без перерыва бьют. Вся тюрьма взбудоражилась, потребовала прокурора по надзору, прекратить истязание несчастного. Прибыла бригада психиатров, отправили Гавроша на экспертизу в судебное отделение, поставили ему шизофрению и выпустили на волю. Гаврош рассказывал без рисовки, без всякой героики. Дело было зимой, вышел он из психушки, дали ему чуни драные, шапку с клочьями ваты напялили, одно рваньё. И без копейки денег. На станции народ брезгливо обходит оборванца, и все мимо глядят. И только одна девушка лет шестнадцати с булкой хлеба в руках, деревенская, простенькая, посмотрела на его синие глаза и без слов подала Гаврошу свою булку белого-белого домашнего хлеба — на всю жизнь он ее запомнил. Юная чистая девушка и каравай пахучего хлеба, дар богов за все его мытарства. Пойти бы ему тогда за нею хоть на край света, вдвоем, что еще человеку нужно? Душа бы его возликовала, воспрянула, пахал бы он землю, в поте лица добывал пропитание, растил бы детей, вон какая она хорошенькая, ласковая, нарожала бы ему семерых. Но у Гавроша даже и мысли такой не было — свобода превыше всего. Девочку с караваем он будет помнить, и ему хватит.
Сошлись мы с ним возле кинобудки, сели, он ловким движением выплеснул в рот настойку из моего флакончика, не спеша закурил. Жесткое лицо его смягчилось. «Понеслась душа в рай», — сказал я. «И души смотрят с высоты на ими брошенное тело», — отозвался Гаврош. Если я ему скажу, что Тютчева он от меня услышал в стационаре, он мне станет доказывать, ничего подобного, наоборот, я — от него. Важный момент в психологии вора: было твоё, стало моё. Всё. Не только лепень он с меня может снять, или прохаря, или котлы с руки, но даже цитату мою он себе присвоит. «Гаврош, мне иногда кажется, что ты играешь роль». — «Какую?» — «Блатного. Вора в законе». — «Играю вора? — Он усмехнулся. — А зачем? За это бьют по ушам». — «Не знаю зачем, может быть, по инерции. На твоей улице была традиция, романтика воровская у мальчишек, так и осталось до зрелых лет». — «Я прежде всего вор. Не только по лагерному делению, но и в натуре, по своим делам. Я вор по убеждению». — «Тебе год остался, выйдешь и неужели пойдешь воровать? Губить свою жизнь и дальше?» — «Же-ня! — он строго повысил голос. — Тебе не понять! В этом деле ты как свинья в апельсинах».
Я его ничем не оскорбил, а он мне выдал. Если я вижу в нем порядочного человека и не хочу видеть жулика, обманщика, мошенника, разве это плохо? Мне очень хотелось знать воровскую природу, вряд ли кто объяснит кроме Гавроша. «Я не сидел, сколько ты, но у меня тоже кое-какой опыт есть. Тебя Бог не обидел ни умом, ни вкусом, ни характером. Ты выйдешь, тебя полюбит женщина, ты достоин самой прекрасной. У тебя будет семья и честная жизнь, ты детей будешь воспитывать. — Я видел, что Гаврош бледнеет зло и опасно, но не хотел идти на попятную. Выскажу все, пусть потерпит, я же не оскорбляю его. — Ты будешь полноправный член нашего общества, может, даже прославишься, сделаешь карьеру, ты даже в партию можешь вступать». — Я перечислил ему весь джентльменский набор тех лет, собранный мной с первого класса школы. «Заткни-ись! — закричал Гаврош. — Падла! Фраерская твоя рожа, замолчи-и!» — Он сорвался на крик бешеный и неуёмный, на вахте слышно, губы его посинели, схватил свой костыль и не просто замахнулся, а всем телом откинулся, чтобы шандарахнуть мне с размаху по черепу и уложить навсегда премудрого наставника. Как из-под земли выросли два хмыря, будто сидели под скамейкой и ждали момента. Они подлетели к Гаврошу в нерешительности, то ли меня с ходу метелить, то ли Гавроша держать, а его уже колотит, он дёргался и кричал: — «Пори его, падлу!»