Неаполь чудный мой — страница 9 из 23

* * *

На обложке двойного компакт-диска “Туристико”, выпущенного клубом “Лидо Туристико”, красуется бурбонский герб, а про само заведение сказано: “A volcanic blend of funky magma, neo soul, laid back grooves and more” [40] .

Уж конечно, место, куда я пришла сегодня утром, совсем не похоже на одну из множества неаполитанских пляжных забегаловок: здесь все продумано таким образом, чтобы посетители приятно провели время в благодатной праздности – то, что по-английски характеризуется словом lounge, которое фигурирует и в названии представления, запланированного на вечер, – “Lounge Art” [41] .

Однако по прибытии на меня нахлынули воспоминания о Лидо – об утреннем Лидо, где отдыхают семьи с детьми, а мы с сестрой купаемся и злимся, что из-за волнорезов здесь везде мелко, и перед глазами встают ясные очертания Прочиды и Искьи, очертания мыса Мизено, словно на открытке.

Сегодня здесь больше не осталось навесов, как в Римини, вместо них стоят зонты из дерева и меди, в тихоокеанском стиле, а в баре “Гавана” – качели и экзотические росписи с жасминами и папайей. С наступлением темноты в этом огороженном пространстве на берегу моря появляются столики, зажигаются огни, жарят на решетке рыбу и пьют вино, подают кус-кус, пахнет корицей и благовониями, которые курятся потихоньку, и потихоньку играет музыка, чтобы не мешать разговорам людей, расположившихся на подушках.

Правда, по утрам, если хорошенько присмотреться, в Лидо еще можно найти следы моих детских воспоминаний: что-то такое в лицах посетителей – группы стариков (“Мы с Виллы Каприччо, из Дома престарелых в Каподимонте”, “Мы старые, но в нас сильно желание жить!”), мускулистых красоток, которые ощущают себя бразильянками, мальчишек с гелем на волосах, семейств с детьми. На пути продавца кокосов, парео, бус и солнечных очков встретилось непреодолимое препятствие – целый ряд песчаных замков, сооруженных из одинаковых готовых элементов при помощи ведерок, точно таких же, как те, что мы строили в детстве. Дальше шумит девичник: веселые ведьмы с фаллосами из картона бормочут вслед Антонио, фотографу, с которым я приехала:

– Раньше надо было нас фотографировать, а теперь вы и представить себе не можете, чего мы только ни повидали… – и хохочут.

Маленькая и очень шустрая массажистка-азиатка обходит пляж, разминая спины.

* * *

Встретив несколько недель назад в Вомеро Марко Дзедзу, фотографа и художника (его работы висят в метро, на линии 1, на станции “Рионе-Альто”), я не знала, что окажусь на его представлении и буду о нем писать. В общем, это ему мы обязаны тем, что под конец дня тащимся в Лидо в пробке, от Арко-Феличе до Баколи, а там нас ждет вечер искусства, организованный Сирио, а по паспорту – Сирио Скьяно Ло Морьелло. В десять часов вечера действо еще не началось; мы здороваемся, делаем несколько снимков, столики, освещенные свечками, на пляже и на террасе, постепенно погружаются во мрак. Людей пока мало, так что мы останавливаемся поболтать с Сирио, который объясняет мне за пиццей, что в Академии изящных искусств дела кипят, что существует группа, возникшая в результате весьма любопытного творческого союза (кафедры живописи и кафедры анатомии). Эта группа создает проекты и называется “Четвертая живопись”, а другая группа, именующая себя Эск, занимается реализацией этих проектов.

Представление завершится вечеринкой, в ходе которой публика вместе с артистами построит на пляже из песка вал длиной девять метров. Он говорит об эффектной фотографии с изображением огромного красного вала на фоне черно-белого мыса Мизено.

– Этого не может быть, я не верю, но буду участвовать…

Пока мы болтаем, вокруг намечается некоторое оживление: появляются компании из Академии, бывшие студенты, друзья, просто любопытствующие.

– Когда художник выставляет свои работы не в галерее, а выносит их на суд пляжной публики, он должен раскрываться полностью, и это риск… Кроме того, ему приходится преодолевать нерешительность и робость…

* * *

И вот мы спускаемся к морю. Организованное Марко представление называется “Зимнее море”. Он сидит на маленьком помосте, сколоченном из досок, похожий на Будду, вокруг него – дневники, которых он так и не откроет, рядом стоит бутылка минеральной воды, в руке – микрофон. На помосте словосочетание “Зимнее море” выведено крупным детским почерком, а рядом приписка: “Речь о страдании”. Пространство сцены ограничено двумя светильниками. За спиной у Марко натянут холст, похожий на тряпку, на нем при помощи проектора показывают его фотографии. Идея проста: устроить небольшую конференцию на тему страдания, у моря, ночью.

– Конечно, вы спрашиваете себя, почему это я решил поговорить с вами о страдании на пляже… – начинает Марко, и зрители улыбаются. Потом, по мере того как он говорит, подыскивая слова, делая паузы, в неоновом свете, заливающем маленькую сцену и создающем эффект отстраненности, черное море делает нас внимательнее, заставляет умолкнуть.

– Есть Понт, море, которое заглатывает и рождает чудовищ, и Океан – море, дающее жизнь, – говорит Марко.

А волны разбиваются о берег, превращаясь в белые полосы, и луч маяка отражается от черной воды. На экране продолжают сменяться черно-белые фотографии, а Марко тем временем оканчивает свое короткое выступление, берет надувной матрас, весло и фонарь и направляется к берегу – а потом уплывает в черное море Милисколы. Нам видно лишь, как удаляется огонек, как Марко сражается с маленькими ночными волнами, а потом добирается до утеса, поднимается туда и машет фонариком. Затем он снова спускается в море и возвращается на берег. Это путешествие длится долго и вызывает в душе ощущение пронзительного одиночества, опасности и страдания – более сильное, чем вся его предыдущая речь. В общем, публика, собравшаяся на пляже, тронута. Некоторые беспокоятся о здоровье художника, который плывет там во мраке на каком-то жалком надувном матрасе, но друзья говорят в ответ:

– Марко? Он много лет был бойскаутом…

Я молча ухожу с берега и не только потому, что уже час ночи и хочется спать, но еще и потому, что дневное море, ночное море, запах благовоний, слова Марко и его фотографии – всем этим моя душа полна до краев.

* * *

В одиннадцать утра я сажусь в поезд линии Кумана, следующий по маршруту Монтесанто-Торрегавета, на станции Корсо Витторио-Эммануэле. Светит солнце, камни, из которых построены дома на проспекте, блестят в его лучах, стены поезда сверху донизу расписаны цветными граффити.

Линия Чиркумфлегреа связывает темное сердце исторического центра со светом и морем Флегрейских полей. В вагоне сидят старушки, какой-то синьор с тележкой для покупок, несколько студентов и парочка молодых светловолосых мормонов с лицами, какие встречаются в штате Висконсин, в синих куртках в полоску, с табличками на груди, где возносится хвала Господу Нашему. А у Фульвио замечательный пирсинг в носу, под темными очками, скрывающими его глаза; а когда он показывает язык, видно, что там тоже. Однако фотографироваться он не хочет и всячески отнекивается. Станции следуют одна за другой – Фуоригротта, Мостра, Эденландия, Аньяно, – Фульвио продолжает отбиваться, а бродячий музыкант бережно снимает с себя аккордеон; девочка Анна с большими черными глазами, которая едет вместе с ним, заметив фотоаппарат сопровождающей меня Франчески, хочет посмотреть, что на дисплее. Она с ходу понимает, что нужно делать, чтобы перелистывать фото.

– Но это же Багноли! – говорит она, с твердым “г” и ударением на “а”, так что Баньоли превращается в туристический центр где-нибудь в Румынии или маленький турецкий городок.

Анна красуется перед фотоаппаратом: пританцовывает, изображая из себя опытную соблазнительницу. Отец смотрит на нас с подозрением, потом подзывает девочку к себе. Вскоре черноглазая Анна в выцветшей майке с изображением Гарри Поттера выскальзывает из вагона.

В “Багноли” меж домов там и сям мелькает море и остатки металлургического завода, и мы выходим. У электрички здесь конечная; чтобы добраться до Торрегаветы, нужно пересесть на другой поезд.

В Баньоли Фульвио встречает свою бабушку, Джузи; несмотря на семьдесят восемь лет, в душе ей по-прежнему двадцать, она одета в голубое платье и небесного оттенка шапочку. Джузи со смехом восклицает:

– Да убери ты этот пирсинг! Я помню, каким был твой дед: высокий, большой, ходил в море, и волосы у него были красивые, коротко стриженные, – и делает такое движение, как будто накладывает бриолин от виска к затылку, а после добавляет на неаполитанском диалекте: – Какие были мужчины! Не чета нынешним…

Остановить поток слов бабушки Джузи невозможно. Она направляется за покупками в Фуоригротту и по дороге рассказывает нам, что воевала, когда “Баньоли должен был взлететь на воздух”. Потом она позирует вместе с Фульвио, и на мгновение два поколения, столь далеких друг от друга, соприкасаются – в определенном смысле подобное происходит во всем поезде, разрисованном и раскрашенном снаружи и внутри, проезжающем мимо станций, сплошь покрытых граффити: “Я, ты, мы” на гробах с долларами, желтые цыплята с короной, “Barby I love you” [42] , “Sid hero” [43] , “Изящные танцы для друга”, мультяшные девочки со стекающими по щекам слезами.

На станции Эденландия, где расположен неаполитанский игровой парк, антиглобалистские гробики с долларами выполнены в темно-синем цвете, а капиталистические коронованные цыплята – ярко-желтые. По мере того как поезд движется дальше, постепенно обнаруживается весь кошмар окружающего пейзажа: жуткие дома, впаянные в туф, недостроенные кварталы, старые разрушенные станции, развалины, лачуги. Природа постепенно берет свое, на рельсах растет трава, в конечном счете поглощая их, с потолков туннелей свисают вьюны. Среди камней и желтых весенних цветов стоят цементные столбы высоковольтных линий с расклеенными на них цирковыми афишами.

– Я призрак, – в шутку заявляет Фульвио, прежде чем сойти с поезда, но эта фраза, сказанная по поводу его попыток ускользнуть от фотоаппарата, все время всплывает у меня в голове, и ее воплощением мне кажутся лица стариков, едущих на Флегрейские поля.