Не жалею, не зову, не плачу... — страница 8 из 78

Можно понять Дубарева, перед ним букет — он держит в Шизо того хмыря, что пырнул ножом хлебореза, надо разобраться с санчастью, где от пустяка умер человек, надо родственникам Ерохина что-то ответить, они ждут, знают уже расписание поездов, гостей созвали. Ерохин честно отсидел, можно сказать, исправился, а его тут, в санчасти, прирезали. Родственники будут жаловаться, могут снять последнюю звёздочку с погон младшего лейтенанта Дубарева, а до пенсии ему ещё трубить и трубить. Вот такая ситуация. Гибель человека надо уравновесить сроком кому-то из нас. Судя по тону, Дубарев выгораживает Глухову, а меня хочет притянуть за уши. Я объясняю, в одиночку хирург действует только в безвыходных обстоятельствах, а в нормальных условиях стационара оперируют трое как минимум, а то и четверо.

«Почему ты хочешь скрыть, что оперировал Пульников? Глухова терапевт, а не хирург». — «Она врач и обязана делать всё. В этот день она сама оперировала больного с грыжей. Пульников был ассистентом. Я отвечал за инструментарий». — «Ты мне ответь одним словом: кто оперировал зека Ерохина?» — «Одним словом нельзя. Оперировали трое: Глухова, Пульников и я, зека Щеголихин». — Мою правду он расценивал как попытку выкрутиться. — «Врач Дикман показывает, когда она вошла в операционную, то оперировали двое — зека Пульников и зека Щеголихин. У больного уже не было пульса, он умер по вашей вине. А Глухова стояла около столика с инструментами. Хватит врать!» — «Когда больной потерял сознание, Глухова растерялась, ушла от стола, и приказала мне стать на её место».

Он уловил в моём голосе железо, не пробьёшь. Молча начал писать, макая ручку в низенькую чернильницу. Он сидел, а я стоял, хотя в кино следователи предлагают сесть, закурить, располагают к откровенности, сопли разводят. Здесь же нет — я посижу, а ты постой, срок у тебя длинный, еще насидишься. Стою, смотрю в пол, шапка в руках. Желтоватые плахи выдраены, на такой плахе раньше рубили головы. Перевёл взгляд на сейф, там шкатулка лакированная, выложена соломкой желтенькой. Такие поделки я видел у больничного раздатчика Феди Пионерки, ему кто-то делал за миску каши. Такая же была в амбулатории у капитана Кучмаева. А Пионерку утопили воры в больничной ванне. Чисто и без последствий.

«Распишитесь». — Он вертанул лист, придерживая пальцем за уголок. Полагается прочитать, но мне плевать, подписываю. Шустришь ты, Дубарев, черноту раскидываешь, но это не моё, а твоё подлое дело, не хочу я взирать на твои грязные каракули. Бланк, между прочим, знакомый, типографский, чёрные буквы поверху: «Протокол допроса обвиняемого». Он действительно мне клепает дело.

«Иди в барак, вызовем». Я пошёл. «Стой!» Я остановился. «Закурить есть?» У него совсем другое лицо, не хамское, простецкое, будто мы с ним оба зека, и есть о чём поговорить. — «Я не курю». — «У меня в тебе как к врачу личный вопрос. Сядь, посиди». Я сел на скамью, смотрю, слушаю. — «Сердце булькает, понимаешь? Что это может быть? Бульк-бульк! — а потом опять ничего. — Он пальцем покрутил слева по своему кителю, несколько даже смущённо, что вот про себя заговорил. — Переворачивается. Сижу-сижу, а оно бульк — и перевернулось».

Возможно, экстрасистола, бывает при неврозах, при ревматизме, миокардите, при всяком нервном напряжении. — «Вы можете у себя найти пульс?» Он протянул мне руку, из рукава вылезло нечто удивительно хилое, бледное, с синими венами, он истощён как последний доходяга. — «Вы сами найдите пульс. Если заметите, что один-два удара выпадают, значит, ритм нарушается, надо обратиться к врачу. У нас хороший терапевт Вериго. Или в Абакан на консультацию».

Он достал мятую пачку «Беломора», подвинул мне — закуривай. Почему он так изменился вдруг, совершенным простаком стал — «сердце булькает».

«А как вообще жизнь, Иван, обижают тебя блатные?» Я чуть дымом не подавился, Иваном меня тут никто не называл. Растрогал он меня, как пацана. «Всякое бывает… Блатные или не блатные, тут не курорт». — Сказать, «обижают», значит, клепаешь на них, потребует назвать конкретно, «не обижают», значит, заодно с ними. Дубарев научит меня осмотрительности, чему ни в школе, ни в институте меня не научили.

«Ты честный зека, Щеголихин, настоящий советский человек, — серьёзно и проникновенно сказал Дубарев. — Мы проверили твоё дело, преступление случайное, по недоразумению. Но если наказание дано, надо отбыть его честно, не смыкаться с преступным элементом, с рецидивной прослойкой исправительно-трудовых заведений. Честному человеку в условиях лишения свободы нелегко приходится. Мы это знаем и всегда идём навстречу, если человек наш, советский».

Я не учуял в его словах никакого подвоха. Я действительно советский, младший лейтенант Дубарев говорил правду, и незачем мне тревожиться, почему он так говорит. — «Выйдешь ты на свободу в скором времени, у тебя зачёты, вернёшься в свой институт, вступишь в члены партии, народ тебе всё простит. Конечно, при условии… — Он сделал паузу. Значительную. — Всё тебе простят, если ты будешь, как сознательный гражданин, помогать нам в деле перевоспитания преступного элемента. Мы будем хлопотать о снижении тебе срока заключения».

Я похолодел от макушки и до самых пяток. Сейчас он мне предложит такое, о чём я читал в книжках про царскую охранку. Да ещё в повестях о чекистах, когда они склоняют бывших буржуев работать на советскую власть. Лихорадочно думаю, как же мне идейно и по-советски ответить. А «Протокол допроса» лежит, между прочим, посередине стола.

«Дело это добровольное и ответственное, мы его не доверяем, кому попало. Я тебе уже сказал, Иван, мы твой формуляр изучили, получили одобрение из управления Гулага в Красноярске. Про тебя там известно».

Как трудно в такую минуту отказывать. Подлым себя чувствуешь, неблагодарным. Человек к тебе с уважением, от имени Гулага и всего Красноярского края, а ты ему кукиш с маслом. «Доверяем мы только честным, которые не будут врать. В медсанчасти имеются нарушения. Мы сообща должны с этим бороться. Ты можешь смело вскрывать недостатки вольнонаёмной службы, критиковать капитана Капустина, например, или Кучмаева. Или факты сожительства, например, вашего Вериго со старшим лейтенантом Зазирной. Фронтовики сошлись. Да чистюля Дикман тоже не монахиня. Блатные в стационаре свободно распивают водку, санитар Гущин одурманивает заключённых религиозными проповедями. Может ли советский гражданин закрывать глаза на эти безобразия? Тебе, Иван, эти факты известны. — Он выдержал паузу, надеясь, что я соглашусь, кивну, хотя бы, что да, известны, но я не мог шевельнуться. Он меня огорошил, оглушил тем, что всё знает, значит, в больнице нашей тьма стукачей, а я их не вижу, не различаю, хожу там дурак дураком. Я начал шарить в мозгу, что-то надо вспомнить, цитату бы из товарища Сталина или Дзержинского, на что-то убеждённо сослаться, чтобы отказ был идеологически верным, сугубо советским. Разве может заключённый доносить на вольнонаёмных? Он же лишён прав, разве можно ему доверять? Что ещё?.. Не знаю. Я молчал, глядя в пол, обречённо молчал. Сейчас пусть он мне стреляет в лоб, бьёт по темени, — ничего из меня не выбьет. Дубареву моё молчание не понравилось.

«Мы знаем о твоей переписке с любимой девушкой, студенткой Фёдоровой. Она порядочная девушка. Мы читаем все письма, обязаны. Девушка твоя пишет, чтобы ты поскорее вернулся в институт, тебя так помнят и ждут». Правду говорит младший лейтенант Дубарев. Если бы он со мной до конца срока так разговаривал. Однако за нормальное, человеческое к тебе отношение надо платить. Службой. «Девушка тебя просит не загнивать среди уголовного элемента, проявлять сознательность. Ты же знаешь, блатным приносят водку, а также наркотическую отраву. Они в санчасти её легко достают, у Пульникова покупают ампулы пантопона».

Гадко всё, очень гадко. Почему я ничего этого не знаю? Почему не хочу знать? Я вообще не туда гляжу. Я в больнице живу, а он в Соре, и всё знает, а я ничего. Мельтешат мелочи перед глазами, я их отметаю, а он нанизывает, и получается гирлянда нарушений, ярмо на шею. Я что-то такое замечал, но отбрасывал, а Дубарев произнес, и стал виден факт. Что ни слово его о больнице, то правда. Люди делятся на тех, кто пишет доносы и на тех, на кого пишут. Я отношусь ко вторым, и всё.

«Короче говоря, ты меня понял, Иван. Как советский человек, ты должен нам помогать. Ты большим человеком будешь, я вижу людей, кто чего стоит, будь уверен, я двадцать лет в органах. Дашь подписку, возьмёшь себе псевдоним».

Всё, что Дубарев сказал про санчасть, я только сейчас увидел, сопоставил, сообразил. Зазирная бегает к Вериго, и хирург с ампулами химичит, и Гущин тайком общается, всё правда, не нужная мне совсем.

«Сразу предупреждаю: не верь слухам, что служить родине и партии позорно, быть стукачом и всё такое. Так судит преступный, прогнивший элемент, а люди сознательные всегда нам помогают. Ну, чего молчишь?»

В такой момент человек седеет, стареет прежде времени. Если бы он пистолет наставил, выло бы легче — стреляй, твоя власть. Но он мне правду говорит и без грубостей. Прямо я не могу сказать, мол, не хочу, не буду, считаю позорным. Нужна какая-то уважительная причина. У людей бывалых наверняка есть доводы, но откуда мне знать, такого опыта у меня нет. А в книгах или в кино совет один — в ответ на позорное предложение он плюнул ему в лицо. Белогвардейцам плевали, фашистам и прочим гадам. Плюнуть я не смогу, каюсь.

«Уголовный мир раздувает слухи, будто за сотрудничество с оперчастью бьют и убивают. Своих помощников мы бережём как зеницу ока. Преступный мир болтает, чем длиннее язык, тем короче жизнь, но ведь чекиста не запугать, верно я говорю, Иван? Мы тебя расконвоируем.

Родная моя матушка, растила ты меня, спасала, молилась за меня и гордилась мной, и вот на что меня сватают.

«Зачёты тебе пойдут день за два, ты хорошо работаешь».

Светлая моя родина, мордуют твоего сына, пионера и комсомольца, надёжного твоего гражданина. Учился, стремился — и вот где сгодился.