Не жалею, не зову, не плачу... — страница 7 из 78

«Если будет что-нибудь про Казахстан, — попросил я, — не пропустите, Александр Семёнович». — «У них там единственное приличное место, — Карлаг», — сказал Спиваков и срубил у меня фигуру.

Фефер начал политинформацию: «Назым Хикмет вернулся из Болгарии, где видел портреты Сталина на каждой стене, слова Сталина в каждой книге, любовь к Сталину в каждом сердце». — «Он порядочный человек, — решил Спиваков. — Хотя и турок. Он везде видит того, кто его вызволил из тюряги. Меня бы так». — «Цветное фото в «Огоньке» — продолжал Фефер — На горе вблизи Улан-Батора из камня надпись: «Да здравствует великий Сталин». — «Избавь меня от своего холопского восторга!» — закричал Спиваков.

Я смеялся, без меня они сидели бы и сопели угрюмо и сосредоточенно, а тут появился зритель и возможность почитать газеты.

«Женя, твой земляк в «Литературке», Мухтар Ауэзов: «Некоторые товарищи доказывают, что казахский литературный язык оформился в недрах одного только Северо-Восточного Казахстана, где протекала творческая жизнь Алтынсарина и Абая. Но это ошибочная точка зрения, будто язык районов Алатау и Сырдарьи только диалекты». Ты что-нибудь понимаешь?» — «Всё понятно, Александр Семёнович, Казахстан великая страна, пять Франций как минимум. Язык восточных жителей отличается от языка южных, они спорят, и Ауэзов старается объединить казахов. Он родственник Абая, просветителя на уровне Вольтера или Дидро». — «Скажи-и-те, пожалуйста-а, — пропел Спиваков тонким голосом. — Шах! — и шандарахнул по доске так, что в ушах зазвенело. — Кончайте, мать-перемать, нацменский заговор!»

«На открытом собрании Союза советских писателей обсуждалась статья в «Правде», — продолжал Фефер. — Под каким названием, Спиваков?» — «Против жидов в нашей литературе». — «Конгениально: «Против рецидивов антипатриотических взглядов в литературной критике». Главный редактор «Нового мира» Твардовский полностью признал свою вину в опубликовании вредной статьи Гурвича, разоблачённого космополита. Он утверждает в своей идейно порочной статье, что великая русская литература прошлого не создала образов героев, обладающих силой положительного примера. Критик Гурвич видит такой пример в романе Ажаева «Далеко от Москвы» и ставит его выше всей русской литературы». — «Это не тот Гурвич, который прибыл вчера этапом с Новосибирской пересылки?» — «Прибыл не Гурвич, а Рабинович, — уточнил Фефер, — и не этапом, а в мягком вагоне, и не зеком, а главным маркшейдером».

Спиваков вдохновенно влепил мне мат и быстро начал расставлять фигуры на доске, давая знать, что матч продолжается: «У вас, юноша, есть мышление, только не хватает теории, вы заходите сюда каждый день, я вас научу, вы не пропадёте с шахматами ни в тюрьме, ни за проволокой».

«А вот снова земляки Ботвинника из санчасти, — продолжал Александр Семёнович. — Некий Павел Кузнецов подверг резкой критике бюро национальных комиссий за то, что оно не обратило внимания на статью в «Правде», разоблачающую реакционную сущность душителя народа Кенесары Касымова. «И казахи вымирали, и киргизы вымирали, а потом договорились, хана-беркута поймали…» Дальше читать?» — «Дальше ты лучше нам спой!» — Спиваков взмахнул рукой до потолка и со стуком объявил мне шах. А Фефер запел, отставив «Огонёк» на вытянутую руку и глядя в него как в партитуру: «Заканчивается-а первый го-о-д второй половины-ы двадцатого столетий-йя, — и дальше скороговоркой, — которое будущие историки несомненно назовут веком коммунизма».

Молодцы мужики, надо мне научиться у них дурачиться. «Позвольте от Азии перейти к Европе, — сказал Фефер. — Французские лакеи американских поджигателей войны выпустили на экраны Парижа провокационный фильм «Грязные руки», состряпанный по сценарию реакционного писателя Сартра. Вы знакомы с Сартром, зека Спиваков?» — Спиваков поставил мне мат, обозвал Фефера провокатором и предложил мне ещё партию. Я вспотел в дурацкой повязке, снял её и сказал Феферу, что зашёл по делу, посоветоваться. «К кому ты зашёл! — плачущим голосом сказал Спиваков. — За советом! Пожалей свою маму». — «У нас во время операции умер больной, хлеборез Ерохин, могут хирургу намотать срок». — «Колян-хлеборез дуба дал? Да вас там перестрелять мало! — воскликнул Фефер. — Ему же до выхода три дня оставалось».

Я пришёл за советом и услышал: расстрелять мало. Начал оправдываться — рана была глубокой, целились в сердце, удар сильный, повреждены крупные сосуды, развился отёк и началась гангрена. Я так живо описал картину Феферу, утяжелил всё и усложнил, что получилась убедительная версия, даже для Кума годится. «Теперь нам с хирургом собираются навесить срок». — «Могут, если захотят, — сказал Александр Семёнович. — Надо сделать, чтобы не захотели. Вольняшки участвовали?»

Они с Волгой разные, но пользуются одной мозговой извилиной, и уголовник, и политический. — «Участвовала начальница стационара Глухова, жена майора из управления». — «Так в чём дело? У матросов нет вопросов, муж её защитит, а заодно и вас». — «Если не задумал жениться на молоденькой», — добавил Спиваков. — «Но Глухова от участия в операции отказалась. Валит всё на нас. Два зека спелись и хотят посадить начальницу». — «Правильно, сажайте её, только в этом ваше спасение. Ничего не подписывайте, соберите медицинскую литературу, забейте мозги под завязку и валите всё на Глухову, чтобы им не выгодно было заводить дело. Придумай криминал, Женя, ты же можешь сюжет сочинить». — «А как быть с правдой, Александр Семёнович?» Спиваков не просто засмеялся, он заверещал как поросёнок, которого режут долго и без ножа.

«О какой правде ты говоришь? — возмутился Фефер. — Чтобы по правде самому сесть и посадить коллегу? Просто правды не бывает, она обязательно кому-то выгодна, читай Ленина». — «Чему он учит детей! — воскликнул Спиваков. — «Правды не бывает».

«Ты абстрактный гуманист, Женя, — определил Фефер. — В принципе ты прав, но таким не только в лагере, но и на воле жить нельзя. Пришёл за советом — получай. Спасение только в том, чтобы валить всё на Глухову — всё! — и закричал, завопил — Ибра-ай!» Появился шестёрка Ибрай, мужичонка лет сорока, в руках чёрный, бархатный от копоти чайник. Шестёрки не только у блатных, есть они и у политических, старый битый лагерник на хорошей работе старается себе завести прислужника, вроде денщика. Выпили по кружке с сахаром вприкуску, с сухарями, вспотели. Крепкий горький чай. Сам Фефер пил чифир, ему надо взбодриться. Я не любил чифир, один раз попробовал и два раза чуть не сдох — сначала от тошноты, а потом от головной боли. Мою тему закрыли как совершенно пустячную, ни слова о ней. Мне стало, как ни странно, легче. Может быть, я за этим сюда и пришёл, чтобы убедиться: всё это мура, мелочь. Спиваков пристал ко мне играть на льготных условиях, без повязки и без ферзя. «Не паникуй, Женя, — сказал Фефер. — Я ещё не встречал зека, чтобы по воинской статье досиживал до конца. Обязательно выйдешь раньше».

Я ушёл, набрался зековского лихачества, где наша не пропадала. Больше вышки не дадут, дальше Колымы не пошлют. Я шёл по вечернему лагерю, туман, свет, ноздри слипались от морозного воздуха, поздно уже было, если остановит надзор, скажу, вызывали в барак к больному. Надзиратели меня почти все знают. Вот и больница, тепло, чисто, светло и санитар Гущин огромной шваброй ритмично бухает по доскам пола, будто локомотив работает. Санитаров у нас много, но Гущина я вижу чаще других, даже удивительно. Как Спиваков отвлекается шахматами, так Гущин отвлекается шваброй. — «Вас вызывают в оперчасть, Евгений Павлович. К старшему уполномоченному Дубареву».

Прощай, короткое моё лихачество. Дубарев — тот самый Кум, что отправил меня из медпункта 12-го барака на Каменный карьер.

6

Утро. В штабе особенная чистота, крашеные синим панели, надраенный жёлтый пол. Чистота мне всегда нравилась, а сейчас особенно, Дубарев не прикажет мне браться за швабру. В кабинете опера на окне решётка, у стенки скамья прибита, сейф голубой и на нём шкатулка с инкрустацией из соломки.

«Объясни, как зарезали зека Ерохина». — «Мы не резали, мы делали операцию ради спасения жизни». — «На кого мне прикажешь повесить смерть Ерохина?» — Помнит он меня или забыл? Не на курорт отправлял и не так уж давно, год назад. Скорее всего, забыл, а то бы давно из санчасти выгнал. Он пресёк мои сомнения: — «Мы к тебе уже применяли штрафную санкцию, а толку мало. Собрались разгильдяи, медицински безграмотные, вам только зачёты давай, а на больных наплевать».

Я молчал, терпел. Достоинство не только у меня должно быть, но и у него. Я ничего не нарушил, переступив порог, снял шапку. Как в церкви. Представился, святцы ему свои (две фамилии, три статьи, срок) произнёс чётко и — «по вашему вызову прибыл». Он на меня не смотрит, в ответ ни слова. Над его головой портрет Сталина. Когда мне читали приговор, над головой председателя трибунала тоже висел портрет Сталина, и я смотрел на него с надеждой — а вдруг условно? Очень хотелось, чтобы вождь мне судьбу облегчил, что ему стоило. Я же его хвалил в стихах: «Если даже и солнце погаснет, будет имя светить твоё», — редко кто так превознес, разве что Б. Пастернак: «За древней каменной стеной живёт не человек — деянье, поступок ростом с шар земной». Позади меня стояли двое зелёных с саблями наголо, как положено в трибунале, в дверях теснились человек пятнадцать офицеров, и видно было, они за меня, знают обо мне от студентов, мои дневники попали в дело после обыска, все читали, кому не лень. И пока председатель трибунала, рыжий, лысый, безбровый, рыжим в рай не попасть, выговаривал приговор, в дверь проталкивались всё больше военных. Они знали, прокурор потребовал мне минимум — пять лет, знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы мне дали как можно меньше, но они также знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы дали как можно больше и отправили как можно дальше. Приговор прозвучал, восемь лет, они все вышли, и дверь закрылась, а я лечу дальше с двумя архангелами за спиной…

«Кто делал операцию зека Ерохину?» — вяло спросил Дубарев — «Начальник стационара Глухова, зека Пульников и я». — «Ты мне на Глухову не сваливай». — Его грубость укрепила мою настырность. Я не думал на неё сваливать, а теперь буду. Не только от страха, но прежде всего от его наглости. «Продолжай давать показания». Как всё-таки действуют юридические словечки, чёрт бы их побрал. — «Было две операции, сначала грыжесечение старику, делала Глухова». — «Опять?!»