Не жалею, не зову, не плачу... — страница 70 из 78

как артист самодеятельности. Воры любят вырядиться во всё старинное — косоворотка, сапоги, жилетка какая-нибудь цыганская, нательный крестик ценится не меньше наколки. Разговор о том, о сём, и Волга спросил у Цапли, что там за хипиш случился в закрытой тюрьме, кого прибрали? Лёнчика Третиста, классного стирогона, друга Цапли. Дело было в 8-й камере на втором этаже, большая камера, прибыл в нее богатый этап, Лёнчик обшпилил всех третями и сидел на тряпках, как египетский фараон. Слава о нем гремела по всей закрытой, найдется ли кто умнее, хитрее? Нашелся. Пуляют в 8-ю камеру ксиву с третьего этажа: «Лёнчика Третиста хлестануть по ушам, а если заершит, то прибрать». И подпись — воры, сорок кликух. Серьезный документ, это вам не какая-нибудь цедула из райкома, райздрава, райсобеса. Плюс настроение в камере не в пользу Лёнчика, все тряпьё забрал, денег ни у кого нет, на членовредительство играть не хочет, на пайку не положено. Собрали толковище, так и так, сорок воров требуют хлестануть тебя по ушам. Лёнчик на дыбы, его тут же и прибрали, в закрытой нравы суровые, воровского приказа не обсуждают. Лежит Третист, остывает, санитары еще не успели вынести, а камера тряпьё поделила и шпилит в карты, интерес появился. Цапля пришел в 8-ю на другой день, спрашивает, где Лёнчик Третист, а ему говорят — прибрали. За что, я его знаю до донышка как правоверного вора. Камера в ответ: пришла ксива с третьего этажа. Кто подписал? Воры, сорок кликух. Цапля начал выяснять, по трубе перестукиваться, кто писал ксиву, установил — Колыма писал. А где Колыма? Дёрнули на этап. Когда? Сегодня утром. Кто будет отвечать за вора, падлы?! Колыма поехал в сучий лагерь, но успел убить вора просто так, за одно только превосходство. Вот почему урки жестоки и решительны в своих действиях, у них на деле то, что в правоохранительной системе на бумаге, — неотвратимость наказания. Цапля рассказывал и плакал. «Падлы, зарезали честного вора, где справедливость?»

Волга тоже знал Третиста, Волга близко к сердцу принял известие, ведь и его может вот так же прикончить блатная чернь — из зависти. «Вот она где, справедливость!» — зло сказал Волга и постучал носком сапога по полу громко, как молотком. При этих словах Коля Гапон значительно посмотрел на Самару, тот понимающе, хотя и осторожно, кивнул. Волга ничего не заметил, у него на глазах повязка. «Воры еще не перевелись, Волга, думай, что говоришь. Есть еще кому постоять за справедливость. — Гапон выговорил это вонючим тоном прокурора-законника. Волга в ответ еще громче постучал носком сапога по полу и повторил врастяжку: «Вот она где, справедливость, — в могиле! У Лёнчика золотые руки, таким памятники надо ставить, а его прибирает какая-то старая шушваль, гнилая сука. Надо уважать вора за красивую игру, а не убивать его. Если у тебя куриные мозги, не садись против хорошего стирогона». И Гапон, и Самара окрысились, в карты они играли так себе, с Волгой не сравнить. Я вижу, будет скандал, и как хозяин потребовал: «Урки, хватит спорить, давайте лучше выпьем». Но они на меня нуль внимания, будто меня тут нет, а если я чего-нибудь погромче потребую, могут угомонить, чтобы не путался под ногами при воровской схватке. «Борщишь, Волга, перебор гонишь, — сквозь зубы манерно выговорил Гапон. — За такие слова можно спросить». — «За какие слова?» — вызверился на него Волга. «Воровская справедливость будет жить, пока будет жив на земле хотя бы один вор! — патетически воскликнул Гапон. — Для вора не карты главное, закон главнее. — Гапон решил пришить Волге покушение на закон. Всё равно как, если бы я в присутствии Дубарева усомнился в наличии сталинской конституции. — Разве суки уже похоронили воровской закон?» — с издевкой протянул Гапон и даже голову склонил к плечу, будто прицеливаясь из ружья. Волга дернулся к Гапону и заорал так, что жили на шее вздулись, сейчас он ему откусит полголовы. Но Гапон даже не моргнул, и Волга замер в сантиметре от его носа, продолжая рычать, яриться, материться. Они стояли друг перед другом, как два пса на задних лапах, изрыгая злые слова, да таким тоном озверелым, готовы сожрать противника. Орут и размахивают руками, однако, не задевая друг друга. Я бы так не смог, если бы психанул, а у них закон, рукам воли не давай, только словам, на толковище вор вора не смеет пальцем тронуть. Проверка мастерства — нахрап, накал, духовитость, кто первый дрогнет. Гениально дали кличку Гапону, он действительно провокатор. И как это похоже на наши комсомольские собрания и на всю нашу идеологию — придирка к слову. Успокоил их Цапля, еще выпили и разошлись мирно. Но какая-то тень стала витать над Волгой.

В канун Нового, 1953 года поддатый Любарский поймал меня в коридоре и без предупреждения начал: «Третьи сутки гуляла малина, пела песни, пила во всю мочь, в окна синие-синие лезла звёздная ночь. Ну, как?» Приколол сразу, у меня действительно челюсть отпала. Вечером мы продолжили, и я записал всю поэму. Дубарев меня не исправил. Правда, речь шла не о Сталине, а о воре, он пошел работать еще в начале 30-х годов. «За дверями, ребятушки, ночка, за дверями, ребятки, луна, за дверями сегодня, сыночки, шурудит трудовая страна. И не знает, что в тени притона горстка хриплых и пьяных людей притаилась от грозного звона наступающих пламенных дней». Я записывал, а Любарский, видя мой интерес, обрывал на полуслове и начинал тереть лоб, мучительно вспоминать, как дальше, силясь, тужась, пыжась, но — тщетно, дальше он всё забыл. Я давал ему таблетку, он запивал ее из-под крана и снова шпарил: «Помнишь, Лёва, тамбовский экспресс, инкассатора помнишь, Клавка, помнишь Харьковский банк, Живорез? Я водил вас на всякое дело, пополам и домзак, и барыш, шум пивной, Соловецкая тишь. А теперь вот на Дальнем Востоке, где за сопками всходит заря, я впервые пошел на работу, взял кувалду и два фонаря». — Здесь Любарский свесил голову на грудь, на броневую грудь с поломанными тридцатью двумя ребрами, изобразил обморок и довольно похоже. Я ливанул ему валерьянки капель сто, он выпил и встряхнулся весь с головы до пят, готовый читать хоть до утра. — «Седой профессор где-то за границей твердит в статьях, что вор неисправим. Такая чушь нам даже не приснится, и мы о ней с улыбкой говорим. У нас в стране вчерашний тёмный шорник назавтра может вырасти в судью, возможно ль где, что бывший беспризорник в Кремлевском зале аплодирует вождю».

Любарский ничем больше не выделялся, только знанием стихов, былей и небылиц, но разве этого мало? Я не помню всех воротил в Соре, их было немало, а вот Любарского помню. За стихи.

Лежал у нас еще гипертоник Миша Моругин, 15 лет по указу. Я его запомнил из-за 8-ми строк романса, он их прочитал нам со Светланой во время обхода. «В вазе букет увядающих роз, несколько начатых, прерванных строк, рядом измятый и влажный платок, влажный от слёз. Что здесь схоронено женской душой? Что эти розы видали вчера? Кто в эту ночь здесь рыдал до утра сам над собой?..» Неизвестно, чей романс, тем более, пусть живет, я его передаю другим.

27

Волгу повезли в Абакан вместе с двумя психами и нашим санитаром Албергсом, мы его актировали по травме позвоночника. Абаканские светила нашли у Волги паркетное глазное дно. Рассказывал он весело — сняли повязку, руками перед ним машут, привлекают, пугают, а он нуль внимания, хотя всех видит. Колоссальное самообладание. Дают команду: прямо перед собой шагом марш! Волга руки вытянул и — строевым. В двух шагах стеклянный столик с инструментами, флаконами, банками-склянками, всё хрупкое, не дай Бог задеть, врачи ждали, что Волга обойдет звонкие дорогие хрупкости, но не тут-то было, он зафитилил прямо на столик и устроил им канонаду, всё с грохотом разлетелось. Комиссия не рада была, что затеяла ему проверку. «Стойте-стойте!» — кричат. Посадили его перед подзорной трубой, разглядели у него паркетное или мозаичое глазное дно, последствия хронического сифилиса, назначили ему лечение. Привезли всех обратно, кроме одного психа, бывшего летчика, между прочим. Актирование Албергса подтвердили, он скоро вышел на свободу и уехал в Ригу, обещал писать, но — ни слуху, ни духу. Характерная черта — никто обратно в лагерь не пишет, хотя все обещают. Волгу стали лечить по назначению Абакана — биохиноль, новарсенол, витамины, точнее говоря, мы записывали назначения в историю болезни, а от уколов Волга начисто отказался. Через месяц он снял повязку, походил в темных очках день-два, выдули мы с ним бутылку армянского коньяка, Волга снял очки и вышел в зону. И вот тут-то и началось…

И в больнице началось, и в лагере началось. Коля Гапон после его ухода остановил меня в углу коридора и прямо, грубо потребовал ампулу пантопона. Я ему повторил в сто первый раз, ключи у вольных, пантопон Зазирная колет сама и отчитывается за каждую ампулу. Кое-как отбился. Власть в больнице переменилась, начали курить в палатах и плевать на пол — слабода-бля! Никогда не соглашусь, что демократия — хорошо, всегда буду голосовать за твердую власть. Через неделю Арбуз мне доверительно — Волга локшанулся, утром на разводе закрыл ворота предзонника, теперь ему кранты. Не положено вору даже пальцем касаться запретки и всего, что связано с охраной зека, а тут — закрыл ворота. Стоял на разводе в первом ряду, дунул сильный ветер, и на него ворота пошли. А что Волга? Ворота его по морде бьют, а он должен пятиться, да и куда, если сзади колонна впритык? Волга пинком по воротам, и они закрылись. Можно сказать, Волга своими руками, вернее, ногами закрыл себе крышку гроба. Но могли и раздуть слух, я уже знал — пока вор здесь, да еще крепко в законе, о нем говорят только хорошо, но стоит ему уйти, как начинается рытьё под авторитет, здесь как в зеркале отражается вольная жизнь больших начальников, властолюбцев и завистников. Только в лагере резину не тянут, склока, интрига, поклёп, как и правое дело, быстрее дают результат, смелее решаются. Странно, что Волга не заходит ко мне, здесь мы каждый вечер говорили с ним откровенно и по-дружески. Я понимал, ему сейчас не до меня, тем более, интересно узнать подробности. Гапон без Волги совсем оборзел. Ночной стук в дверь — всегда тревога. Либо надзор со шмоном, перевернут сейчас всё вверх дном и обязательно что-нибудь заберут, либо на поднятие трупа, либо поддатый блатной за каликами пожаловал, не отвертишься, либо санитар, кто-то из больных дуба дает. Открываю, стоит Гапон в теплом халате, руки в карманах, из правого видна наборная рукоятка ножа. «Выходи, там Невзоров загибается». Неужели этот скот пырнул, требуя ампулу? Невзоров, дежурный фельдшер, лежал на кушетке, лицо как мел, глаза черные, зрачки расширены, я сразу на пол — где кровь? — нет, пол чистый, за пульс его — еле-еле. Я сонный, Невзоров еле живой, а Гапон бодрый, гад, начифиренный, огневой, кружит вокруг нас, как пантера, только халат развевается. Пришлось Невзорова отпаивать. Остались мы теперь с Гапоном, каждую ночь он будет задавать концерты, и ничем этого гада не урезонишь. А днем Арбуз опять втихаря: «Пошло толковище». Оказывается, в тот самый момент через ворота хотел пойти на рынок Алик Шаман, он стоял рядом с Волгой и уже наготове был, туман как раз, темно, а у Шамана срок 18 лет. Волга помешал вору в законе выйти на волю. Враньё, конечно, трепотня, клевета — лишь бы подловить Волгу, пришить ему криминал. Какой дурак пойдет на рывок, если за воротами стеной ждет конвой с оружием наизготовку? Досье у Волги набирал