Неаполь и Тоскана. Физиономии итальянских земель — страница 6 из 10

[75]. Таким образом, завершение и отправка письма к Гарибальди совпали во времени со встречами Герцена с Мечниковым и отъездом последнего во Флоренцию. Это и дает ключ к объяснению, каким образом оно попало в руки Дольфи для передачи адресату – Гарибальди.

Контакты между Герценом и Мечниковым в Ливорно касались также организации нелегальной транспортировки через Италию лондонских изданий в Российскую империю. Глухое упоминание об этом Герцен позволил себе лишь в письме к своим близким в Лондон от 1 декабря 1863 г. по приезде в Женеву: «Мечников поехал в Ливурну (sic) искать сбыта, и всё расшевелилось»[76]. Это подтверждает ставшее известным царским властям письмо самого Мечникова к Ножину, в котором сообщалось о его поездке в Геную и Ливорно для «устройства сообщений с Констан[инополем]»[77]. Дела, которые вел Лев Мечников в Ливорно, завершились успешно, вероятно, благодаря его давним связям с местными итальянскими демократами, вызвав одобрение со стороны М. Бакунина, страстно жаждавшего активных действий против самодержавия. «Тебе, Герцен, – писал он 4 марта 1864 г. из Флоренции, – давно известно, что удалось сделать Мечникову: верная и даже безденежная доставка всего из Ливорно в Константинополь и даже в самую Одессу. Требуют только адреса в Одессе. Но где его взять? <…> придется вам требовать верного человека в Одессе от 3[емли] и В[оли], если 3. и В. действительность, а не призрак»[78].

В 1864 г. Мечников оказался причастным к морской экспедиции, задуманной польским Национальным правительством[79]. Предусматривалось, по примеру гарибальдийской «Тысячи», провести высадку волонтеров вблизи Одессы для оказания помощи польским отрядам в западных губерниях Российской империи и одновременно поднять на восстание крестьян черноморского и соседних регионов[80].

Предприятие, для которого много усилий приложили эмигранты и итальянцы-гарибальдийцы, прервалось в самый разгар его организации. Пароход, вышедший из Лондона, «за неимением бумаг», задержали в Гибралтаре британские же власти, а найденный взамен участниками экспедиции другой пароход оказался по своим мореходным качествам не пригодным для столь опасного рейса к одесским берегам[81].

В 1864 г. Мечников переезжает на жительство в Геную, потом в Милан, а в декабре – в Швейцарию. Он поселяется в Женеве, где продолжает политическую и публицистическую деятельность в составе «молодой эмиграции» из России[82]. Жизнь в другой стране с ее новыми заботами не могла, однако, вытеснить из его сознания образы «делающей себя» Италии. Он неизменно обращается к опыту лет, овеянных именем «героя двух миров», под чьим руководством служил Италии и своей родине. В 1871–1872 гг. Мечников пишет серию историко-литературных статей, в которых анализирует творчество итальянских писателей, начиная с Данте, в контексте освободительной борьбы на Апеннинском полуострове. Характерны и названия, которые он дает им, напоминающие об эпохе Рисорджименто: «Политическая литература в Италии», «Литература итальянского объединения», «Гверрацци». Все они увидели свет на страницах петербургского журнала «Дело» под псевдонимом Эмиль Денегри, взятым литератором по имени владельца шхуны, на которой в южноамериканский период своей жизни некоторое время капитаном был Дж. Гарибальди.

Проживая в Швейцарии, Лев Мечников продолжал пользоваться репутацией последователя дела Гарибальди. Имя гарибальдийца открывало ему возможности для сотрудничества с демократами разных стран. Сохранилось свидетельство, выданное ему в октябре 1868 г. в Женеве союзом «Польский республиканский очаг» («Ognisko republikanske polskie») для поездки на Пиренейский полуостров: «Мы, – говорилось в нем, – рекомендуем гражданина Мечникова, капитана при штабе корпуса под командованием генерала Гарибальди, всем патриотам в Испании как храброго солдата и защитника свободы и независимости народов»[83].

Школа гарибальдийского служения идеалам свободы стала путеводной нитью всей его деятельности.

Лев Ильич Мечников ушел из жизни 30 июня 1888 г., в Кларане (Швейцария), где и был похоронен[84]. Друзья, коллеги и ценители его работ в разных странах восприняли эту смерть как тяжелую утрату для дела науки и прогресса человечества. Память его почтили и в Италии, не забывшей своего отважного гарибальдийца, – на собраниях и в откликах периодической печати. Характерное для современников мнение выразил некролог, помещенный в женевском сборнике «Социал-демократ»:

Постоянный, неусыпный труд составлял всё содержание его жизни. Но трудолюбие Льва Мечникова отличалось той особенностью, что оно, как мы видели, нисколько не заглушало в нем живого интереса ко всем жгучим вопросам его времени. Лев Ильич был не только ученым; он был творцом, который умел с оружием в руках отстаивать дело свободы […] Забывать таких людей, как Л. И. Мечников, было бы совсем непростительно[85].

И сегодня о нем напоминают нам его многочисленные труды, почетное место среди которых занимают работы, посвященные Италии времен великой эпохи Рисорджименто.

Н. Н. Варварцев, Национальная Академия наук Украины, Институт истории Украины, Киев, ноябрь-декабрь 2017 г.

Неаполь и ТосканаФизиономии итальянских земель

Часть 1

Неаполь и Тоскана

Наступил ли для Тосканы реакционный период давно желанного отдыха и спокойствия, как необходимое последствие лихорадочной деятельности, или просто невыносимая летняя жара причина того застоя, которая ясно чувствуется теперь во всем?

Вопрос этот решит осень. Но невольно спрашиваешь себя, куда скрывалась эта жизнь, это почти болезненное раздражение, которое проникало повсюду, придавало интерес самым ничтожным фактам.

Периодические издания Тосканы носят на себе весьма сильный отпечаток этой метаморфозы. Не говоря уже об отделе политических известий – они обусловливаются независящими от редакций обстоятельствами; но и самые articles de fonds[86] и корреспонденции, еще недавно дышавшие отчаянною борьбою партий, теперь уже не показывают ни желчности, ни увлечения.

Многие из партий, так недавно еще процветавших во второй силе, стушевались и сгладились, и теперь во Флоренции собственно партий нет.

Есть здесь огромное большинство, – большинство, выполнившее трудный подвиг, может быть не удовлетворившееся сделанными, но предоставляющее времени и дипломатии окончить дело, так блистательно начатое.

Большинство это составилось из двух партий: унитариев и умеренных. Со смертью Кавура умеренные взяли верх над унитариями; это свершилось мирно, без борьбы. Большинство устало. Оно готово на жертвы и на тяжелые лишения, но ему нужно залечить недавно полученные раны, и оно равно враждебно смотрит и на старых врагов своих кодинов[87], и на недавних союзников своих красных.

Газеты, называющие себя представителями умеренного образа мыслей, унижаются однако же до того, что уверяют, будто либеральные комитеты comitati di provvedimento[88], учрежденные Гарибальди и состоящие под его председательством, состоят на иждивении венского кабинета (Гарибальди – кондотьером у австрийского императора! Вот до каких нелепостей доходит слепое пристрастие), им, конечно, не верят читатели, как не верят им сами редакторы, но нелепые слухи здесь, как и везде, более всего имеют ход. Впрочем, как ни мелочны эти выходки, мне они не кажутся смешными: понятно, что нация, посредством сильных трудов и пожертвований выработавшая себе сколько-нибудь удовлетворяющий ее порядок, дорожит им и отстаивает его особенною горячностью и с пристрастием, ревнивым и мнительным.

В число новых учреждений, введенных здесь вслед за уничтожение автономии и вместе с пьемонтским статутом, особенно привлекает внимание публики учреждение суда присяжных, для разбора литературных преступлений.

В парламенте был уже возбужден вопрос о распространении этого суда на дела всякого рода во всем Итальянском королевстве, но разрешение этого вопроса отложено до заседаний будущего года.

Общественное мнение им очень занято, и брошюра г. Габелли, под заглавием: «Присяжные и Итальянское королевство» («I giurati e il Regno d’Italia»[89]), возбудила сочувствие публике, хотя впрочем немного высказано в ней нового по этому предмету.

Учреждением суда присяжных для преступлений по печати, правительство выказало доверие к общественному мнению и сознание своей популярности; можно надеяться, что оно не замедлит придать этому учреждению то более обширное значение, которого требуют обстоятельства.

Несколько дней тому назад, а именно 22 текущего месяца, собралась многочисленная толпа в зале заседания Королевского Суда, Corte Reggia, где в этот день назначено было обсуждение процесса против журнала «Новая Европа»[90], обвиненного в оскорблении особы короля. Издание это – орган тех комитетов и братств, о которых я сейчас упоминал. Ответственный его редактор-распространитель – профессор и адвокат Монтанелли[91], экс-министр 1848 г., друг Мадзини и горячий приверженец идей его, признаваемый, даже врагами, за одного из даровитейших людей Италии и за одного из лучших операторов Тосканы. На этот раз Монтанелли принял на себя защиту «Новой Европы», что придало этому делу еще большую занимательность. Прибавьте к этому наследованную итальянцами от римских плебеев страсть к зрелищам вообще и к даровым в особенности, наконец самую новизну зрелищ подобного рода, и вы легко поверите, что к 10-ти часами утра (заседание открылось в 11) нельзя было протолпиться в огромный зал Palazzo Vecchio[92], где помещается высший суд, Corte Reggia, соответствующий французским Cours d’Assise. Судьи заседали в своих средневековых костюмах. Косой грефье[93] в черной мантии, из-под которой проглядывали изношенные панталоны табачного цвета, разносил присяжный лист. Я не стану подробно описывать ход всего заседания; упомяну главные факты, относящиеся прямо к разбираемому процессу.

Секретарь прочел акт обвинения; всё дело было не что иное, как придирка, основанная на двусмысленной фразе. Pubblico ministero, то есть королевский адвокат, довольно изысканною речью успел возбудить в публике раздражение против подсудимого и его защитника, но придать большой важности самому обвинению не мог. Адвокат подсудимого был между тем в довольно затруднительном положении. Очевидно, не одно желание оправдать г. Марубини, ответственного редактора «Новой Европы», заставило его вновь надеть адвокатскую мантию. Каждый из присутствующих ясно понимал, что на этот раз присяжные судили не отдельное преступление, не частный, случайный факт, но всё направление журнала. Монтанелли в самом начале своей защитительной речи высказал это, но президент тот час же прервал его, заметив, что он здесь имеет право слова только как защитник г. Андреа Марубини, что всякое отступление, как замедляющее ход дела и сбивающее присяжных, законами запрещено, и что вследствие этого он, президент, вынужден будет лишить адвоката этого права, если тот прямо не обратиться к защите подсудимого. Монтанелли возразил, что статья статута, определяющая меру наказания за оскорбление высочайшей особы короля, не характеризует вместе с тем этого вида преступлений, и что поэтому его, как адвоката подсудимого, прямая обязанность сделать эту характеристику, без которой невозможно доказать, существует ли именно в настоящем случае это преступление. Я не приведу вам здесь всей речи профессора Монтанелли, но расскажу в нескольких словах ее содержание. Я в первый раз слышал этого адвоката, и должен сознаться, что г. Монтанелли представляет блестящее исключение из среды своих итальянских собратий. Он долго жил во Франции и Испании, где был знаком со всеми судебными знаменитостями тех времен, и где совершенно оставил привычку, сильно вредящую итальянским ораторам на кафедре и на театре, – привычку вычурной декламации, напыщенных фраз и бешеной жестикуляции. Монтанелли говорил просто и спокойно. Период его понятен для каждого, обыкновенный итальянский период, ясный и незапутанный латинско-германскими ухищрениями писателей распространенной здесь школы, поставившей задачей говорить и писать так, как никто не говорит по-итальянски. Лучшие здешние писатели не чужды этой странной натянутости. Опираясь на авторитет Филанджиери[94], оратор определил то юридическое воззрение, с которого должно смотреть на вышеозначенный вид преступлений; затем, цитируя Одилона Барро[95] и Альбертиновский кодекс[96], приводя множество примеров из истории французского и английского законодательств (оратор хорошо знает склонность здешней публики к аргументам этого рода), он дошел до того заключения, что в преступлениях печати – где единственное орудие слово, то есть где материальная сторона совершенно сливается с стороной нравственною – более чем во всяком случае играет роль намерение, с которым сказаны слово или фраза, подавшая повод к обвинению. Переходя от общего к частному, он свел вопрос к тому, можно ли с очевидною ясностью доказать, что в приведенных в обвинительном акте нескольких строчках из парижской корреспонденции журнала «Новая Европа» заключается намерение возбудить общественное мнение против особы короля, унизить его личность в глазах народа.

«Если да, – говорил он, – если для присяжных присутствие этого намерения в вышеприведенных словах ясно, как день, то, хотя бы и можно им придать другой грамматический смысл, преступление существует и должно быть преследуемо законом. Но если доказательства этого намерения нет, то нет и самого преступления». Потом он подробно разобрал эти строки и привел слушателей к тому заключению, что в настоящем случае преступления не существует.

«Да неужели, – сказал он в заключении своей защитительной речи, – неужели можно было бы предположить намерение оскорбить народ в лице его избранника в журнале, постоянно стоящий за голос народный, за общую подачу голосов, suffragio universale? Неужели его можно было ожидать от органа той самой партии, которая первая внесла знамя освобождения в Ломбардию, порабощенную иноземным врагом, с криком: «Единство Италии и Виктор-Эммануил!», которая не изменила своему девизу, как не изменила своему вождю и теперь еще во время похода в южную провинцию, которая, наконец, когда иноземное его тяжелым ярмом гнело родную сторону, сказала королю: «будьте за народ, и мы за вас?». Это говорил главный редактор журнала, подвергшегося обвинению. Стало очевидно, что намерения оскорбить особу короля не было, и что обвинение было преувеличено. Присяжные оправдали подсудимого, и присутствовавшие, так враждебно смотревшие и на журнал, и на его защитника, встретили решение присяжных выражением живого сочувствия и одобрения.

Процесс «Новой Европы» есть одно из доказательств того, что так называемая партия действия остается верною королю Виктору-Эммануилу и воодушевлена лишь стремлением к единству Италии. Успехи, которые сделала идея единства в народном сознании, очень замечательны. Помня, как недавно еще было то время, когда жизнь южных провинций полуострова интересовала тосканцев столько же, сколько подвиги французов в Китае, и видя с каким участием теперь принимаются здесь же известия о событиях в Неаполе, невольно чувствуешь, на сколько образовалось уже единство. Iam proximus ardet Ucalegon[97].

Неаполитанские события имеют весьма неблагоприятный для новорожденного королевства характер. Разбои и грабежи в Калабриях и Капитанате, в Терра-ди-Лаворо и самом Неаполе выходят за пределы вероятия. Целые города, как, например, Козенца, еще так недавно приветствовавшие Гарибальди и его сподвижников именем избавителей, выказавшие такое горячее сочувствие народному делу, теперь дают у себя приют шайкам Кьявоне и подобных ему «генералов и полковников Франческо II[98]«и учреждают временные правительства от его имени. Окрестности Неаполя наводнены теми же шайками. И, что всего замечательнее, преданность тамошних жителей одному имени Гарибальди нисколько не изменились, и Кьявоне вынужден с особенным уважением говорить о народном герое в своих возмутительных прокламациях.

В самом Неаполе среди белого дня убивают одного отличившегося преданностью новому правительству советника полиции, в собственном его доме, и полиция не может отыскать преступника. Граф Понца-ди-Сан-Мартино[99], бывший наместником Неаполитанской области, для избавления управляемых им провинции от этих злодейств, требовал сначала присылки большого количества войск, затем объявления Неаполя на военном положении. Депутаты и за ними адрес, подписанный более чем 1. 000 неаполитанских жителей, ходатайствовали об исполнении этого требования. Носятся слухи, что подписавшие этот адрес – отъявленные реакционеры, но я сообщаю это просто как слух, которых здесь очень много, неизвестно ни на чем основанных, ни кем распущенных. Что же касается вотировавших за осадное положение депутатов, – и это факт положительный, – то по возвращении на родину они были встречены торжественными свитками и кошачьею серенадой. Министерство не решилось объявить осадное положение, но и приняло отставку Сан-Мартино и на его место назначило генерала Чальдини[100] – назначение, по мнению многих, стоящее осадного положения.

Позвольте по этому поводу привести выписку из туринской корреспонденции одного флорентийского журнала, показывающую, каким нападкам подвергается назначение генерала Чальдини. «Думаете ли вы, что приобрести любовь и уважение народонаселения целой провинции так же легко, как переловить и расстрелять шайку бунтовщиков и разбойников?» – спрашивает корреспондент у генерала Чальдини и у тех, кто его послал. «Но если б это было так, то кто более австрийцев имеет право на преданность и благорасположение итальянцев? Они несравненно опытные и искуснее нас в этом деле. Может быть вы скажете, что австрийцы в Италии всегда были и останутся иноземными пришельцами, ну так возьмите неаполитанских Бурбонов. Кажется, они уже совершенно успели сродниться со страной. Они говорили ее наречием, этим хвастается Франческо в своей прокламации; а те, которые от их имени грабили и утесняли народ, были уже безо всякого сомнения однокровными соотечественниками угнетаемых. Однако же ни огнем, ни мечом не сумели они удержать в порабощении народ, как только проснулась в нем потребность иметь правительство более честное и справедливое. И то, чего мы не могли сделать Бурбоны, казалось, прочно укрепившееся в стране, в которой с давних лет они сняли семена раздора и порока, в которой щедрыми подачками они успели привлечь на свою сторону не одну алчную и честолюбивую натуру, – то, на что у них не хватило силы, говорю я, думаете успеть сделать вы, вы, вчера сюда явившиеся, явившиеся может быть, без приглашения жителей, в которых до сих пор кроме неудовольствия и недоверия вы ничего возбудить не сумели. Вы хотите штыками водворить порядок! Неужели вы считаете южных итальянцев способными делать революции с единственною целью променять штыки из арсеналов Кастель-Нуово[101] и Пьетрарсы[102] на штыки, отточенные против их груди в Турине? Мы не сомневаемся, что вы истребите разбойников и реакционеров, пресечете зло (не вами ли же порожденное?); но мы не думаем, чтобы во имя достижения этой цели позволено было, вопреки закону, ставить генерала Чальдини выше общественного мнения, выше самого закона. И отчего именно Чальдини? Мы вовсе не отвергаем блестящих достоинств завоевателя Гаэты; ни мало не подвергаем сомнению его горячую преданность благу отечества, его благоразумие, умеренность; мы готовы видеть в нем идеал человека. Но как вы не хотите понять, что в политике главную трудность составляет выбор людей, что не только личные достоинства, но и самое имя в этом случае имеет значение? Менее всего в Неаполь можно было бы послать наместником Чальдини, автора несчастного письма к Гарибальди[103], которого Неаполь боготворит. Может быть примирение (Гарибальди с Чальдини) и погасило несколько гнев и раздражение неаполитанцев, оскорбленных в лице своего героя, но есть вещи, которые нелегко забываются народом, а в особенности пылким народом южной Италии. Я от души желаю, чтобы новому наместнику удалось привлечь к себе народный и либеральный элемент края (как он выражается в своем воззвании к VI корпусу), но вместе с тем я сильно сомневаюсь, что он мог успеть в этом. Представители этих начал в южной Италии всеми силами души обращены к тому, кто одинокий теперь на скалах Капреры[104] держит в своих руках судьбы Италии, и кого оскорбления выскочек и врагов не более могут возмутить, как легкий ветерок – каменные утесы Альпов».

Этими и подобными этому приветствиями был встречен Чальдини при новом своем назначении. Общее неудовольствие усилилось тем, что по приезде своем в Неаполь он обратился прямо к войску с прокламацией, в которой едва вскользь упомянул о том, что он намерен искать содействия и расположения жителей. С другой стороны, он получил угрожающее, но не без такта написанное письмо от предводителей разбойничьих шаек, которые, я думаю, скоро раскаются в своей дерзкой выходке. Мне кажется, однако ж, что люди, относящиеся так враждебно к новому наместнику, несколько увлекаются и слишком поддаются чувству предубеждения против этого генерала, так недавно еще оказавшего важные услуги отечеству. Об административных его способностях до сих пор мало известно, и мы не имеем права предполагать, что он без разбора будет давать ход той суровости, которой требовали от него тогдашние обстоятельства. Впрочем, слухи о предоставлении ему особенной власти, подавшие повод к приведенной мною корреспонденции, оказались несправедливыми, а при настоящих событиях необходимы меры решительные.

Что же касается совершенного водворения порядка в Неаполитанской области, то дело это крайне трудное, и одна личность, называется ли она Чальдини, или иначе, сделать ничего не в состоянии. Зло слишком глубоко пустило корни, и освящено многими годами терпимости. Болезнь хроническая, и против нее нужно упорное радикальное лечение.

В Неаполе многое было говорено и писано со всевозможных точек зрения; но, несмотря на всё это, можно еще много сказать о нем, чтоб иностранная публика могла сколько-нибудь точно судить о значении и характере теперешних кровавых событий. Впрочем, успокойтесь, благосклонный, да заодно и не благосклонный читатель: я не буду распространяться ни о величественном виде Везувия, ни о красоте Санта-Лучии. всё это уже очень давно описано; теперь волкан другого рода привлекает мое внимание. Волкан этот – огромная масса неаполитанского народонаселения, оставшаяся за цензом, живущая вне покровительства законов, не несущая за то никаких тягостей гражданского устройства, это, одним словом, – ладзароны[105].

С поэтической точки зрения жизнь этого класса, исключительно свойственного Неаполю, разобрана давно. Но так как всё сказанное до сих пор о ладзаронах без особенных изменений и без натяжки может быть применено к жизни константинопольских собак, то я не лишним считаю сказать несколько слов и положении ладзаронов и вообще о бывшем гражданском и административном устройстве Неаполя. Нисколько не отвергаю, что эта первобытная свободная жизнь под небом южной Италии имеет свою поэтическую сторону, которой однако сами ладзароны не сознают и не могут сознавать, по той очень простой причине, что они вообще не дошли еще до человеческого сознания о себе и окружающей их жизни, не дошли, конечно, не по своей вине, а благодаря тем препятствиям, которые постоянно подставляли им на пути их развития поэтические администраторы Неаполя, со времен принца Филиберта Оранского[106], или даже и прежде, и до самого г. Либорио Романо[107] включительно. «Но, скажут мне, ладзарон счастлив, потребности его очень ограничены и потому легко удовлетворяются. Он вполне доволен своим положением и не променяет его на самое блестящее положение в свете». Нет, смело отвечаю я. Может и была такова жизнь ладзарона в золотом веке его существования, во время правления короля Назоне[108], когда Неаполь не более был стеснен полицейскими положениями, чем например степь Сахары, когда за 1 грань (1 коп. сер.) можно было наедаться вдоволь арбуза и пиццы; когда англичане толпились на Кьяйе и, заглядевшись на Везувий, оставляли без прикрытия батистовые платки и табакерки в задних карманах своих фраков; когда сбиры[109] и полициотти[110] давали полный ход промышленности ладзаронов, и мирились на незначительном проценте с барышей. Счастливое это время и теперь еще сохранилось в предании, но в сущности оно давно уже миновало. Пицца вздорожала, а главный источник доходов ладзарона, англичане, становится менее прибыльным с каждым днем. Бурбонское правительство давно уже всеми силами старалось привязать к себе бульдога. По табельным дням, по годовым праздникам им раздавались от имени короля съестные припасы и несколько копеек денег. Часто король сам присутствовал при этом, а иногда королева собственноручно наделяла толпу щедрыми ломтями жирной пиццы. Ладзарон брал с добродушною улыбкой, кричал неистовыя vivai, кидая вверх свой фригийский колпак, а отойдя, снова скалил зубы. Пульчинелла[111] не так глуп, как кажется…

Я не думаю, чтобы в каком-либо городе было столько человеколюбивых учреждений, как в Неаполе; там есть братство Милосердия (la Misericordia) и множество других с целью помогать бедным, недостаточным больным давать средства лечиться, хоронить неимущих мертвых. Там есть Братство бедных св. Януария, где устаревшие слуги находят приют и спокойствие. Но ладзарон, как прокаженный, чужд благотворного действия этих филантропических учреждений. Здоровый, он промышляет; состарившийся, больной, он лежит под портиком какой-либо церкви, благо в них нет недостатка в Неаполе, и довольствуется тем, что добровольно дают ему сердобольные прихожане.

Благодаря этой промышленной жизни, требующей постоянного напряжения умственных способностей, благодаря природной наблюдательности и добродушно саркастическому здравому смыслу, ладзарон далеко не так туп и неразвит, как этого можно бы ожидать. Неаполитанцы вообще охотники до гимнастических упражнений; во всей Европе они славятся искусными фехтовальщиками и ловкими наездниками. Ладзароны довели до высшей степени совершенства искусство владеть стилетами и камнями; это единственное их оружие; оно у них всегда под рукой, и регулярные батальоны швейцарских наемников не раз отступали перед толпой, вооруженной столь первобытным образом. Но чем сильнее становились ладзароны, тем более энергическую оппозицию представляла им администрация. Приглядевшись поближе к их жизни, невольно удивляешься тому, сколько усилий нужно было им, чтобы удержаться хоть на той жалкой степени, на которой они стоят теперь; удивляешься тем разнообразным способностям, которые тратились бесплодно на эту алчную борьбу с толпой кровожадных грабителей и воров в мундирах сбиров и полицейских чиновников. Дайте ладзарону другую обстановку, другого, более достойного врага, из него выйдет Мазаньелло[112]; при теперешних условиях он ловкий карманный плут, или страшный гаморрист[113].

В первое время моего пребывания в Неаполе, меня поражали страшные мрачные фигуры, в живописных лохмотьях, с выразительными, большей частью злыми козлиными физиономиями, которые постоянно замечал я везде, где только собиралась толпа народа. Они неподвижно стояли среди всеобщего движения, ни с кем не говорили и только внимательно посматривали из-под нахлобученных на глаза своих sombrero, многозначительно заложив за пазуху руку. В них было столько таинственного, театрально-эффектного, что они невольно бросались в глаза. Идете ли вы по базарной площади, торгуетесь ли с веттурином[114] на извощичьей бирже, они тут как тут, словно столбы с напечатанною на них таксой, составляющие необходимую принадлежность, подобных собраний в городах более цивилизованных. Я не один раз спрашивал у людей, более знакомых с Неаполем, что означают эти фантастические фигуры. «Гаморристы, sono della gamorra»[115], отвечали мне, почти всегда шепотом и с суеверным страхом оглядывясь во все стороны. Я ничего не понимал и думал, что гаморра, подобно iettatura[116], сглазу, создание пылкой неаполитанской фантазии. Оказалось однако иначе. От гаморриста, не то что от иеттатора, не спасут вас коралловые рожки, носимые неаполитанцами на часовой цепочке для предохранения от сглаза. Тут пожалуй и рожки и цепочка вместе с часами исчезнут разом, если вы немножко зазеваетесь по сторонам. Но гаморристы и не просто воры. Я собирал повсюду о них сведения, и, так как это учреждение играет очень важную роль в неаполитанской жизни и занимает теперь всех без исключения, я сообщу вам результаты моих розысков[117].

Гаморра не шайка, не тайное общество, и Дюма в новом своем сочинении о Неаполе[118], говорит о ней очень неудачно. Гаморра – правительство ладзаронов, не подошедших, как я выше сказал, под законы, изданные правительством Бурбонов для и против других классов королевства; правительство независимое от официального неаполитанского правительства, равносильное ему, ведущее с ним переговоры от равного к равному и только что не посылающее своих агентов и посланников за границу. Виноват, впрочем: в настоящее время гаморра в правильных дипломатических отношениях с Римом. Ладзароны вынуждены были подчиниться гаморре, сначала вследствие сильно развившейся в них потребности противопоставить своим врагам какую-нибудь компактную, сколько-нибудь организованную массу. Гаморристы должны были защищать их от нападений полициоттов и сбиров, а ладзарон обязывался платить им посильную подать. Каждый квартал, каждое отдельное ремесленное общество имеет своих гаморристов. Чтобы таким способом найти в этом учреждении ограду против гонений и притеснений полиции, ладзароны должны были стараться придать своим гаморристам особенную силу. Кто хочет сделаться гаморристом, от того требуются особенные качества: физическая сила, умение владеть оружием, пронырливость и холодная жестокость. Большая часть гаморристов, пользующихся особенной репутацией, были по нескольку раз приговариваемы к галерам[119], многие бежали из тюрьмы, и один раз попав в темный лабиринт переулков Неаполя и поместившись под покровительство какого-нибудь из могущественнейших гаморристов, спокойно смеялись над усилиями полиции и ожидали удобного случая собрать себе достаточное число клиентов и сподвижников, чтобы начать самостоятельную деятельность. Гаморра тяжело лежит на плечах массы народа, живет за ее счет и кровь. Хотя обыкновенно гаморристы ограничиваются податью, не превышающей половины барыша ладзарона, но для сбора податей отправляются клиенты, которые в свою пользу берут по крайней мере половину остального, и таким образом настоящему владельцу остается только четверть его имущества, а иногда и просто всё у него отбирается, если гаморрист очень силен и не боится народного гнева. Ладзароны, живущие дружно с гаморрой, не стесняются ничем. Они могут красть, совершать всевозможные преступления – полиция их не коснется. Если у вас украли что-либо, ни за что не обращайтесь в полицию, а ищите протекции гаморристов. Многие из них, беглые каторжники, живут теперь очень роскошно – fanno figura[120], как говорят в Неаполе, ездят в свет и принимают у себя. Все хорошо знают прошедшее такого господина, но никто не осмеливается ни словом, ни движением подать повод к подозрению. Мести гаморристов неаполитанцы, без различия класса и состояния, боятся пуще грома небесного. Между гаморристами есть также женщины.

Нужно, впрочем, заметить, что хотя общее правило таково, каким я его представил, но попадаются порой блистательные исключения, и о некоторых из них я скажу после. Тем не менее, гаморра остается учреждением вредным в высшей степени. Настоящее правительство, кажется, сознает это, но до сих пор ему еще не удалось ничего сделать в этом отношении, и оно даже, чтоб ослабить одну партию гаморристов, обращалось к другой. Может быть, оно вынуждено было к тому необходимостью, но во всяком случае это подает дурные надежды на будущее. Уничтожить гаморру разом нет никакой возможности. Крутые и строгие меры ни к чему не приведут. Если бы даже перестрелять и перевешать всех гаморристов, пока правительство не приобретет полного доверия к себе народа, пока оно не заменит существующей безурядицы благоразумными и правительство исполняемыми полицейскими постановлениями, пока ладзарон не почувствует себя гражданином, и ему не представится честная деятельность, сколько не разгоняйте разбойничьих шаек, какие хотите употребляйте жестокие меры, вы не дойдете до благополучных результатов.

Замечателен следующий факт. Большинство гаморристов, так дружелюбно уживавшихся с прежним правительством, во время последней революции оказались против него, и многие из них обнаружили необыкновенную, и непонятную, горячую, бескорыстную преданность итальянскому движению. Позвольте познакомить вас с двумя личностями подобного рода, – Гамбарделлой, рыбаком с Санта-Лучии, и Санджованнарой, целовальницей[121] из Старого Неаполя.

Лично я мало знал Гамбарделлу; видел его раза два или три в Palazzo d’Angri, где жил Гарибальди. Один раз я был представлен ему его приятелем, поручиком национальной гвардии. С неаполитанцем очень трудно познакомиться, в особенности если вы говорите с ним чистым итальянским языком. Гамбарделла стеснялся перед новым лицом; он только что вышел от диктатора и был, как говорится, не в своей тарелке. У него одна из тех резких и выразительных физиономий, которые в Неаполе встречаешь на каждом шагу и на которые, по привычке, перестаешь обращать внимание. Между тем человек этот очень замечательный. Родившийся и выросший среди разврата, который успел, конечно, несколько пристать к нему, он настолько выказал привязанности к национальному движению, что не воспользовался днями смут, чтобы набить карман, как многие другие, но напротив употребил всю свою власть гаморриста для поддержания порядка в эти трудные минуты. Еще при прежнем правительстве он выказывался ревностным патриотом, потерпел за то много гонений и насиделся в тюрьме. При вступлении Гарибальди в Неаполь, он встретил его от лица народа и сказал при этом длинную речь на неаполитанском диалекте. Не знаю, понял ли ее Гарибальди, я же со своей стороны видел только отчаянную мимику. Оратор не мог кончить своей речи. Он с неподдельным волнением бросился на колени и поцеловал руку народного героя. После это Гарибальди имел с ним много свиданий, и между ними бывали продолжительные разговоры. Из этих-то и тому подобных разговоров Гарибальди в несколько дней успел коротко ознакомиться со страной, которую видел первый раз, но которой понял и угадал все нужды и спешил по возможности удовлетворить их административными распоряжениями.

Несколько дней после того как я познакомился с Гамбарделлой, я встретил представившего меня ему поручика национальной гвардии. Личность эта сама по себе очень замечательна. Принадлежа к мелкой буржуазии, он не получил никакого образования. Замечу мимоходом, что в Неаполе очень мало людей с этим обыкновенным образованием, которое встречаешь всюду во всех городах Европы. Там вы найдете очень хороших ученых, но конторщика для магазина найти трудно. Это происходит от того, что во всем Неаполе нет ни одной порядочной школы, ни одного из тех легких и дешевых средств образовать себя, которыми мог бы воспользоваться каждый, и потому только тот, кто положил себе специальною целью образоваться, может достигнуть этого, и то если не лишен материальных средств.

Но перейдем к моему поручику. Простой и добродушный на вид, он был хитер и пронырлив, вместе с тем готов душой и телом привязаться к первому встречному. Не раз скомпрометированный перед бурбонским правительством, он почти весь промежуток времени от 1848 г. и до нового объявления конституции провел в тюрьме, откуда через посредство гаморристов вел деятельный заговор. Едва выпущенный на волю, он вошел в сношение с рыбаками и окрестными жителями и приготовлял их к новым событиям. При этом он сошелся с Гамбарделлой и в короткое время сблизился и подружился с ним. Одна была несчастная слабость у бедного патриота, а именно – говорить вычурно и изысканно, что ему не всегда удавалось, и иногда придавало его речам странный характер.

В этот день мой приятель был как-то особенно нахмурен: оливковое лицо его было длиннее обыкновенного, и на левой руке навязан черный креп. «Печальные вести», сказал он мне. – А что? Разве… «Да неужто вы не слышали о неприятном событии, случившемся сегодня утром с Гамбарделлой?»

Я ничего ровно не знал. Собеседник мой вытер кулаком глаза, голос его дрожал, а он не хотел выказать свое волнение. Несколько минут он не мог сказать ни слова. «Voi conoscevate la prepotenza di quest'uomo (вы ведь знали своенравие этого человека), – сказал он с досадою, – вот оно-то его до добра не довело». Гамбарделла утром того дня поссорился с рыбаком на Санта-Лучии. От слов дело дошло до драки; но сын рыбака, с которым ссорился Гамбарделла, мальчик лет пятнадцати, подбежал к нему сзади и всунул ему по самую рукоятку свой нож между ребер. Толпа бросилась на убийцу и на отца его, и насилу потом подоспевшая национальная гвардия отбила их обоих полуживых. Гамбарделла был мертв. На следующий день многочисленная толпа проводила тело своего трибуна на кладбище. Гарибальди шел за гробом…

Другое мое знакомство, это – Марьянна (не помню настоящей ее фамилии), известная всему Неаполю под именем Санджованнары. Кто дал ей это прозвище, и что оно означает, не знает ни она сама и никто в целом Неаполе. Санджованнара – содержательница кабака, как я уже сказал выше, в одном из тесных переулков Старого Неаполя, самой запущенной и мрачной части всего города. В этом кабаке собирались гаморристы и представители различных народных корпораций. Ее посещали и неаполитанские солдаты бурбонской армии; но немцы и всякие наемники не смели и носа показать в ее заведении. Там Санджованнара держала торжественные речи, возбуждала энтузиазм своих слушателей, собирала подписки, распоряжалась собранными суммами, подкупала. Полиция долго терпела опасную гаморристку, наконец послан был патруль из четырех человек арестовать ее в ее же собственном жилище. И до сих пор неизвестно, куда исчез этот патруль. Положено было принять решительные меры. Был послан целый отряд, чтобы схватить кабачницу и наиболее подозрительных из ее посетителей. На этот раз исчезла Санджованнара и пропадала без вести, пока не произошла революция и не переменилось правительство.

В первый раз познакомился я с этою женщиной у Д.[122], останавливавшихся в гостинице Виттория пресловутого г. Мартина Цира. Сандживаннара хотела достойно себя представить иностранному principe[123] и разрядилась в пух и прах. Невысокий полный стан был донельзя стянуть темным шелковым платьем. Черные волосы гладко прилизаны и покрыты громадным трехцветным платком, концы которого падали на смуглую грудь и плечи. Она уже не молода, в лице ее много грубого, вульгарного, но оно так правильно и вместе с тем так оживлено, густые, почти синие брови шевелятся, как усики у осы, крылья носа подвижны и ни на минуту не остаются в покое, – всё это вместе представляет чрезвычайно гармоничный ансамбль, и понятно, что в молодости женщина эта находила достаточно поклонников. В защите или покровительстве другого Санджованнара не нуждается. Она носит всегда при себе свой калабрийский стилет и владеет им лучше любого гаморриста. Ей сопутствовал широкоплечий, дюжий юноша без усов и бороды, гордо посматривавший на всех и каждого и самодовольно улыбавшийся, замечая то впечатление, которое производила на других его покровительница.

Я набрасывал в альбом княгини Д. портрет Марьянны и всеми силами старался занять ее и воодушевить каким-нибудь разговором. Она конфузилась и подавалась очень неохотно. Это было тотчас по приезде в Неаполь короля Виктора-Эммануила. Вечером было назначено какое-то празднество, и я, истощив весь запас своей изобретательности, не нашел ничего лучше как спросить, пойдет ли она на этот праздник. В ответ, Санджованнара провела четырьмя пальцами правой руки у себя под подбородком и щелкнула языком, что на немом неаполитанском наречии значить нет, или вообще отрицание.

Продолжая разговор на эту же тему, я всевозможными иезуитскими уловками довел наконец почтенную гаморристку до того, что она несколько высказала свой образ мыслей о последних событиях. Она сильно склонялась на сторону неаннексионистов[124].

– Однако же вы вотировали да, – сказал я ей.

– Конечно, потому что этого хотел babbo[125].

Я удивился такой дочерней покорности Санджованнары, которой вовсе не ожидал в ней встретить. Но оказалось, что babbo, не кто иной как – Гарибальди.

– Но если babbo желал немедленного присоединения, вероятно он признавал его необходимым для благополучия Неаполя.

– Разумеется, babbo не сделал бы дурного; да ведь мы и рады, и ни слова не говорим против этого. Того же мы все и добивались, чтоб Италия была одна, и король бы один в ней был. А теперь вот носятся слухи, что король нам все новых своих посадит, а Галубарда[126] уехать должен отсюда. А согласитесь, ведь: как же Неаполю теперь без Галубарда быть? Впрочем, ведь вы, эччеленца[127], это лучше знаете, прибавила она, как будто раскаиваясь в том, что увлеклась на несколько времени. А мы люди темные, говорим, что слышим.

В другой раз я видел Санджованнару в ее кабаке: там это была другая женщина. Костюм ее был гораздо менее изыскан, но за то несравненно лучше шел к ней; он состоял из гарибальдийской красной рубахи с засученными рукавами, и из какой-то неопределенного цвета юбки; на голове был шелковый же трехцветный платок, а из-за пояса торчал стилет в деревянных некрашеных ножнах. Впрочем, о втором моем с ней свидании я намерен подробнее рассказать в другом месте[128].

Я привел вам эти два примера для того, чтобы показать, как иногда среди того разврата, в который погружены низшие классы неаполитанского народонаселения, попадаются всё же личности с искренним желанием действовать на пользу тех же своих сограждан, которых, в силу давно установившейся привычки, они не считают позорным грабить.

Кончу тем, с чего бы мне следовало начать. Под рубрикою «Тоскана и Неаполь», я намерен по временам знакомить публику с жизнью этих двух провинций Италии. Я выбрал именно эти две области, потому что, во-первых, я их знаю лучше остальных частей Италии, а во-вторых, потому что они представляют две совершенно противоположные фазы развития. Тоскана, с ее блестящим прошедшим, с ее кроткими и трудолюбивыми жителями, страна промышленности, и Неаполь, с его буйными ладзаронами, готовыми на всё, даже поработать полчаса, чтобы продолжить сладкое farniente[129], долго еще будут жить своебытною отдельною внутреннею жизнью, какое ни затевайте административное единство. Лишь когда сгладятся эти особенности, тогда единство Италии будет вполне совершенным, тогда только начнет существовать итальянская нация; а до того, может быть только итальянское правительство, итальянское войско (и его много нужно будет для достижения предполагаемых результатов), да еще разве итальянская всемирная выставка, предполагающаяся во Флоренции к сентябрю[130].

С этою целью уже начаты большие работы. Вокзал железной дороги переделывается в галереи для выставки; мастерские художников наполняются произведениями, предназначаемыми украшать эти галереи. Содержательницы appartements garnie[131] и табльдотов видят во сне несчетные толпы рыжебородых англичан, наперерыв бросающихся на каждую дверь, на которой виднеется заветный ярлык. Щедрость и сплин на их британских лицах; гинеи и франческоны[132] в отдутых карманах.

Даже моя старая хозяйка, синьора Роза, начинает забывать блаженные времена Леопольда[133], и несколько ласковее выбивает пыль из фланелевой красной рубашки: кум ее обещал ей к сентябрю доставить отборную пару длинных англичан, или по крайней мере русских простаков, приехавших лечить отмороженные ими в Сибири носы и за одно уже посмотреть battistero S. Giovanni[134], Кашины[135], и что еще попадется под руку.

Гарибальдиец[136]

Из Италии

Сиена, 4 февраля

Сиена, в древности называвшаяся Siena Julia[137], в настоящее время между жителями всей остальной Италии пользуется более характеристическим прозвищем – воровская Сиена (Siena di birbanti[138]). Если бы о ней пришлось делать повальный обыск, то я не думаю, чтобы многие из соседей ее отозвались благоприятно о нравственности ее жителей, об удобстве жизни в ней, о красоте и великолепии улиц и зданий. «Кто хочет делать всё, что ему вздумается, тот должен отправляться в Сиену», – говорят жители Средней Италии, из которых бо́льшая часть никогда не бывала в этом городе; несмотря на это, я не поручусь, чтобы каждый из них стеснялся в своих поступках какими бы то ни было великодушными соображениями.

Сенезы, с своей стороны, очень добросовестно отплачивают своим недоброжелателям за клеветы, распространяемые ими насчет их отечества по всему земному шару.

С точки зрения великолепия и внешней роскоши город этот представляет очень немного замечательного. В Сиене нет ни одной сколько-нибудь прямой и длинной улицы, ни одной большой и хорошо обстроенной площади, которую можно было бы принять за центр. Конечно, гористое положение много способствовало неправильности ее плана. Как большую редкость, в Сиене показывают путешественникам дом, или «palazzo», как его великолепно называют здешние чичероне, принадлежащий какому-то богатому купцу; единственное право, которое может иметь это здание на внимание публики, составляет его молодость в сравнении со всеми другими, украшающими или уродующими этот невинный город. Дом этот гордо стоит, сверкая чистотою своих недавно еще выкрашенных стен; но на его причудливый вид и на сомнительный стиль его архитектуры как-то презрительно смотрят почерневшие, растреснувшиеся и покосившиеся набок окружающие его здания, гордые многочисленными победами, одержанными ими в разные времена над общим врагом всего земного – над разрушением. Большая часть из них и в самую цветущую эпоху своей молодости не поражали ни гармонией форм, ни изяществом и роскошью деталей, но все они давали приют великим мужам, геройским защитникам славы и величия отечества, отживших теперь, как отжили и эти бородатые мудрецы и широкоплечие воины.

Но Сиена город итальянский, а потому и в ней найдутся чудеса архитектуры и других искусств, которыми гордится город этот, как лучшими перлами своего неблестящего венца. И в ней есть собор, о котором много томов написано учеными археологами, отличавшимися громадной ученостью, еще большим терпением, а паче всего ничем непоколебимой любовью к родине, – не к той великой родине, которая так недавно еще успела стать самостоятельной личностью в Европе, после многих тяжелых страданий, геройских подвигов и невозможных успехов; а к тому крошечному уголку, в котором они родились, к той кофейне, где они выпили несколько тысяч пуншей в течение своей долголетней жизни.

Но я напрасно искал в этих художественных произведениях проявления характера жителей, мысли, которую хотел выразить художник этими громадными и часто роскошными формами.

Но везде, во всем видно только одно преобладающее чувство: затмить хотя бы художественную славу ненавистных своих соседей флорентийцев. Для этого одного Сиенская городская община издерживала последние свои средства на покупку каких-нибудь мраморных украшений для собора, или на постройку новой галереи или лоджии. К сожалению, не говоря уже о том, что средства, которыми обладала эта маленькая республика в самые лучшие годы существования, не могли соперничать с флорентийской общиной, обогащенной торговыми оборотами, – самая почва Сиены не была щедра на гениальные натуры: сколько ни изведено в ней камня, кирпича и разноцветного мрамора, Брунеллески и Микеланджело не нашлось.

По части живописи и скульптуры участь Сиены была малым счастливее; музеи ее – бедны и пусты: Пинтуриккио и Беккафуми[139] – два из лучших Сиенских живописцев, выбивались из сил, расписывая плафоны и портики ее церквей, но произведения их обладают слишком относительными достоинствами. Содома[140], считаемый лучшим местным мастером, превзошел всех их правильностью рисунка и колоритом, но всего больше самостоятельностью своей художественной деятельности. И он не был чужд повальной болезни века – ненависти к флорентийцам, но он оставлял палитру и кисти на время ее припадков и отправлялся в лагерь, где наподобие древних богатырей затевал единоборства, предводительствовал смелыми выходками и снова принимался за работу, утолив свою воинственную жажду, забывая флорентийцев и проч. Содома – любимый герой Сиенских преданий: он писал стихи, строил укрепления, и о нем рассказывается очень много анекдотов, не всегда правдоподобных, но выказывающих в самой высшей степени их проявления мужество и великодушие сенезов. Вазари отзывается без особенного уважения об этом художнике, который однако должен занимать одно из первых мест между знаменитостями своего века. Я вовсе не намерен вдаваться в оценку его произведений. Эта археологическая, мертвая Италия много веков стоит уже, нисколько не изменяясь, и давно слишком хорошо эксплуатирована для того, чтобы о ней можно было сказать десять слов, не вдаваясь в очень скучные повторения.

Я охотно заключил бы свои художественные сообщения какой-нибудь многозначительной выпиской из Вазари, или из какого-нибудь другого, столько же почтенного автора, но не делаю этого по совершенно независящим от меня причинам. Так или иначе, но я намерен оставить в покое все эти художественные чудеса, о которых начал говорить только для того, чтобы указать на очень характеристическую особенность Сиены в этом отношении: во всем городе нет ни одного произведения иностранных, а в особенности флорентийских художников, тогда как по близости этих двух городов, можно было бы ожидать встретить в ней эти крошки флорентийского величия, такой щедрой рукой рассыпанные в других городах, далее отстоящих от Флоренции, но не бывших с нею в таких отношениях вражды и соперничества, как Сиена. Оригинальность города, конечно, много выигрывает от этого, но зато она так бедна всякого рода памятниками, а в особенности художественными произведениями, что мало привлекает к себе любопытных.

В Сиене нисколько не чувствуется близость Флоренции. Несмотря на общее им этрусское происхождение, на одинаковый тип жителей и на большое сходство в говоре, города эти, из всех городов Италии, всего менее похожи друг на друга. Кроме исторической причины, тут очень важную роль играет и то, что Флоренция, в течение последнего времени, жила почти исключительно иностранцами и для иностранцев, что она много переработала свою жизнь сообразно их требованиям и наклонностям, тогда как Сиена и до сих пор живет исключительно для себя, так как она в себе самой вынуждена искать ресурсы. В ней и в подобных ей городах открывается совершенно новая Италия, итальянская Италия, как следовало бы ее назвать в отличие от Италии форестьеров[141], так хорошо уже известной и русской, и всем другим иностранным публикам. Во всякое другое время очень трудно было бы что-нибудь сказать об этом городе, но теперь в Италии то блаженное время, когда всякий отдаленный уголок ее представляет очень живой и существенный интерес, и представляет его тем больше, может быть, чем он отдаленней от общеевропейского сглаживающего влияния. С этой стороны Сиена представляет очень богатый источник, несмотря на бедность и на политическую незначительность своего положения.

Впрочем, назвать ее бедной можно только очень осмотрительно, так как в сохранной кассе этого города Monte dei Paschi[142] лежат, говорят, капиталы, на которые, по словам Сиенских же жителей, можно купить несколько таких городов, как Сиена. Капиталы эти так же мертвы, как и их владетели, потомки очень аристократических и очень знаменитых когда-то фамилий, похороненные теперь в своих загородных виллах или в городских домах, чуждающиеся всего живого, равнодушные ко всему, делающемуся вокруг них, так что их также смело можно не считать в общей цифре городского народонаселения, как и праотцев их, мирно сгнивших под тяжелыми мавзолеями Campo Santo[143]. В обращении же тут так мало капиталов, торговая и промышленная деятельность так ничтожна, что купец, имеющей лавку бакалейных товаров в одном из менее кривых переулков, играющих роль главных улиц, считается здесь богачом.

Живое народонаселение Сиены делится на два класса, которых численность я не могу определить даже приблизительно. Первый из них люди работающие, второй – живущие за счет первых. Городские работники, поденщики, пролетарии составляют первый; второй: попы, монахи, отставные адвокаты и прокураторы, известные под общим названием кодинов[144], за свою вовсе небескорыстную преданность старому порядку.

Сиена мало пользовалась выгодами велико-герцогского правления; до нее не доходили отблески величия и роскоши двора, составлявшего вовсе не ничтожный источник дохода для Флоренции. Жители, правда, не были угнетены обременительными налогами, монахи и духовенство законно пользовались трудами других, но труд был стеснен, работник отдан в руки собственника. Монахи и попы горько оплакивают теперь свою потерю; собственники, вотировавшие большей частью за присоединение, теперь косятся на новый порядок и ворчат против него; но, благодаря старой своей привычке стоять только за выигранное уже дело, они не высказывают открыто своего неудовольствия; выставляют трехцветные флаги из окон при всяких торжественных случаях, но только никак не решаются называть новым именем Piazza Vittorio Emanuele свою старую площадь del Campo[145].

Всего же неблагоприязненнее они смотрят на поднявшего голову пролетария. Эти последние более всех благосклонно относятся к настоящему. Стены домов все обклеены бумажками с портретами Виктора-Эммануила и с надписью: «Viva Vittorio Emanuele, primo Re d’Italia»[146], но вовсе не стараниями владетелей этих домов, или жильцов из лучших этажей. Часто, в день какой-нибудь годовщины пять этажей большого здания остаются совершенно спокойными и хладнокровными зрителями уличного торжества, но в окнах чердака пышно развеваются трехцветные лоскутки, часто бумажные платки с портретами короля и Гарибальди; мальчишки и взрослые целую ночь ходят по улицам, громко распевая народные гимны и всякие вновь сложенные патриотические песенки своими звучными, мужественными голосами. (В виде примечания: Сиена славится певцами и бо́льшая часть итальянских теноров и баритонов оттуда родом.)

Между тем налоги нисколько не уменьшены новым правительством, за исключением очень немногих. Водворение его стоило много жертв, которые главным образом вынесли на своих плечах эти трудолюбивые герои. Они даже и ждут новых денежных пожертвований, более всего для них тяжелых, а жизнью, конечно, каждый из них готов пожертвовать родине и святому делу.

Мелкая буржуазия поставлена счастливее их на этот раз, и ее преданность национальным идеям находит больше очевидных объяснений. Торгуя по преимуществу туземными произведениями, содержатели мелочных лавок ничего не потеряли от введения пьемонтского таможенного тарифа; а между тем они избавились от полиции, притеснявшей их по преимуществу и жившей на их счет, точно также, как от многих, очень стеснительных для них благочестивых постановлений и от отеческой власти епископов и их викариев. Они несут, правда, теперь более сильные государственные повинности, но слишком вознаграждены за это уже одним введением общей для всей Италии французской монетной системы, взамен прежней, тосканской, очень запутанной и представляющей смешение римской и какой-то неведомой остальному миру. Кроме всего этого, лавочник уже достаточно вознаграждается, если подать, платимая им, простирается до суммы 40 франков в год, правом избирательства представителей в парламент. Гордость его очень сильно польщена этим, с непривычки считать себя вполне гражданином, зависящим только от закона и от избранного им самим правительства. Правительство не оскорбляет его своим постоянно высказываемым к нему недоверием; напротив, оно дает ему в руки оружие, твердо убежденное в том, что он употребит это оружие на его же собственную защиту. И, конечно, оно не ошибается на этот раз. В Италии национальная гвардия несравненно лучший оплот существующего порядка, нежели даже регулярное войско, которому она однако же очень стремится подражать.

Сиена один из городов, мало привыкших к хорошей и добросовестной полиции; здесь и теперь еще в большой моде стилеты и всякие подобные ужасы. Самоуправство, сильно развитое в южных провинциях полуострова, в Средней Италии почти также глубоко пустило корни. Не говоря о дурных его сторонах, которые до известной степени могут повредить водворению здесь самоуправления (self-government), я замечу только, что оно способствовало водворению здесь какой-то особенной склонности к военным и гимнастическим упражнениям в самом мирном классе народонаселения, а потому это войско, составленное из сапожников и булочников, аптекарей и пр., не представляло здесь столько карикатурного, как в более спокойных странах Европы. Итальянская военная дисциплина, очень строгая и не во всем разумная, сколок с французской и с австрийской – двух слишком противоположных одна другой – применяется к национальной гвардии с большей осмотрительностью. Некоторые статьи военного устава, предоставляющие слишком широкое поле деятельности личному произволу обер и унтер-офицеров и служащие в регулярном войске поводом к злоупотреблениям с одной, и к неудовольствиям с другой стороны, на национальную гвардию производят совершенно противоположное действие, так как здесь офицеры избираются рядовыми и пользуются вполне их доверием. Не выводите только, пожалуйста, чтобы из этого общего правила не было исключений, иначе вам многое в моих письмах может показаться противоречием мною же сказанному.

Национальная гвардия имеет еще и ту, очень значительную выгоду, что не приносит ущерба государственному бюджету, и что повинность эта несравненно охотнее переносится гражданами, нежели все другие.

Проект Гарибальди – уменьшения постоянного войска и увеличения национальной гвардии батальонами волонтеров, которые должны быть мобилизируемы, для того, чтобы лучше привыкнуть к исполнению своих обязанностей, pour s’aguérrir[147], был очень хорошо принят всей Италией. Министерство однако же привело его в действие только в Южной Италии, и то вынужденное необходимостью; а какая была эта необходимость, вы, конечно, знаете по газетам. Министерство слишком придерживается регулярного войска – это его характеристическая черта, о которой мне вероятно не раз еще придется говорить и при более удобном случае. Однако же и оно признало очень полезным мобилизацию существующих уже батальонов, хотя может быть и не без задней мысли. Так ли или иначе, мера эта была принята с радостью. Мобилизируют обыкновенно только батальоны, составленные из лиц, принадлежащих к солидарным батальонам, но изъявивших желание быть мобилизируемыми. Таким способом молодым людям доставляется возможность с очень небольшими средствами ознакомиться с одноплеменными, но мало известными им провинциями. Многие из них, отправляясь в город, отстоящий на несколько сот миль от их родного города, словно предпринимают путешествие в неведомые страны, и также встречаются там. Явившийся прошлой зимой во Флоренцию неаполитанский батальон произвел там сильнейшее впечатление, нежели сиамское посольство в Париже. Они действительно казались иностранцами в этом итальянском же городе; говор их понимали с трудом и особенно дивились их энергической жестикуляции; самые лица их, правильные, напоминающие античные типы Великой Греции, странно отличались от этрусских физиономий их амфитрионов[148].

Национальная гвардия во всех провинциях Италии, за исключением разве Флоренции и ее окрестностей, где не представилось на это возможности, успела уже оказать очень важные услуги Италии, несмотря на очень недавнее свое существование во вновь присоединенных провинциях.

Однако самые низшие классы итальянского, а следовательно и Сиенского народонаселения, не входят в состав национальной гвардии, а еще большее число не пользуются даже правом голоса при избирании депутатов в парламент. Мне бы едва поверили, если бы я сказал, что привязанность их, так недвусмысленно ими высказанная, к новому порядку и к новому правительству совершенно бескорыстна.

Масса едва ли знает бескорыстные привязанности. Несмотря на то, что статут короля Карла-Альберта не предоставляет никаких прямых выгод низшим классам, не платящим податей 40 франков в год, каждый работник, каждый поденщик чувствует на себе его благое действие. Статут этот дозволяет всем без различия гражданам государства полное право составлять какие бы то ни было ассоциации или общества на благо общее столько же, сколько и для устройства быта отдельных классов и корпораций, конечно, только не на счет выгод и интересов ближнего. Таким образом, ограждая и защищая собственность, итальянское правительство дает полную возможность работничьим корпорациям выйти из их тяжелого состояния, угнетения и рабства, и стать вполне гражданами и свободными производителями. Это единственное здесь учреждение в пользу пролетария; но оно стоит многих, и одно привязывает на долгие времена самую беспокойную часть народонаселения края к правительству. В конце прошлого декабря в парламент представлена была просьба с очень большим количеством подписей, для предоставления не платящим 40 франков податей права избирательного голоса. Исполнение этой просьбы впоследствии может привести к очень хорошим результатам, но при настоящем положении рабочих классов оно не представляет особенной важности.

Тоскана по преимуществу страна трудолюбивая; Сиена по преимуществу город пролетариев, а потому провинция эта первая воспользовалась предоставлением возможности учредить рабочие братства и другие подобные ассоциации, и жизнь этого города очень много выиграла от их учреждения. Учредившееся здесь общество взаимного вспомоществования между ремесленниками в развитии своем пока еще отстало от подобных же учреждений в других городах Италии, но оно вероятно не замедлит опередить многие из них, потому что нигде оно не имеет столько важного для жизни целого города значения.

Главам и основная цель этих братств – освободить жизнь работника из-под постоянно давящей его возможности нищеты и из-под зависимости от покупателя его произведений, от случайности. Они следят за нравственным развитием рабочих, заботятся о просвещении их; учреждают бесплатные школы; раздают денежные вспомоществования на случай крайности, но с большим разбором и в таких только случаях, если крайность эта не вызвана дурным поведением работника.

Сумма, вносимая членами братства, очень незначительна – 20 сантимов в неделю, около 40 копеек серебром в месяц, но при большом количестве членов, она составляет значительный капитал для братства. Члены с своей стороны, уделяя очень незначительную часть своих заработков, обеспечивают себя против всякого рода неожиданностей и неблагоприятных случайностей.

Нечего и говорить, что прямым результатом действий этих братств будет развитие народной промышленности и очень тесное сближение между народонаселениями различных провинций Италии. К сожалению, средства, которыми пока обладают они, очень еще незначительны, и в Сиене меньше, чем где-либо. До тех пор, пока не учреждены будут магазины или склады, куда каждый будет иметь право приносить продукты своей деятельности, получая за них тотчас же, по оценке их присяжными, надлежащую плату, – жизнь городского работника далеко не будет представлять той солидарности, которую имеет жизнь земледельца. Но chi va piano, va sano[149] могут сказать себе в утешение Сиенские рабочие.

Так недавно еще жизнь их представляла самую жалкую и печальную картину; только недобросовестностью могли они выбиться, хотя сколько-нибудь, из своего безвыходного положения. 99/100 всего числа были даже безграмотны. А теперь во Флоренции читаются уже для них публичные лекции политической экономии, и, что всего удивительнее, читаются так, что их может понимать даже безграмотный: так сумел упростить эту запутанную и полную софизмов науку скромный профессор, укрывающийся громким псевдонимом Niccolo Savio (Николай Мудрый).

А между тем одна из главных причин бывшего жалкого состояния ремесленных классов еще не устранена.

Не только дурное административное состояние было причиной дурного положения ремесленных классов в Тоскане, а в особенности их грубого невежества. Другая, и столь же важная, – это то великое, но вместе с тем тяжелое и подавляющее прошедшее, которое лежит на этой стране. Тосканцы, бывшие в разные века передовым народом Италии, а иногда и Европы, очень гордятся этим, и на основании этого одного считают себя и теперь еще самым просвещенным племенем в мире. Но они забыли, чем тогда им далось просвещение, забыли, что их счастливые времена прошли, что если преданием и сохранилась в них их прежняя цивилизация, то самая эта цивилизация отжила уже слишком давно, что если Данте и создал жизнь целых веков, то только двух, последовавших им веков и, наконец, что Данте был великий человек не потому, что происходил от этрусков. Перевод Крылова басни о гусях мог бы быть здесь очень полезен[150]; но пока басня эта еще не переведена, ремесленные братства встретят очень много препятствий к достижению своей цели. Однако же они смело принялись за дело. В течение этого января во Флоренции открыты ими вечерние школы, постоянно полные учениками всяких возрастов. Торжественное открытие их было 12 января, причем президент, булочник Дольфи[151], говорил очень длинную речь, встреченную громогласными рукоплесканиями.

Ремесленные братства всех городов Италии тесно связаны между собою и представляют одну народную ассоциацию, почетным президентом которой Гарибальди. В Генуе находится центральный комитет, называемый Comitato del provvedimento, управляющий общими делами всей этой ассоциации. Братства каждого города имеют своих отдельных президентов и управляются заседаниями, на которых все члены имеют равное право голоса. Заседания эти бывают каждое воскресенье, – день, когда ремесленники совершенно свободны от своих ежедневных занятий. На них избираются, общей подачей голосов, кассиры, по одному на каждую букву азбуки, иногда по два, если какой-либо одной буквой начинаются имена слишком большого количества членов. Общество имеет одного секретаря и несколько ценсоров и визитаторов, которых число не определено, и которых обязанности состоят в том, чтобы, в сообществе доктора, свидетельствовать членов, оказывающихся больными и требующих вспомоществования. Ценсора определяют меру этого вспомоществования, простирающегося до VA франка для взрослых и 75 сантимов для не достигших 15-ти лет и платящих в неделю 10 сантимов, вместо 20. Каждый член братства получает от кассира книжку, в которой отмечается получение от него еженедельной платы, точно так же, как и выдаваемое ему вспомоществование. Не платящий в течение 4-х недель лишается права на вспомоществование, а не платящий 8 недель исключается из братства, если не внесет сразу половину должной им суммы.

В братствах этих участвуют не только поденщики и ремесленники, но и художники, адвокаты, университетские профессора – «работники мысли» – доктора и медики, – все принимаются очень охотно и пользуются даже особенным почетом. В Сиене, в настоящее время, место президента занимает проф. Аквероне, особенно отличившийся своими унитарными наклонностями во время предшествовавшей последней революции, тогда как большая часть его сотоварищей сильно подавалась на сторону status quo.

Сиенское ремесленное братство, вынужденное нетерпящими отлагательства обстоятельствами, взяло инициативу в деле учреждения комитетов снабжения или предусмотрительности (comitati di provvedimento>); братства других итальянских городов пока еще не последовали его примеру, может быть потому, что другие города не так нуждаются в подобных учреждениях. В Сиене, благодаря ее отдаленному от какого бы то ни было коммерческого центра, и изолированному положению и плохому состоянию дорог, цены на самые необходимые для ремесленников предметы подвержены очень сильным изменениям, в ущерб этим умеренным потребностям. Предметы, продающиеся оптом, закупаются, обыкновенно, немногим числом людей с капиталами, которые, при назначении им цены, при мелочной продаже, соображаются всего более с мерой необходимости их товара для покупателя, что совершенно в правилах политической экономии, но очень стеснительно для покупателей, тем более, что при ограниченности находящихся в обращении капиталов, здесь нет места для конкуренции. Цены на произведения окрестных деревень еще более подвержены случайностям. Чтобы оградить своих членов от подобных неудобств, здешнее ремесленное братство сочло нужным завести склад всех этих продуктов, из которого члены его могут иметь их по однажды установленной, очень умеренной цене. Деньги, необходимые на это предприятие, должны были быть набраны из продажи нескольких тысяч акций, по 1 франку каждая. Пока еще сумма эта не собрана, и предприятие существует в виде проекта. На одном из последних заседаний какой-то из членов, очень почетной наружности и одетый не как простой ремесленник, предложил просить вспомоществования у правительства, что тотчас же было отвергнуто всеми другими.

Кроме всех этих ассоциаций, в Италии очень распространены патриотические комитеты (Comitati dell’Unità Italiana). Цель этих ассоциаций – в очень неопределенной форме внутреннее единство королевства; напечатанные ими программы очень красноречивы, но туманны, и из них немногое можно заключить о направлении этих комитетов. Они, впрочем, и не имеют одного, общего направления. Начались они с давних пор, в то время еще, когда мысль о единстве Италии была преступлением на большей части полуострова; тогда, конечно, существовали они в виде тайных обществ, были в тесной связи с Пьемонтом и с главными деятелями народного движения, которое они сами подготовляли всеми зависящими от них средствами. Тогда состояли они из очень небольшого числа людей, горячо преданных унитарным идеям, не имели никакого правильного устройства, но действовали с большим единодушием на общую пользу, не жалея ни усилий, ни издержек. Во Флоренции булочник Дольфи, о котором я говорил уже, был главным центром, вокруг которого собирались все, желавшие сколько-нибудь содействовать приближавшемуся перевороту. Он и теперь остался президентом всех тосканских комитетов, имеющих, как и ремесленные братства, своих президентов в каждом городе.

За тем комитеты эти в освободившейся уже чести Италии увеличились, так как уменьшилась опасность, висевшая прежде над каждым, бывшем с ними в каких бы то ни было отношениях. Все сколько-нибудь зажиточные люди считали своей обязанностью принадлежать к резидирующему[152] в их городе комитету, хотя участие большего числа их членов ограничивалось аккуратным внесением в кассу ежемесячной платы (по 1 франку) и частными экстренными денежными пожертвованиями. Трудами некоторых, особенно деятельных, и на суммы, пожертвованные остальными, в Тоскане была организована бригада волонтеров, которой печальная участь во время командования ею полковника Джованни Никотера[153] вам, вероятно, известна. В Генуе, бывшей главным центром комитетов, образовано было две бригады, потом раскассированные по приказанию правительства, и отправленные отдельными партиями и обезоруженные в Сицилии, в непосредственное распоряжение ее тогдашнего директора.

Но едва прошли эти тревожные времена, деятельность комитетов итальянского единства потеряла свою прежнюю энергию и определительность, и их единодушие и согласие прошли также, на время может быть, пока снова обстоятельства не представят им более широкую и ровную дорогу. Во многих городах Италии они стали главным оплотом и рассадником оппозиции. Эти вошли в открытые сношения с Мадзини, и ходатайствовали в особенности о дозволении ему возвратиться на родину и о снятии с него смертного приговора. Министерство и вся приверженная ему партия вследствие этого возненавидела их всей силой своих душ и помыслов; журналы, получающие вспомоществование от кабинета Рикасоли[154], наполнялись статьями против этих утопистов, мадзинистов, доктринеров, красных и пр. Некоторые из них, в слепом своем рвении, дошли до того, что объявили эти комитеты проданными Австрии, забывая, что имя их почетного президента Гарибальди должно бы было достаточно оградить их от подобного рода нападок: Blinde Eifer schadet nur[155]. Нечего и говорить, что ни сами обвинители, ни их приверженцы вовсе не верят в истину своих слов.

О деятельности этих комитетов можно бы было сказать очень многое, но только не здесь, так как Сиенский не принадлежит к их числу.

О направлении собственно Сиенского комитета говорить трудно, так как он состоит из небольшого числа тех, которые не имеют никакого направления. Как и следовало ожидать от города, в котором так мало развита умственная жизнь, комитет этот существует больше для формы, нежели для чего-либо другого. Нельзя же в самом деле итальянскому городу оставаться без комитета. Напечатав в начале настоящего года очень запутанную программу, из которой меньше всего можно заключить что-либо о предстоящей их деятельности, члены его занялись очень интересными вероятно для них домашними распрями и взаимным обменом любезностей и комплиментов со стороны членов и распорядителей.

В первом заседании настоящего года я был представлен туда одним из членов. Заседание это было в очень невеликолепной зале дворца dei Rozzi[156], единственного здания в Сиене, гостеприимно растворяющего свои двери всякого рода публичным сборищам, не разбирая ни цели их, ни содержания. Оно заслужило особенное уважение всех сколько-либо благосмыслящих жителей Сиены, так как в его стенах сосредоточиваются все разнообразные увеселительные и торжественные учреждения этого города; в нижнем этаже театральная зала, где народный герой Стентерелло[157] поражает публику огненным потоком своего остроумия; в верхнем этаже бильярд, игорные комнаты, и наконец всего более знаменитая зала dei Stuchi[158], где каждое воскресенье по утрам собираются Сиенские patres conscripti[159], а по вечерам веселые толпы студентов, магазинных приказчиков, пользующихся случаем посидеть на одной софе со своими хозяевами, и вообще лица всех сословий, с единственным условием, чтобы они были прилично одеты, а в Италии вообще и в Сиене в особенности подобная оговорка вовсе нестеснительна. Предмет этих разнохарактерных вечерних собраний игра в lotto tombola[160], совершаемая с приличной случаю официальной торжественностью. Зала эта не поражает красотой и роскошью убранства и может вместить себе до 1000 человек, если 500 из них решаться уставиться или усесться на плечи остальных.

В одиннадцать часов утра, в первое воскресенье текущего января, я вошел в эту залу, где отдельными группами стояли и сидели человек около шести отборных граждан города; в дверях не было и подобия швейцара или сторожа, хотя в сенях красовалась маленькая будка с большими окнами и с надписью очень четкими буквами: Custode[161].

«Скажите, пожалуйста», обратился я к одному из членов, которого физиономия показалась мне всех больше сообщительною, и мучимый тем, что меня никто не спрашивает, по какому праву я сюда забрался: «кому я должен представить этот билет?»

Член поговорил со своими сотоварищами.

– Никому, – отвечал он мне очень учтиво, делая вид, будто приподнимает на голове свою шляпу.

«Таким образом я не рискую по крайней мере ошибиться», подумал я про себя.

Между тем еще человек 5–6 вошли в залу и разместились на расставленных вдоль стен диванах и стульях. На одном из концов залы, за столом, покрытым зеленым сукном, под гипсовым бюстом короля, украшенным двумя итальянскими флагами, уселся президент и по обеим его сторонам по два старика, очень седых и очень хилых. Из них один только живописец Муссини[162], директор здешней академии художеств, был мне знаком. Президент снял шляпу и заседание открылось. Комитет имеет двух секретарей, но из них ни одного не оказалось на лицо, а потому президент попросил одного из членов исправлять на время этого заседания секретарскую должность. Какой-то господин, во цвете лет и в очень хорошеньком пиджаке, торопливо вскочил со стула и сняв шляпу, уселся налево от старичков, сидевших налево от президента. Минут пять продолжалась довольно упорная борьба любезностей: президент упрашивал импровизированного секретаря надеть шляпу, тот великодушно отказывался от этого вежливого предложения и наконец победил противника, то есть оставшись без шляпы, принялся читать processo verbale[163] предыдущего заседания, бывшего гораздо интереснее того, на котором я присутствовал, и даже многих других, на которых мне присутствовать не случилось. Это предыдущее заседание было одно из самых замечательных заседаний Сиенского унитарного комитета: на нем было решено учреждение на счет комитета вечерних классов для ремесленников, так как ремесленное братство не имело возможности само этим заняться.

Классы эти разделены на два разряда: один для ничего незнающих, другой для знающих очень мало; но в состав их обоих входят только предметы самой строгой необходимости, как, например, грамота, арифметика и пр. Об учреждении этих классов было объявлено еще прежде через посредство маленького воскресного листка, издаваемого комитетом для простого народа. Издание это стоит быть упомянутым: статьи в нем написаны очень удобопонятно и с большим толком, так что из них самый необразованный ремесленник может приобрести совершенно удовлетворяющие его сведения о внешней и внутренней политике дня. Продается он по всем доступной цене – по 1 сантиму (1/4 копейки серебром) за лист.

Кроме политического обозрения, газета эта печатает разные нравственные статейки, за которые впрочем нельзя особенно похвалить ее редакцию. Мне кажется, что цель была бы лучше достигнута, если бы вместо их читателям доставлялись научные сведения, часто очень для них необходимые. Я говорил об этом с одним из членов комитета – дирижующего, как я сказал уже, это издание; он объявил мне, что они так боятся теснее познакомить народ с отечественной историей, что решились вовсе не помещать статей научного содержания, так как в таком случае читатели живо почувствовали бы недостаток именно этой их отрасли и могли бы обвинить за это редакцию.

Страх этот очень понятен в Италии, где гордый поденщик слишком хорошо знаком с историей своего города, понимаемой им по-своему; а из этого выходят очень неутешительные последствия, о которых я говорил выше. Комитету, имеющему целью слитие в одно политическое тело всех провинций полуострова, конечно не кстати бы было напоминать те времена, когда все они были заклятыми врагами друг другу. Но с другой стороны, знакомя народ с историей всей Италии, а не только их отечественного города, выставляя ему постоянно на вид то зло, которое было порождено этими мелочными ссорами, разъясняя ему великие мысли героев итальянской народности и показывая ему тут же насколько они выше пресловутых квасных патриотов, не видящих ничего за пределами того маленького уголка, в котором они родились, – мне кажется, можно бы было добиться совершенно противоположных результатов.

Но как ни неполны и несовершенны эти попытки народного образования, нельзя не пожелать им самого полного успеха, тем более, что это лучшая часть деятельности Сиенского патриотического комитета, проводящего остальное время в ссорах и занятиях в роде тех, которых мне пришлось быть свидетелем.

Скажу мимоходом, что их самое рутинное дело – вспомоществование римским и венецианским эмигрантам и инвалидам гарибальдийского войска, которые до сих пор не получили еще ничего от установленного ими правительства, кроме самых блестящих надежд на будущее.

Я нисколько не отрицаю пользы, приносимой Италии вообще и этим несчастным в особенности щедротами комитетов; но с трудом понимаю, как могут итальянцы двух неосвобожденных еще провинций считаться эмигрантами в других, счастливее поставленных частях своего отечества. Итальянское правительство, вынужденное конечно необходимостью, поступает довольно круто со своими неприсоединенными еще подданными. В начале нынешней войны, им издан был декрет, лишающий права на вспомоществование тех из них, которые способны к военной службе и не записываются в волонтеры. Способ, как видите, несколько насильственный, к увеличению рядов войска.

Отчет об этих действиях комитета прочтен был несколько дребезжащим голосом господином в коротеньком пиджаке; но так как его слушали очень немногие, то этот недостаток вокализации остался незамечен.

Я хотел было представить вам в полной картине первое заседание Сиенского комитета в настоящем году, но оно было так неинтересно и скучно, продолжалось так долго, что я раскаиваюсь в своем намерении: Seggio[164], состоящий из президента и 4-х старичков, сидевших по обеим сторонам, и управляющий делами комитета, вздумал обидеться тем, что управление его было строго контролируемо собранием и изъявил желание выйти в отставку. Члены со своей стороны вовсе не желали новых хлопот по поводу избрания ему преемников, и энергически протестовали против отставки. Какой-то из университетских профессоров выступил оратором со стороны собрания и объявил, что не считает ни президента, ни товарищей его вправе оставить управление делами комитета до истечения положенного на это срока. Президент опровергал это положение с большим жаром; спорили, горячились, прибегали несколько раз к подаче голосов и разошлись на том, что президент и его товарищи требуют отставку, а члены не дают им ее. Вопросы о школах и об эмигрантах были отложены до следующего раза, то есть до 2 февраля.

Обидчивый президент Сиенского комитета – вместе с тем и профессор здешнего университета – Феррари; но я не знаю, какую кафедру он занимает. Единственная черта из его жизни, отличающая его очень резко от остальных его собратий та, что со времени падения велико-герцогского правительства в Тоскане он не написал еще ни одной патриотической брошюры во славу министерства Рикасоли и доблести своих соотечественников. До того же времени, он слишком много дней проводил в тюрьме и в крепости, и потому ему некогда было заниматься литературой.

Председательство его пока еще слишком кратковременно; сказать о нем можно очень немногое, кроме того, что он ознаменовал свое вступление в должность циркуляром к Сиенским гражданам, в котором он приглашает всех их принять участие в комитете без различия партий и оттенков purché voglino l'Unità d'Italia («лишь бы только они стремились к единству Италии»). До него министериальная партия преобладала и всякого рода гонения обрушивались на головы оппозиционистов.

Несмотря однако же на это, министерство вовсе неблагосклонно смотрело на Сиенский комитет, может быть не зная его исключительного направления и смешивая его с комитетами других городов Италии. Впрочем настоящий кабинет с очень определенными централизационными наклонностями не может благосклонно относиться ни к какому комитету, хотя большая часть их не представляют ничего противозаконного и враждебного правительству и существующему порядку. Комитеты эти, и даже самые оппозиционные из них, главная опора правительства, желающего единства Италии и прежде всего внутреннего единства, так как политическое и административное вытекают из этого, как прямое последствие.

Не знаю, сознает ли это министерство, но во всяком случае оно видит врагов себе во всяком подобном учреждении, потому что оно не хочет допустить, чтобы благо Италия проистекало из какого бы то ни было другого источника, кроме как из министерского управления.

В Италии много существует других ассоциаций, о которых я надеюсь поговорить en temps et lieu[165]: все они в довольно тесной связи между собой и общий всем им президент Гарибальди. Но в Сиене их нет, а я исключительно намерен был говорить о Сиене.

Из нескольких слов, сказанных мною о ремесленных братствах и о комитетах этого города, можно заметить, мне кажется, существенную разницу в их образе действий и в направлении. На всякий случай укажу ее без обиняков; первые отличаются исключительно практическим направлением; заседания их не так красноречивы, но почти всегда приводят к каким-либо положительным результатам; их администрация по необходимости многочисленнее, но вовсе не так сложна, как очень малочисленная администрация последних. Комитеты более падки на рассуждения, на теории, на общие вопросы. Дело в том, что братства состоят по преимуществу из ремесленников, хотя ученый народ и допускается в них с охотой, тогда как комитет по преимуществу дело профессоров и адвокатов.

Те времена, когда Сиена была ученым городом, прошли давно и осталось от них только нисколько громких имен да собрания научных предметов, расхищенных в разные времена. Самый университет едва не был закрыт по проекту г. Де Санктис[166], теперешнего министра народного просвещения. Сиенская городская община спасла его от конечной погибели внесением в его кассу нескольких десятков тысяч франков, не достававших на его содержание; но и это великодушное приношение не помогло ему выбраться из того униженного состояния, в котором он теперь находится. Я обещал не говорить о покойниках, но это покойник такого знаменитого рода, что о нем, право, можно сказать несколько слов, да к тому же он и не совсем еще умер.

Во всей Европе, и даже в самой Италии, очень распространено мнение, будто все без исключения итальянские университеты происхождением своим обязаны германским императорам. Некоторые очень положительные исторические данные, касающиеся учреждения и первых веков существования Сиенского университета – свидетельствуют вовсе не двусмысленно, что если положение это и справедливо для других университетов, то Сиенский составляет на этот раз блестящее исключение, как порождение вполне свободной городской общины.

Говорить об Италии и не говорить о городской общине – municipio comune – дело почти невозможное, так как все административные и политические учреждения этой страны или прямо, или косвенно относятся к общине, и в слишком многих случаях ее непосредственный продукт; призрак этой общины постоянно пред глазами барона Рикасоли и его централизационного кабинета, он сдерживает все их порывы и представляет может быть непреодолимое препятствие к достижению их цели. Даже самые позднейшие итальянские учреждения, ремесленные братства, например, во многом схожие с подобными же ассоциациями других стран Европы, во многом другом представляют очень резкие особенности, в которых живо чувствуется влияние уже отживших корпораций и общин. Я зашел бы может быть слишком далеко, если бы стал продолжать об этом очень интересном предмете, а потому и перехожу прямо к тому из учреждений этой общины, которое и до сих пор сохранило еще хотя очень слабые признаки жизни, – и да простят мне читатели, если я вдамся в некоторые исторические отступления.

Словом университет – Università – с очень давних пор назывались в Италии ремесленные, художнические и ученые корпорации, в состав которых входили все лица, занимавшиеся одним каким-либо ремеслом, и живущие в пределах одной какой-нибудь республики или города; таким образом, там были университеты столяров, сапожников, плотников, граверов и проч. Школы же, с самого начала владычества варваров в Италии, существовали при монастырях, при епископских дворах, но не имели никаких почти сообщений между собой, не составляли корпорации. Так было, пока епископы управляли страной, нося имя завоевателей, и потом, когда аристократические общины стали в главе правления. Произвол администраторов был в полной силе, а потому не было необходимости ни в каких законах.

Но с началом XIII века в городах средней Италии появился совершенно новый класс народонаселения, приобретавший всё более и более силы и наконец одолевший и варваров и аристократическую общину; класс этот составляли купцы, обогащенные торговыми сношениями с Венецией и Грецией, а впоследствии с Францией и с Востоком. Едва община эта – del popolo magro[167] – овладела управлением страны, отрывочные постановления варварских императоров, которым в виде связи или основной мысли служил произвол администраторов, – потеряли всякое значение и живо стал чувствоваться недостаток рационального законодательства. Остатки римского права, сохраненные духовенством, были слишком искажены им и не представляли к тому же ничего целого, могущего послужить основанием для новой юриспруденции. Тогда городская община решилась на собственные средства завести школы для специального изучения римского права, уже не в виде ряда отрывочных постановлений. Для этого нужно было преобразовать существовавшие уже элементарные школы, установить правильную последовательность в предметах в них преподаваемых, и следовательно подчинить их одну другой, соединить их в одно целое ученое тело. Это соединение всех школ, с специальной целью возрождения римского законодательства, названо было: Università delle Scole, или Università degli Studj.

Первый, появившийся таким образом университет – был в Болонье; затем образовался подобный в Сиене, имевшей в то время больше возможности, чем Флоренция, заняться своим внутренним устройством, и стоявшей во главе тосканских республик.

Уже много позже, когда вся Тоскана была в руках великих герцогов Лотарингского дома, Сиенский университет начал много терпеть от Пизанского, обладавшего гораздо большими средствами и посему поставленного в несравненно выгоднейшее положение. Из Сиены мало-помалу стали переходить в Пизу лучшие профессора и большое число студентов; затем были перенесены туда же целые факультеты: философский и юридический, потом и математический, так что в Сиене остался в полном составе только медицинский и богословский; остальные же существовали (да и теперь существуют) в виде сукурсалий[168] Пизанского, так что в них читается только низший лицейский курс, и на получение докторского диплома сиенские студенты должны прослушать в Пизе три года университетский курс и там же держать экзамен. Вследствие этого Сиенский университет стал пустеть мало-помалу, и теперь в нем едва восемьдесят человек студентов по всем факультетам и разрядам.

Тосканские великие герцоги оставляли без внимания этот университет и доходы его значительно поуменьшились, так что в настоящее время, несмотря на значительно уменьшившиеся расходы, доходов, получаемых Сиенским университетом с подаренных ему в разные времена сиенскими патриотами имений, не хватало уже на его содержание. Министр Де Санктис, подавший проект совершенного преобразования итальянских университетов, предложил Сиенскому или быть раскассированным, или содержаться без вспомоществования со стороны правительства. Городская община решила этот вопрос, приняв на себя пополнение ежегодного дефицита.

Благодаря этому великодушию Сиенского муничипио, умственная жизнь города не совсем еще умерла, хотя и находится в очень жалком состоянии. В течение очень короткого промежутка времени в Сиене закрылось несколько типографий, и остальные вряд ли бы удержались, если бы не то, что последний политический переворот вызвал здесь несметное количество брошюр, которые хотя мало находят читателей, но заслуживают самой искренней благодарности со стороны содержателей типографий.

Периодическое издание, кроме еженедельного листка для народа, о котором я уже говорил, здесь только одно, Бог весть почему называемое «La Venezia», скромно перепечатывающее вчерашние новости из флорентийских газет и существующее почти исключительно доходами с объявлений, печатаемых на ее четвертой странице. Нечего и говорить, что газета эта и тени не имеет какого бы то ни было направления, хотя и подкуривает порою услужливый фимиам кабинету, в надежде попасть на его содержание. И дай ей успеха все святые покровители города Сиены и журналистики вообще!

Среди мелкой работничьей жизни города, сиенским студентам очень трудно было бы отстоять себя, как корпорацию, и они поддались вполне влиянию окружающей их среды, вместо того, чтобы оказывать на нее свое влияние. Профессора нашли себе довольно обширное поле деятельности в ремесленных братствах и в комитетах, которых они составляют как бы зерно. Студенты же, не принадлежащие ни к одной из этих ассоциаций, должны были устроить почти подобное братство между собой, что они и сделали в начале настоящего года. Подобные же ассоциации студентов учреждаются и в других итальянских городах, и от их развития можно ждать очень многого; но пока всё это еще существует в виде предприятия.

В Италии подобные ассоциации не новость; они существовали там много лет тому назад, под названием академий. Вам, конечно, известно, что под этим словом в Италии разумеются всякого рода собрания, если не ученых, то по крайней мере благовоспитанных людей. В Сиене было несколько таких академий; все они прошли, и две самые замечательные из них: de’ Ravivati и de’ Rossi, оставили следы своего присутствия.

Трудами последних был учрежден здесь публичный кабинет для чтения – единственное заведение в этом роде целой Сиены. В нем находится очень порядочный выбор итальянских и французских газет и несколько отдельных сочинений и брошюр по преимуществу Сиенских авторов.

Этим же академикам Rozzi Сиена обязана существованием в ней народного театра, где Стентерелло, комический представитель тосканцев, потешает публику своими импровизированными остротами.

Вам, конечно, известно, что каждая из итальянских провинций имеет свою народную маску, в которой когда-то выражалась в карикатуре характеристическая особенность ее народонаселения. Так, например, Ломбардия имеет арлекина, грубого и плутоватого буламасского мужика, Венеция – Панталона и Факканацца, болтунов и трусов, скупых на всё, только не на слова, и постоянно мешающихся не в свои дела; Неаполь – Пульчинелла – тип слишком хорошо известный повсюду, акклиматизировавшийся во Франции под исковерканным прозвищем Полишинеля, в России – под именем Петрушки. Теперь все эти разнохарактерные типы слились в сущности в один, хотя и сохраняют свои различные названия. Каждая труппа актеров имеет непременно одного или двух актеров на эти роли; они и вне сцены постоянно сохраняют название роли, которую играют каждый вечер. Без них не обходится ни одна пьеса, какого бы содержания она ни была; в переводные непременно вносится лишняя роль для них; в известной французской драме «Серафима Лафайль»[169], где героиня встает из могилы, Стентерелло играет роль могильщика, а иногда вора, пришедшего обкрадывать трупы. В мольеровских комедиях, очень часто даваемых на итальянской сцене, первая комическая роль Мамарсель или Сганарель, тоже переделывается на Стентерелло или на Арлекина, смотря по городу. Переделки эти обыкновенно мало стоят трудов переводчикам, так как они только означают главные положения, в которых находится комический герой по отношению к остальным персонажам; вся же роль исключительно остается на ответственности актера, который в большей части случаев импровизирует ее. Бо лыпая же часть оригинальных итальянских комедий вертятся на главной комической роли и успехом своим бывают обязаны главному комику, а вовсе не автору. Между этими актерами попадаются первоклассные дарования: Лаблаш[170] начал свою артистическую карьеру на сцене дешевого неаполитанского театра Сан Карлино, откуда его вывел импресарио королевского театра Сан Карло.

Участь этих несчастных комиков самая жалкая; жалованье получают они очень незначительное и должны каждый вечер потешать публику, которая к ним в особенности строга. Во времена велико-герцогского правления, эти Стентерелло проводили по крайней мере половину своего времени в тюрьме; им достаточно было простой двусмысленности или какого-нибудь неосторожного намека, чтобы попасть наконец на казенные хлебы. С этой стороны положение их очень много улучшилось; правда, и теперешние кодины представляют очень ловкую цель их остротам.

В их игре очень важную роль играет жестикуляция, и у некоторых она переходит в простое и бессмысленное кривлянье; очень немногие умеют удерживаться в надлежащих пределах и создать действительно комический и чисто итальянский характер.

Народный театр в Италии посещается только чернью и самыми низшими классами буржуазии. Люди «порядочные» считают посещение его для себя неприличным и предпочитают очень плохую обыкновенно оперу. В Сиене для музыки есть другой театр, называемый «Большой», вероятно сравнительно с театром марионеток, так как зала его одна из меньших зал в Италии, где, как известно, мало больших театров.

Опера в Сиене идет только во время рождественских святок и карнавала, но и в этих случаях она не отличается хорошим и полным составом. Флорентийские театры летом иногда осчастливливаются появлением европейских знаменитостей; всё же остальное время года театры всей Тосканы угощают свою публику новыми музыкальными произведениями непризнанных гениев, гостеприимно принимают несчастных артистов и артисток, которым не посчастливилось в других городах Италии. Зато они отличаются баснословно дешевой платой за вход. Ложи не имеют определенной цены и продажей их редко заведуют театральные кассы. Аристократические семейства имеют свои абонированные ложи в лучших театрах; ложи незанятые таким образом или остаются пусты всё время театрального сезона, или продаются лакеями гостиниц иностранцам. Итальянцы же обыкновенно входят в партер, и то не покупают кресла, а ограничиваются платой за вход.

В Сиене опера посещается мало; это объясняется жалким составом тамошней труппы. Я говорил уже, что Сиена славится мужескими голосами, но в этом городе очень мало средств к развитию музыкального дарования, а потому юноши, подающие надежды, с ранних пор отправляются в филармонические заведения во Флоренцию или в Неаполь, и потом уже не возвращаются в родной город, придерживаясь вероятно изречения: «не славен пророк в отечестве своем». Лучшая из итальянских примадонн сопрано, маркиза Пикколомини[171], родом из Сиены; но она только один раз в жизни пела на сцене здешнего Большого театра, и то по поводу очень торжественного случая – приезда короля Италии во вновь присоединенный к его владениям город. Пикколомини пела несколько народных гимнов, и, говорят, совершенно очаровала воина итальянской независимости. Впрочем, в настоящее время певица эта не принадлежит уже к театральному миру, так как она оставила сцену, выйдя замуж за какого-то очень аристократического и очень католического барона.

Как ни бедны театры эти, – это единственные публичные увеселительные заведения в Сиене, где нет ни одного воксала, или даже публичного сада, где бы собирался народ и играла музыка. Большой загородный луг, обсаженный тощими деревьями, единственное здесь общественное гулянье, но его по преимуществу посещают няньки с детьми, да уличные мальчишки, играющие в орлянку на протоптанной траве. Достигнув совершеннолетия, сиенские жители теряют всякую любовь к загородным увеселениям и проводят в кофейных всё свое свободное время, где, заплатив 15 сантимов за стакан пуншу, они сидят по целым часам, наслаждаясь приятной беседой и чтением по преимуществу министериальных журналов.

В Сиене кофейные однако же вовсе не играют такой роли, как в жизни других итальянских городов. Правда, что они с утра до ночи полны народом, и что очень многие проводят в них всё свое время. Множество молодых людей, более или менее щегольски одетых и с очень строгими профилями, посвящают всю свою жизнь тому, чтобы из-за стеклянных дверей или из-под навесов Caffè Greco лорнировать проходящую мимо публику. Чем живут они, чем заплатили за свои кофейного цвета сюртуки и за красивые галстуки? Это такая загадка, что никакой Эдип не разрешит ее в настоящее время. Гордо и презрительно смотрят они на все и на всех, только в географии обладают самыми поверхностными знаниями. Эта «молодая Италия» – продукт чисто неаполитанский, хотя очень распространенный по всему полуострову. Во всех других итальянских городах они занимаются по крайней мере деланием долгов, беганьем по балам и по театрам и там они составляют существенную часть городского народонаселения. Но что делают они в Сиене, где условия кредита понимаются совершенно по-своему, где только во время карнавала бывают два-три маскарада, и то битком набитые ремесленниками endimanchés[172] и их женами – публика, с которой очень неохотно мешаются эти доблестные потомки Брутов, Кассиев и пр. Очень нетрудно представить себе ту степень уважения, которой пользуются они со стороны мелких тружеников, составляющих главную часть сиенского народонаселения; эта возможность ничего не делать уважается бедными тружениками превыше всяких добродетелей и доблестей. В самом деле, из-за чего бьется какой-нибудь несчастный факин[173], или чиновник префектуры, как не из-за того, чтобы достать себе средства жить без особенно тяжелых лишений. И чего только не переносит он для достижения этой цели. А тут перед его глазами человек, бедняк такой же, как и он, живет себе насвистывая и припеваючи и ни в чем не терпит недостатка. Будь эти господа наследники богатых семейств, издерживай они то, что с большим трудом накопили их деятельные отцы и праотцы – тогда другое дело: каждый кучер, везущий их в своей дребезжащей колясчонке, каждый мальчишка, плетущий из тонкой кожи ботинки, завидовали бы им и льстили бы пожалуй в глаза, но в душе они презирали бы их, нравственно ставили бы себе несравненно выше этих беззаботных щеголей; весь бы город знал цифру каждого счета, назначенного им портному. Но юноши, о которых говорю я, кроме более или менее звучных имен, не получили никакого наследства; с детства они не учились ничему и всякого рода знания считают совершенно излишним бременем для своих аристократических голов. Они такие же пролетарии, такие же промышленники, как и вся эта суетящаяся вокруг них чернь.

Только чем промышляют они в Сиене, сидя целый день в кофейных и в бильярдных? Игра в итальянских городах очень плохой источник дохода, а в особенности в Тоскане: здесь слишком дорого достается каждая копейка, и мало находится охотников рисковать, менять птицу в руках на журавля в небе. Бильярды здесь только по вечерам собирают вокруг себя довольно многочисленную публику, но это все молодые ремесленники, играющие из чести, или редко на чашку кофе или стакан пуншу. Игорные дома запрещены, т. е. правительство сохраняет для себя монополию азартных игр. В карты играют иногда в залах казино или в академии Росси, но играют почтенные старцы, не рискующие более как полуфранком в вечер. Законы против шулеров строги, да и не нужны вовсе, так как единственный способ вытащить деньги из кармана у сенеза – это остановить его ночью с ножом на большой дороге, на что находится очень много охотников, но надеюсь, что щегольские «заседатели» кофейных не принадлежат к этим почтенным корпорациям. Чем же живут эти господа? Не знаете ли вы, – но я ей-богу не берусь решить этот трудный вопрос. Да не знаю, стоит ли он труда быть решенным. Это то гнилое поколение, которое черным пятном лежит на всех европейских обществах. Я не думаю, чтобы для поддержания своего, никому ненужного существования, они решались на преступление; но самое существование их в Италии в настоящее время само по себе уже преступление, хотя – основываясь на Данте, – можно предположить, что они с давних пор водятся в этой благословенной стране.

В аду своем Данте очень удачно поместил их души: они не стоят даже наказания и снуют по берегам Коцита[174] так же, как при жизни, вместе со своими земными оболочками, бродили по набережным Арно во Флоренции, по площадям близ Caffè Greco в Сиене. Не упомянуть о существовании их я не мог; но надеюсь, что впредь говорить мне о них не придется. Может быть и они имеют свой смысл и значение среди разнообразных слоев итальянского общества, может быть и их существование не совсем бесполезно и пусто, – но я не настолько тонкий наблюдатель и не настолько глубокий философ, чтобы понять эти сокровенные тайны мироздания[175].

Из Сиены

Письмо первое

Ноябрь и декабрь, 1861 г.

Сиена – один из тех уголков, живя в котором плохо знаешь, что делается на белом свете. В стороне от пути, обыкновенно пробегаемого иностранцами в Италии, она вполне сохранила свою самобытность и мирно живет себе, погруженная в свои муниципальные интересы, никого не занимая своим существованием и сама мало занимаясь тем, что делается вокруг нее.

Из больших городов Италии, которые живут почти исключительно иностранцами, один только Рим сохранил еще свою оригинальность, и эта общая черта придает Сиене некоторое сходство с Римом, так что многие путешественники, посетившие ее на пути из Рима во Флоренцию, утверждают, что Сиена по характеру чисто римский город и только по географическому положению принадлежит Тоскане. О Тоскане же судят они или по Флоренции, которая совершенно преобразовалась сообразно вкусам наводняющих ее англичан, или по Ливорно, потерявшему всякий отпечаток народности среди своей космополитической кипучей деятельности портового города.

Помирить эти два противоречащие мнения можно бы, сказав что Сиена город итальянский; но это была бы фраза. Много еще нужно лет политического и административного единства Италии, чтобы все разнохарактерные ее муниципальности слились в одно целое.

Сиена, и по географическому своему положению в средине почти провинции, и по говору, и по характеру, и по физиономии жителей – город чисто тосканский и настолько же имеет право гордиться своим этрусским происхождением, как и самый Фьезоле; римского в ней только волчица на площади dei Tolomei[176], да множество всякого рода и вида попов; да пожалуй еще гористые узкие и кривые улицы: только в итальянских городах это не может служить характеристическим признаком.

Как всякий итальянский городишко (а часто и деревня) Сиена имеет свои археологические и художественные достопримечательности. Собор ее пользуется большой репутацией, и почтенный г. Рипетта о нем одном написал очень длинное сочинение. Не знаю, много ли находится охотников читать описание этого чуда архитектуры, но смотреть на него приезжают немногие и то не дальше как за сорок миль окружности.

В те отдаленные времена, когда Сиена составляла отдельную республику, она горячо отстаивала свою независимость против гораздо сильнейших ее соседей; пользуясь внутренними раздорами Флоренции, она даже открыто соперничала с нею во многих отношениях, гордо отвергала содействие флорентийских художников при сооружении своих дворцов и церквей, но туземного по части живописи произвела она одного Содома (XVI века), художника далеко не первоклассного, но отличавшегося кровавой ненавистью к пизанцам и флорентийцам. Сиенский университет в течение многих столетий, вместе с Пизанским и Болонским, первенствовал в Италии; теперь в нем едва 150 человек студентов, и от тех гораздо больше выигрывают содержатели кофеен и бильярдов, нежели нравственное развитие страны.

Сиена по преимуществу город работников, но и в промышленном отношении не производит ничего замечательного. Узкие и кривые ее переулки с утра до ночи кипят ремесленниками; стук молотков, крики разносчиков, всё сливается в один несвязный гул. Праздные толпы попов составляют контраст с этой кипучей деятельностью.

Грубые кожевенные изделия, глиняная посуда, резные работы из дерева, – вот продукты ее промышленности; ими она снабжает половину Тосканы, Маркий и Умбрию. Окрестности ее производят лучших почти в целой Италии быков, и для сбыта их в Сиене учреждаются ежегодно две ярмарки: одна весною, другая осенью, но не в определенные сроки. Маремма присылает туда своих пресловутых клепперов[177] и ломовых лошадей.

Сиенская глина пользуется также большой известностью, но в выделке из нее посуды Прадо и Пистойя сильно соперничают с Сиеной.

Во время последнего переворота в Италии, Сиена мало выказала энтузиазма. Многие из ее работников оставили свои семейства и мастерские, и отправились в ряды волонтеров; но всё это они сделали как-то молча, без торжественных спичей и демонстраций. Когда первый король Италии проездом из Флоренции посетил Сиену, сиенцы зажгли бедную иллюминацию, национальная гвардия в парадных мундирах встретила его у дебаркадера и проводила плохой музыкой до Palazzo del governo[178]. Вечером толпы возвратившихся из посада ремесленников ходили вокруг дворца, громко распевая своими мужественными голосами итальянский перевод марсельезы и другие гимны свободы. А наутро снова молоток застучал в наковальню, и всё пошло так как будто не случилось никакой особенной перемены, как будто Babbo[179] по-прежнему заседал в своих великолепных апартаментах двора Питти во Флоренции.

Сиена была впрочем в исключительном положении: она всё выигрывала с переменой правительства, а существенного не терял в ней при этом никто. Роскошь великогерцогского двора не имела никакого влияния на благосуществование ее жителей; в ней не было ни привилегированных придворных рабов, ни аристократических семейств, ни придворных лакеев. Между тем немецкая администрация стесняла до известной степени развитие ее вольных ремесленных братств; большие налоги и подати тяжелым гнетом лежали на плечах контадина[180] и пролетария. Высшее общество здесь состоит преимущественно из поземельных владельцев Кортоны, Валь-ди-Кьяны и других прилежащих мест.

Эти gentilshommes campagnards[181] мало выказывали приверженности к роскоши и великолепию двора, от которого им было ни тепло ни холодно; интересы их тесно связаны с участью контадинов и только духовные остались горячими партизанами падшего порядка.

Едва освободилась Сиена из-под отеческой власти Леопольда, которого народ в шутку называл Babbo (батюшка), намекая на его семейные наклонности, которые он постоянно выказывал публично при всяком удобном и неудобном случае, существенная часть ее народонаселения, работники, почувствовали себя гораздо лучше. Прежние благочестивые монашеские ордена исчезли со сцены окончательно; из благотворительных учреждений уцелело только братство милосердия, Misericordia, с давних пор очень распространившееся во всей Тоскане, и умевшее сохранить свой истинный евангельский характер тем удобнее, что оно мало подвергалось влиянию клерикалов. Но главная польза, извлеченная итальянскими городами вообще из последнего переворота, есть появление Ремесленных Братств (Fratellanze artigiane) и Обществ взаимного вспомоществования между рабочими (Società del mutuo soccorso fra gli artigiani).

Главное обвинение, тяготеющее над этими многострадальными братствами, заключается в предполагаемой приверженности к Мадзини. Главным председателем всех братств и комитетов значится Гарибальди; но имя его плохо защищает заочно председаемые им собрания. Горячие приверженцы министерства могли бы понять без больших усилий, что существующий порядок слишком дорог Италии, что он куплен кровавой ценой, и что наконец он удовлетворяет потребностям страны, если и не вполне – при каком порядке не бывает недовольных? – то по крайней мере большей частью. Сиенские рабочие понимают это лучше кабинетных мыслителей. Кроме того, пророк и триумвир 48 года далеко не пользуется той популярностью в Италии, как в те дни, когда на него были возложены все надежды на независимость, на благосостояние края. В политических делах удача – главное; а ее-то и не было на стороне Мадзини. В 1849 г. он не спас Италии, он обманул возложенные на него надежды. Противники Мадзини ценят его выше нежели самые его приверженцы: эти давно поняли, что Мадзини теоретик, догматик, но далеко не практический деятель.

В настоящее время у Мадзини нет собственно партии в Италии; у него есть друзья. Так называемые мадзинисты теперь не что иное, как оппозиция, более разумная и энергическая нежели оппозиция кодинов, а разумная оппозиция не лишняя ни при каком порядке вещей. Как бы ни было популярно правительство, всегда найдутся люди, которые будут спрашивать у таинственной феи Беранже, куда запрятала она свою волшебную палочку?

Нечего и говорить, что между рабочими мало найдется приверженцев Мадзини. Им нет дела до доктрин. Если между членами ремесленных братств и находится много имен, когда-то стоявших в списках «Молодой Италии», то это легко объясняется тем, что очень недалеко еще то время, когда всякий благомыслящий итальянец, не продававшийся утеснителям, был мадзинистом.

Цель ремесленных братств вовсе не благодетельствовать, давать приюты нищим и убогим. Их задача – развивать итальянскую промышленность; в этих видах они выдают денежные вспомоществования работникам, которые обременены семейством и принуждены часто, перебиваясь со дня на день, производить не столько, сколько они произвести могут. Братства эти назначают премии, противодействуют монополиям и привилегиям, дают молодым работникам средства посещать особенно замечательные по части их специальности заводы и фабрики, назначают пенсии старикам, дают больным средства лечиться, но с очень строгим разбором в двух последних случаях. Они же устраивают библиотеки, маленькие музеи для рабочих. Средства их еще очень ограниченны, а принесенная ими польза вовсе не пропорциональна их ограниченности.

Эти братства и комитеты составлены большей частью из рабочих, трудом и умом дошедших до обладания порой значительными капиталами. В Италии ремесленнику разбогатеть дело не легкое, и если кому удастся, то это уже прямая награда труду, уму и изобретательности. Многие богатеют правда и там, как везде, – спекуляциями, но эти не употребляют добытых ими богатств на поощрение труда и промышленности. В Италии мало богачей, имеющих возможность грудами золота платить за угождение их капризам и фантазиям, а потому жизнь рабочего лишена там (конечно до известной степени только) влияния случайности, то благоприятной, то враждебной, которая делает из нее игру. Главная задача ремесленных братств – парализировать действие этих случайностей, сделать жизнь рабочего пролетария более схожей с жизнью землевладельца. Нельзя не согласиться, что тут великое общественное дело.

Я не буду распространяться особенно об этих ассоциациях, так как они до известной степени уже известны читателям «Русского Вестника»; скажу только, что эти учреждения, хотя во многом схожие с бельгийскими ремесленными обществами, – явление вполне самостоятельное и чисто итальянское; и нигде их основная мысль не развита с такой полнотой и не приведена так основательно в исполнение.

Сиена – город ремесленных братств по преимуществу, и со времени их появления жизнь этого города выиграла очень много. Сиенский комитет брал инициативу во многих очень важных случаях. В последнее время его стараниями была доставлена тосканским рабочим возможность посетить флорентийскую выставку. Управление железных дорог помогло комитету в исполнении его благого намерения, и почти все города Италии последовали этому примеру.

Я слишком может быть распространился о рабочих, но признаюсь, мне несравненно приятнее говорить о них, нежели о другом господствующем классе сиенского народонаселения – о клерикалах.

Во времена павшего правительства духовенство имело здесь громадное влияние. Единственное, сколько-нибудь значительное учебное заведение этого города, училище dei Tolomei, было в их руках. Оно и осталось еще пока в прежнем положении, но владычество клерикалов исчезло безвозвратно. Духовенство однако же нелегко бросает оружие и не просит пощады. Пользуясь тем, что новое правительство щадит его, оно употребляет всё случающиеся под рукой средства, чтобы смутить господствующий порядок, хотя на возвращение к прежнему оно не питает уже сладостной надежды. Класс этот в Сиене так многочислен, что если бы в нем было хотя сколько-нибудь мужества и энергии, он мог бы составить весьма уважительную партию; но эти люди ограничиваются интригами и проделками, при которых их личность всегда ограждена против раздражения народа. Порой изредка, пользуясь каким-либо крестным ходом или священной процессией, они отваживаются на демонстрацию, защищаясь своими священными атрибутами, которые удерживают народ в почтительном отдалении.

Не следует забывать притом, что с переменой правительства эта каста, ненавидимая теперь всеми без исключения, не потеряла ничего существенного. Личные интересы их ограждены чуть ли не лучше, чем во времена австрийского дома, который покровительствовал им как твердой опоре своей власти, но в трудные минуты (а таких у него было немало) щадил их не больше, чем и всех остальных своих подданных. Итальянский статут хотя не сыплет на головы духовенства всевозможных привилегий и благодеяний, однако свято охраняет их права и даже многие из их злоупотреблений, давностью возведенных в права.

Оставим в стороне всех епископов, викариев, каноников и проч. Всему миру известно, каким тяжелым путем католический аббат доходит до этих возвышенных ступеней иерархической лестницы, и как трудно донести с собой туда хотя бы самый слабый остаток человеческих чувств. Молодые приходские священники, которые не успели еще забыть, что и они граждане родного края, постоянно находятся между двумя огнями. С одной стороны грозный Рим, готовый ежеминутно пресечь им всякий путь к повышению, к достижению безбедного существования, угрожающий ежеминутно своим страшным «suspensus a divinis»[182], за которым для бедного аббата остается только просить милостыню; – с другой презрение и ярость народная, ежеминутное осадное положение, вечное одиночество и отвержение всего, что дорого человеку.

В последнее время итальянские епископы неоднократно ввергали в нищенское положение подчиненных им священников, за то что они показывались публично в обыкновенных круглых шляпах, а не в классических треуголках, которых один вид возбуждает свистки и насмешки уличных мальчишек. Правительство ничего не могло сделать для этих несчастных.

В Милане появился было религиозный журнал с целью примирить клерикальную партию с народом. Журнал этот («La Civiltà Cattolica») лопнул очень скоро. Редактор его отец Пассалья[183] употребил свой ум и способности на лучшее дело. Он попробовал учредить общество взаимного вспомоществования между духовными, с целью противодействовать неограниченному произволу курии. Римский двор тотчас же запретил это общество и запретил впредь всякие ассоциации между духовными под опасением вечного «suspensus a divinis». Пассалья затеял тогда новую реформатскую секту, которая до сих пор еще не имела большого успеха.

Итальянское правительство подверглось многим нареканиям за то, что оно не протянуло руки помощи бедным священникам, отставленным от должности и претерпевшим преследования из преданности к нему: точно также как и за то, что оно позволило духовным клерикальной партии безнаказанно смущать народ в его празднествах и торжествах и оскорблять его в самых искренних его привязанностях. Но могло ли правительство открыто противодействовать папе, официально признавая его духовную власть? Наконец, что может оно сделать для этих несчастных? Не устроить же в самом деле инвалидный дом для отставленных от должности священников?

Духовенство само наложило на себя ярмо папской власти и только оно само может спасти себя от этого ярма. В этом ничья посторонняя помощь не будет действительна.

Очень немногие из итальянских духовных поняли это, но хорошо и то, что нашлись хотя немногие. Экс-иезуит Пассалья, монсиньор Ливерани[184] и несколько других имен менее замечательных составляют зародыш партии либерального духовенства, которая со временем может развиться в больших размерах, а пока большинство духовенства в Италии и в особенности в Тоскане играет ту же роль, как разбойники в южных провинциях, то есть роль горячих агентов и эмиссаров папского правительства и Бурбонов.

Недавно в Болонье, на одном ремесленном собрании, один из членов братства произнес торжественную речь, в которой он называет клерикалов ренегатами отечества, яркими красками рисует тот вред, который причиняют они новому королевству, и приглашает своих собратий противодействовать по мере сил и возможности этим внутренним врагам. Впрочем итальянские работники не дожидались этого приглашения, и их стараниями в Сиене открыт заговор между духовными лицами этого города, следствием чего было то, что четырех главных заговорщиков задержали в Радикофани[185], уже на самой границе Папских владений, куда они пробирались с очень верными документами и значительными суммами денег. Пока еще неизвестны подробности этого дела.

Хотя – как я сказал выше – правительство не может прямо противодействовать клерикальному влиянию, тем не менее, в последнее время оно обратило особенное внимание на учебные, а частью и ученые заведения.

Составлен новый проект насчет университетов, которых предполагается оставить только три на всё королевство. Сиенский университет должен быть раскассирован, а Пизанский увеличен остатками Сиенского и Болонского и будет единственным на всю среднюю Италию. В городах, лишенных таким образом своих университетов, будет дано особенное развитие средним учебным заведениям.

Министерство должно очень поторопиться исполнением своих проектов насчет распространения средств просвещения и более правильного их размещения, так как желание образоваться с каждым днем растет в итальянском народе. Флорентийский сапожник Франческо Пиччини печатает в журнале «Nuova Europa» ряд писем с целью побудить своих собратий заняться политико-экономическими науками, и комитеты давно уже помышляют о доставлении рабочим возможности слушать курс их.

Я слишком распространился о двух господствующих классах сиенского народонаселения, потому что за исключением их город этот представляет очень мало достопримечательного.

Чиновники, лавочники – вот остальная безличная часть жителей Сиены. Несколько более или менее разорившихся аристократических семейств спокойно доживают свой век в старинных домах и виллах и по воскресным и праздничным дням появляются на публичных гуляньях в допотопных экипажах с шутовски одетыми лакеями на запятках и козлах. Их присутствия здесь никто и не замечает.

Жизнь в Сиене простая и бедная, но и дешевая до крайности, кажется, приспособлена для удовлетворения несложным потребностям работника. Во всем городе нет ни одной широкой и прямой улицы, чему много способствовало ее гористое положение. Большая часть названий площадей и улиц недавно перекрещены громкими итальянскими именами, и путешественник, который явился бы в Сиену с планом или путевою книжкой, изданной в 1859 г., стал бы в тупик, не находя ни одного знакомого названия.

Здесь много уцелело еще старых зданий, из которых многие считаются чудом архитектуры, но я не считаю долгом занимать целые страницы описанием их. Эта археологическая Италия много веков стоит уже без всякого изменения и было время изучить и описать ее вдоль и поперек. А теперь другое новое у нас перед глазами, живое, идущее вперед: его нужно ловить на лету.

Сиена долгое время была одним из центров итальянской учености, и теперь еще пользуется между знающими ее из прошедшего репутацией ученого города. Но – увы! – в Сиене не осталось никаких следов ее минувшего научного величия. Еще в прошлом году число студентов было около 500, а теперь их всего 150. Старый Palazzo delle Scuole или degli Studj стоит мрачно и почти пустынно, а содержатели меблированных квартир очень красноречиво плачут об упадке отечественного просвещения.

Лучшие здешние профессора перебрались в Пизу, или Болонью, и большая часть студентов последовала туда за ними. Станки типографии глухонемых, где прежде почти ежедневно печатались интересные полемические брошюры ученых людей, стоят праздно или печатают объявления о парижской ваксе и афишки проезжей труппы вольтижеров. Сиенская ученость умирает, но я не дождусь ее последнего издыхания, чтобы сказать ей прощальное слово; во всяком случае это не будет в настоящем письме; его я по возможности хочу посвятить настоящему.

Упадок университета необходимо повел за собою и упадок журналистики. В Сиене нет даже и официального листка. Издается здесь еженедельная газета под названием «La Venezia» – дело незамысловатой спекуляции. Комитет ремесленников издает еженедельный листок для народного чтения, выходящий по утрам в воскресенье и продающийся по одному сантиму (1/4 коп. сер.). Листок этот далеко не удовлетворяет всем требованиям касательно подобного рода изданий, однако же приносит очень большую пользу. Нет работника (большая часть их грамотные), который бы не приобретал его, хотя бы для того чтобы не отстать от других. Окрестные контадины, являющиеся по воскресеньям продавать сельские продукты (большей частью безграмотные), тоже покупают его, неизвестно для какого употребления. Журнал этот излагает понятным каждому языком главные политические события и, конечно, не упускает из виду состояния рабочих классов. Это одна из первых попыток в совершенно новом для Италии роде, и нельзя не пожелать ей от души самого полного успеха.

Кстати о страсти итальянцев к журналам. В одной из тосканских деревень близ Флоренции, случившись на рассвете летнего дня в кофейной, я увидел очень оригинальную сцену. Замечу мимоходом, что каждая самая незначительная итальянская деревушка имеет одну, или несколько кофеен, где завтракают земледельцы и виноградари перед отправлением на работу. Едва допив свой стакан кофе с молоком, каждый спешил в отдельную маленькую комнатку в стороне от буфета, и пробегая второпях бросал сантим буфетчику. В этой комнате на столе стоял маленький очень пожилой уже аббатик в очках и с торжественным видом читал официальный «Monitore Toscano», комментируя темные и запутанные места, которых случилось немало в этом номере газеты.

Позвольте мне заключить эту корреспонденцию очень оригинальным подвигом одного из флорентийских почтовых чиновников. При редакции журнала «La Nuova Europa» устроено маленькое депо фотографических портретов Мадзини, снятых с него одним из лучших лондонских фотографов. Редакция рассылает их franco[186] адресующимся к ней, за ту же цену, за какую их продают без пересылки в эстампных магазинах. Большая часть иногородных жителей, желающих иметь портрет триумвира, обращаются к ней с этой целью. И что же? Все они получили выписанные ими экземпляры с почтовой маркой, наклеенной на самое лицо.

Не правда ли, оригинальное выражение чиновничьего гнева на бывшего трибуна народного? Жаль только, что дело не обошлось без нарушения права собственности.


Ноябрь и декабрь 1861 г.

Сиена окружена чрезвычайно живописными холмами, которые усеяны небольшими красивыми виллами: стены высоких кипарисов, серая зелень олив, ярко-зеленые зонтики южных сосен (pinus italica) на легком голубом фоне неба, глинистые пашни, рисующиеся мутными красными пятнами среди роскошных красок итальянского пейзажа, – а главное, горный свежий воздух, легкий, прозрачный, освежающий грудь и голову, всё это давно соблазняло меня. Привычка к деревне, к раздолью, давно забытая среди жизни итальянских городов, снова проснулась во мне, и как бес манила меня подальше от этих каменных громад с гербами и портиками, от шумных узких улиц, от этих башен и дворцов – привидений прошедшего, имеющих правда свою неизъяснимую прелесть, но сковывающих ум и воображение. Не в них сложиться вольной, широкой жизни; не в этих надгробных склепах отжившей славы возродиться новой Италии. Эпоха их, эпоха муниципальных корпораций, прошла.

Для новой жизни Италия не найдет достаточно элементов в своих тысячелетних городах; ей нужны будут свежие, непочатые силы, кроющиеся в горах Калабрии и Базиликаты, деревушках Terra di Lavoro[187] и южной Тосканы – именно в тех классах народонаселения, которые оставил за цензом слишком разборчивый статут Карла-Альберта, представляющий – как я и писал уже, помнится, – право избирательства только тем, кто платит податей не менее 40 франков в год. Сельские жители без исключения платят податей не больше 7 франков средним числом.

В неаполитанских провинциях, или по крайней мере в большей части их, плодородие почвы и «благорастворение воздухов» делают из хлебопашества и скотоводства главное богатство страны. Городская жизнь к тому же далеко не так развита в южных провинциях Италии, как в остальных частях королевства. А потому жизнь деревень несравненно самобытнее и лучше там, нежели в Тоскане например, где поземельная собственность почти исключительно в руках людей достаточных.

В южных провинциях Италии жизнь земледельческой касты организовалась с давних пор, и успела приобрести достаточно самостоятельности. Нельзя сказать, чтоб она развилась значительно со времен первых завоевателей Италии. Нелепое апулийское постановление del Tavoliere[188], успевшее приобрести силу закона во время управления испанских вице-королей, уничтоженное было во время Партенопейской республики, снова восстановлено с возвращением Бурбонов и существует до сих пор, в ожидании пока наконец центральное правительство Италии не уничтожит его вновь вместе со многими другими постановлениями, несообразными с интересами страны.

Предполагая, что некоторые из моих читателей могут не знать, в чем именно заключается это постановление, постараюсь рассказать смысл или правильнее бессмыслицу его в нескольких строчках.

Tavoliere называется в Капитанате и смежной с ней части провинции Бари большая равнина в 70 миль длины и в 30 ширины. Летом она вся изожжена солнцем, но зимой, освежаемая частыми дождями, она покрывается густой и сочной травой. С самой глубокой древности самнийские пастухи пригоняли туда на зимовье свои стада. Во времена Варрона[189] римское правительство взимало с них довольно значительную плату, от которой не подумали отказаться позднейшие владетели этих стран, ломбарды, греки, норманны и неаполитанские Бурбоны. Альфонс I Арагонский[190] присоединил окончательно эту Tavoliere к государственным имуществам, и сделал обязательной зимовку стад на ней для пастухов окрестных провинций, перенеся таким образом в Италию со Сьерры-Невады испанскую mesta со всеми ее политическими, экономическими и всякими другими неудобствами.

Эта новая система возбуждает с давних пор всеобщее неудовольствие жителей, приучает горных пастухов к кочующей жизни наподобие их древних праотцев, а от этих первобытных привычек уже очень недалек переход к героическим подвигам иного рода, на которые жалуются все путешествовавшие по горам южных провинций.

На этот раз нужно отдать полную справедливость неаполитанским депутатам. Благодаря особенному развитию в бывшем королевстве Обеих Сицилий братства карбонариев, которому само правительство покровительствовало одно время, мы встречаем там примерное сближение почти между всеми классами народонаселения, и многие из депутатов, хотя вовсе не обязанные своим избранием земледельческому классу, деятельно защищают его интересы с полным сознанием того, что для прочного единства Италии необходимо прежде всего тесное сближение различных частей ее народонаселения. Никотера и Криспи[191] заслужили на этот раз полную благодарность своих соотечественников, и могут быть уверены, что по возвращении своем будут встречены не свистками и кошачьим концертом, как случилось с представителями южных провинций в последнем заседании камеры депутатов.

Не вдаваясь в отдаленный разбор устройства земледельческих общин южной Италии, замечу, что они менее других еще нуждаются в улучшении своего положения, и что правительству – если оно и решится взять инициативу в этом деле – труд будет невелик – уничтожить некоторые стеснительные старинные постановления, по большей части нелепые и несообразные ни с духом, ни с характером нового статута. Постановления эти чудом каким-то удержались со времен римских императоров и испанских вице-королей, и тяжелым гнетом лежат на плечах народа, не принося дохода казне: от них выигрывали лишь хищные орды продажных чиновников, служивших исключительно к угнетению народа, и доведших своими безнаказанными злоупотреблениями до пагубы правительство Бурбонов.

Общинное устройство земледельцев в некоторых из неаполитанских провинций дико. Социальный быт калабрийцев и жителей Апулии помогает им удержать свою самобытность, дух гражданства и независимости. Их отчасти враждебные отношения ко всему окружающему приучили их с давних пор полагаться на самих себя; не ждать от кого бы то ни было улучшений и облегчений своей участи. Притом они не легко становятся в положение жертв и умеют вовремя обратить на себя внимание.

Тосканские контадины, то есть крестьяне – другое дело.

Тоскана – далеко не самая плодородная из итальянских провинций, но в ней более чем где-либо ценится поземельная собственность. Сиенские холмы, Маремма и Валь-ди-Кьяна считаются самыми выгодными и лучшими местностями. Почва здесь сухая и глинистая, а между тем производит почти лучшие в Италии урожаи; здесь производятся лучшие вина, находящие сбыт во всех частях королевства. Вообще производительность этих мест далеко не пропорциональна незначительности их протяжения.

Дело в том, что здесь труд человеческих рук пополняет недостатки почвы и количества земли. Но зато какой должен быть этот труд!

В Тоскане нет крестьян собственников, точно также как нет больших поземельных владений, сосредоточенных в одних руках. Земля разделена на маленькие участки, принадлежащие по большой части городским жителям, купцам, разбогатевшим факторам, адвокатам. Есть владельцы, имеющие по нескольку таких участков, редко смежных между собой.

Под Сиеной и в Валь-ди-Кьяна образовался в последнее время класс gentilshommes campagnards, недовольных современным ходом дел, или разорившихся до того, что не в состоянии уже поддерживать себя с должным приличием в городе. Но вообще редко кто из владельцев живет постоянно в своем поместье. Многие проводят в нем лето, или время особенно горячих полевых работ, требующих деятельного надзора.

В большей части случаев помещики эти стараются на землях своих разводить только то, что им необходимо для их домашней жизни; поэтому Тоскана не вывозит сельских произведений. Зато на полях встречается самое пестрое разнообразие.

В поместье, состоящем из нескольких десятин, сеется и пшеница, и конопля, овес, кукуруза и особенный вид риса; заводятся шелковичные черви, масличные деревья; виноград составляет главные статьи дохода. При всякой вилле непременно заводится ферма, и владельцы их продают в городах сыр и масло, молоко и пр., если ферма производит их в количестве излишнем для их собственного продовольствия.

При этой дробности владений, понятно, что в Тоскане земледелие находится в весьма жалком состоянии, и что в ней и речи нет о тех нововведениях, которыми увеличивается доход собственников и уменьшается труд работников. Владельцы вилл, издержав на покупку их 3000 или 4000 скуд (меньше 6000 р. сер.), остерегаются ото всякой лишней издержки; они всегда находят более выгодное помещение для своих капиталов, а с поземельной собственности ограничиваются тем доходом, который доставляют им простые и бесхитростные труды контадинов.

В Тоскане господствует система фермерства. Контадин со своим семейством помещается на землях владельца безо всякого форменного уговора, или контракта. Он пользуется половиной урожая и платит пополам с помещиком поземельную подать, хотя перед финансовым управлением ответственность за исправность платежа лежит исключительно на землевладельце. Подушная подать, testatico, лежит исключительно на ответственности контадина и простирается до 7 фр. в год с семейства, состоящего из двух работников.

Впрочем, подать эту платят только контадины, живущие на землях помещиков; следовательно, это скорее налог на труд – капитал пролетария, нежели поголовная подать.

За контадином остается право оставить своего землевладельца, точно так же как землевладельцу предоставлено право отослать своего контадина ежегодно в августе и в феврале каждого года; помещики несравненно чаще земледельцев пользуются этим правом.

Если семейство контадинов, поселившееся на землях помещика, не успевает само исполнить все необходимые работы, ему приходится нанимать поденщиков, pigionali, – род деревенских пролетариев, не имеющих часто даже и тени оседлости. Издержки по найму их землевладелец только в очень редких случаях принимает в половину, – обыкновенно же все падают на счет крестьян. Чтоб избегнуть этого расхода, крестьяне насилуют себя, заставляют работать, и часто не по силам, жен своих и детей; не говоря уже о том, что у них не остается времени для какого-нибудь умственного занятия – большая часть их безграмотные, – даже физические силы их тратятся с ущербом для здоровья в этом усиленном труде.

Среди цветущей Тосканы, считающей себя центром просвещения чуть ли не всей Европы, это поколение сельских жителей, худых, истощенных, придавленных, с болезненным, кротким взглядом, представляет тяжело действующий контраст. Все эти отъевшиеся городские филантропы смотрят на них с каким-то презрением. «Контадин» – ругательное слово у клерков разных контор и у магазинных сидельцев Флоренции и Сиены.

Мне случилось как-то говорить о жалком положении этого класса с одним весьма почтенным сиенским гражданином, членом разных патриотических комитетов и филантропических братств. Я сказал ему, что в настоящее время, по моему мнению, менее нежели когда-либо следовало бы оставлять без внимания эту весьма существенную часть народонаселения, которая более других нуждается в братской помощи и сочувствии соотечественников.

«Она как пятно лежит на нас», отвечал мне этот сердобольный блюститель блага народного. «Животные, в которых и признака нет никаких человеческих чувств».

Над тосканским контадином, в виде Дамоклова меча, висит постоянная опасность быть прогнанным в случае болезни, старости, расслабления. За тем ему предстоит записаться в ряды pigionali; искать работы за кусок хлеба, брать то, что дадут, делать то, что потребуют.

Красная цена поденщикам в самое горячее время сельских работ по 84 сантимов (21 коп. сер.) в день. Это время для них сущий праздник, так как остальную часть года они проводят в самой страшной нищете. Изредка разве наймут нескольких из них для того, чтобы проложить какую-нибудь новую проселочную дорогу от одной виллы до другой, или поправить старую.

Сельские жители впрочем не только по недостатку времени остаются в грубом невежестве. Совершенное отсутствие школ отнимает у желающих всякую возможность приобрести хотя бы самые простые и необходимые сведения. Число желающих учиться значительно увеличивается с каждым годом; но для этого им нужно бы было идти в город, на что очень не многие имеют возможность.

Жена одного из сторожей железной дороги возле Сиены сумела воспользоваться этим благородным стремлением к просвещению: в будке своего мужа, при входе в какой-то тоннель, она завела род школы. С полдесятка крестьянских детей разных возрастов и полов обучаются у нее грамоте с платой по нескольку копеек серебром в месяц.

Жизнь тосканских контадинов, даже самых достаточных из них, бедна и проста до крайности. Рис, кукуруза и бобы – их постоянная пища. Из этих мучнистых веществ, поглощаемых в большом количестве, вырабатывается много лимфы и мало крови.

Пьянство и разврат не в ходу между этими смиренными золотушными тружениками. На юге вообще мало пьют, и во всей Италии, за исключением калабрийского centerbe[192], нет ни одного крепкого напитка, который бы служил для народного употребления. Тосканские земледельцы запивают легким кислым вином свою жирно приправленную оливковым маслом пищу. Вино, даже самое простое, стоит слишком дорого, а в особенности оно подорожало в последние пять лет, когда страшно распространилась здесь болезнь виноградных лоз. Один из здешних агрономов изобрел средство против этой болезни, – именно присыпать мелко растертой серой только что зародившиеся кисти. Нынешней весной многие воспользовались этим средством. Но так как болезнь прошла сама собой, то и нельзя судить о его действительности. Только вино из подвергнутых этой операции лоз приобрело отвратительный серный запах.

Несмотря на умеренность образа жизни, тосканские земледельцы – как и все итальянские бедняки – имеют одну, весьма разорительную слабость, а именно страсть к игре, развиваемую и поддерживаемую в них самим правительством. Об итальянской лотерее, или королевском лото, как ее называют здесь, было уже много говорено и писано; но я тем не менее предоставляю себе право прибавить впоследствии несколько своих слов к этому многому.

Замечу еще, что в Тоскане нет хотя сколько-нибудь значительных деревень и сел, нет следовательно и земледельческих центров. Крестьяне живут поодиночке на землях помещиков, видаясь очень редко с двумя или тремя из соседей. Поэтому в них нет и тени того корпоративного духа братства и общности интересов, которыми отличаются городские ремесленники. Ремесленники могли воспользоваться возможностью, которую предоставила им последняя правительственная перемена, – соединяться, составлять общества и братства. Крестьяне и этого не могут сделать. Они чувствуют очень много существенных недостатков, но исправить их, облегчить участь земледельцев могли бы только разумные ассоциации на манер ремесленных братств взаимного вспомоществования. А завести эти братства, при разъединенности интересов и образа жизни, это трудная задача, и сами крестьяне конечно не сумеют разрешить ее. Правительство не берет инициативы в этом деле; тем более оно не может открыто принять сторону работников против собственников в этой упорной борьбе. Строгие блюстители статута не признают даже права за министерством входить в эти частные вопросы, касающиеся быта отдельных сословий, а не целой нации. Министерство однако же в других случаях не боится высказывать свои централизационные стремления, не останавливаясь за криками и толками этих пуритан нового рода.

Число приверженцев централизации возрастает в Италии с каждым днем. В течение последнего месяца вышла в свет небольшая брошюра некоего г. Джорджини, выказывающая в авторе весьма основательные административные познания и еще более склонность его к централизационному направлению настоящего кабинета. Брошюра эта имела несомненный успех в публике, хотя достоинства ее и были неумеренно преувеличены министериальными газетами. Изо всего этого можно легко вывести, что никак не излишний пуританизм и не страх перед общественным мнением заставили г. Рикасоли и его кабинет оставить безо всякого внимания участь контадинов, тем более что этот же самый кабинет делал весьма многие и не вполне законные уступки в пользу городских работников, да и теперь каждый день делает их в пользу крикливых тунеядцев Неаполя и Эмилии. Правда, что они не так терпеливо как тосканские контадины ждали его вмешательства в их интересы.

Впрочем, обо всем этом мне хотелось бы сказать многое и многое, что здесь может быть было бы не совсем у места, а потому я считаю лучшим совсем кончить на этот раз об этом щекотливом предмете. В заключение скажу еще несколько слов, чтобы показать, как мало земледельческие классы Средней Италии возбуждают в себе сочувствия даже между итальянскими прогрессистами – и это конечно говорит не в пользу гг. прогрессистов.

В каждом из городов Италии – в Тоскане больше чем где-либо – существуют так называемые комитеты итальянского единства. Лица, составляющие эти комитеты, доказали в очень тяжелые для Италии времена свою горячую преданность народному делу, благу и самостоятельности Италии. Трудами их был подготовлен последний переворот в Тоскане, Романье и в неаполитанских провинциях. Многие из них принесли в жертву не только свои имущества, но даже лично потерпели весьма многие гонения. Теперь комитеты эти продолжают очень аккуратно свои заседания почти каждое воскресенье. Настоящее положение дел однако же несколько охладило их ревностное стремление, или по другим может быть причинам они ограничили круг своих действий. Теперь почти исключительной целью их осталось покровительствовать римской и венецианской эмиграциям, раздавать им денежные вспомоществования. На всё это уходит много денег, тогда как польза, приносимая их трудами, далеко не соответствует издержкам. Мне случилось говорить с одним из членов Сиенского комитета о быте тосканских контадинов. Ответ, данный мне этим почтенным гражданином, я привел уже выше.

Письмо второе

22 (10) января [1862 г.]

В настоящее время Турин, становящийся с каждым днем всё более и более столицей Итальянского королевства, представляет живую картину. Здания парламента и обязательное присутствие представителей всех провинций делают шумной и интересной жизнь этого города. Виктор-Эммануил, тоже не чуждый может быть общей всем итальянцам муниципальной гордости, делает с своей стороны всё от него зависящее чтобы показать своим новым подданным их временную столицу по возможности в лучшем свете. Я называю ее временной только потому, что, по мнению всех итальянцев, один Рим способен быть истинной столицей королевства; определить же срок, на который Турин исправляет эту должность я решительно не берусь, тем более что и сам г. Рикасоли, который должен был бы гораздо лучше меня уметь отвечать на этот трудный вопрос, сильно смутился, когда ему предложили его без особенных околичностей.

Кого интересуют подробные описания великолепных балов и всяких другого рода торжеств, которые непрерывно следуют в Турине одно за другим, благодаря щедрости короля, тех попрошу я адресоваться к официальным журналам этого города: там со всей подробностью поименованы все лица, почтившие эти собрания своим присутствием, описаны блестящие туалеты дам и чуть ли даже не исчислено, сколько мороженого и прохладительных напитков подавалось разгоряченной публике. В этих же изданиях можно найти самые полные сведения о серенадах и иллюминациях в честь принца Оскара Шведского, встреченного чрезвычайно радушно в субальпийской столице. Я же оставляю все эти веселые зрелища для очень печальной картины.

Выходя с одного из последних балов, данных итальянским королем в честь шведского принца, в 6-м часу утра, когда туман очень плотно улегся на вершины гор, а с середины неба стал падать холодный, серый полусвет, позволявший определенно видеть окружавшие предметы, – гости могли заметить очень простую тележку, в одну лошадь, медленно ехавшую по направлению к городским воротам. В тележке ехал еще очень молодой человек в назидательном сообществе священника. Полвзвода солдат угрюмо шли по сторонам этого незатейливого экипажа. По этим вовсе недвусмысленным признакам очень не трудно было угадать цель путешествия, не совсем добровольно может быть предпринятого бедным юношей. Не берусь передать вам чувства и мысли героя этой печальной катастрофы в то время, когда гнедая кляча подвозила его к тому месту, где ожидал его новый отряд солдат и королевский чиновник гражданского ведомства… Юноша этот был мясник, и о существовании его мало кто знал в Турине, почти до той самой минуты, как он перестал существовать.

Пьемонтское уголовное законодательство допускает смертную казнь, и даже не в очень редких случаях; но приложения ее к практике старожилы туринские почти не запомнят. Не знаю, мягкость ли тамошних судей этому причиной, но только с 1849 года ни в Турине, ни в других провинциях королевства, не случалось ни разу подобных трагических представлений. Последний из приговоренных к лишению жизни сардинским уголовным судом был Джузеппе Мадзини, который, как вы знаете, очень благополучно живет в Лондоне и недавно оправился от тяжелой болезни. А потому казнь мясника возбудила не одно сожаление к нему в свидетелях этой кровавой сцены.

Вопрос о смертной казни занимает многих весьма почтенных криминалистов; уважая специальность, я не стану приводить здесь свои личные, очень неглубокомысленные в сравнении с их учеными трудами, мысли об этом предмете; но каюсь, что в моих глазах подобные кары правосудия имеют в себе слишком много варварства. Нельзя не сознаться в том, что со стороны государственной экономии этот способ расправы представляет свои выгоды: гильотина стоит несравненно дешевле пенитенциарной (да и всякого другого рода) тюрьмы, к тому же и не требует очень сложной администрации. Экономные правительства поэтому очень любят этот дешевый, но и действительный, способ восстановления однажды нарушенного порядка. Двор Св. Петра, по бедности, вынужден очень часто обращаться к нему. По римским законам всякое убийство, совершенное не в пользу церкви и не во время широкко, наказывается смертью: последняя оговорка делает большую честь человечности и предусмотрительности новых римских законодателей. В летние месяцы в Риме и в окрестной Кампанье дует очень часто и сильно сухой, южный ветер из африканских степей, раздражающий нервы и доводящий до болезненного исступления жителей Вечного Города. Но и без этой климатической случайности палач там может, положа руку на сердце, сказать, что не даром берет свое жалованье от священного двора. В настоящее время в особенности должность его стала до такой степени трудной, и требует такой неусыпной деятельности, что, говорят, даже железное здоровье Padrone Checco[193] не устояло. Некоторые приписывают его нездоровье угрызениям совести, возбужденным в нем смертью Чезаре Лукателли[194], в которой он не мог считать себя невинным.

Вам конечно известно, что Чезаре Лукателли казнен в Риме несколько месяцев тому назад; его обвинили в убийстве одного из папских жандармов во время небольшой стычки между этими ревностными блюстителями порядка и гуляющими. Очень скоро после смерти Лукателли открылся настоящий виновник преступления, бежавший в итальянские владения тотчас после катастрофы. Лукателли принимал очень пассивное участие в случившемся смятении, но остался израненный на месте, и так как он один из всей толпы попался в руки полиции, то и должен был, для поддержания чести римской Фемиды, исправлять должность преступника. В виде посмертного утешения бедному страдальцу итальянские журналы все без исключения разгласили его бесчестный процесс со всеми его возмутительными подробностями. Но как приняли римские граждане эту казнь? По обыкновению, свирепо сверкая своими огненными глазами, угрюмо теснились они вокруг эшафота с глухим ропотом, и бросали от времени до времени вовсе недружелюбные взгляды на окружавших его швейцарцев в их шутовском наряде. В толпе слышались порой возгласы сочувствия страдальцу, тысячи рук протягивались с медными байоками[195] к чаше, в которой собирались деньги на панихиду по усопшем – одним словом, как это всегда бывает в подобных случаях, как это было и нынешней весной, когда место Чезаре Лукателли занимал молодой трастеверинец[196], душегубец, успевший извести столько своих собратий, сколько ему было годов от роду. Вы может быть выведете из этого очень невыгодные для римского народа заключения. Но дело в том, что они во всяком, входящем на ступеньки эшафота, видят такого же Чезаре Лукателли, и если бы римский двор присудил кардинала Антонелли или де Мерода[197] к подобной экзекуции, – они готовы были бы с любовью и сожалением смотреть на этих двух ненавистных своих врагов. Если падре Пассалья, экс-иезуит, пользуется некоторой популярностью в Италии, то этим он обязан исключительно негодованию против него наместника св. Петра, которое высказалось, между прочим, очень оригинальным образом. На дверях одной из церквей Иисусова братства в Риме, в большой картине al fresco, между многими столпами ордена изображен и Пассалья, бывший в то время ревностным защитником Ватикана. Недавно святой отец отдал приказание, чтобы голова этого портрета была отрезана, в ожидании пока удастся повторить эту самую операцию над оригиналом.

Бывшее неаполитанское законодательство тоже было довольно щедро на такую энергическую меру уголовного наказания. Я не думаю, чтоб оно было побуждаемо к этому чрезмерной экономией, или было вынуждено дурным состоянием финансов. Известно, что королевство Обеих Сицилий было одно из самых счастливых в Европе в денежном отношении, и если б отнять хотя десятую долю тех капиталов, которые ежегодно тратились на всякого рода празднества, на украшения дворцов и церквей, то можно было бы устроить очень хорошие тюрьмы и содержать многочисленную и благоустроенную администрацию. Более снисходительное, нежели правительство св. Петра к человеческим слабостям, неаполитанское уголовное законодательство не придерживалось ветхозаветного правила: жизнь за жизнь. Убийцы щеголяли в красных куртках с выбритыми затылками и с очень легкими цепями на ногах и содержались порядочно в многочисленных тюрьмах. Между низшими классами красные куртки пользовались даже несравненно большим почетом, нежели желтые – мундир пойманных воров – и серые, служившие отличием других преступников гнусного разряда. Многие из них даже сожалели о том, что заслужить эту почетную одежду на всю жизнь было слишком трудно, пожалуй и совсем невозможно. Зато попасть на эшафот было слишком легко, и желающие могли добиться этой чести, даже не угнетая свою совесть грехом против восьмой заповеди. Не говоря уже о Пизакане[198], Бандьера[199], Милано[200] и других, за смерть которых дикие калабрийцы жестоко отплатили полициотам и сбиррам, много крови пролито было этими варварскими чиновниками, в руки которых бурбонское правительство отдавало подвластные ему страны. Бедная Сицилия особенно пострадала от их наглого самовластья. На этом острове вся низшая полиция была составлена из передавшихся в руки правосудия разбойников. Я забыл теперь имя одного из них, занимавшего очень важный пост по этой отрасли администрации, и особенно отличившегося грубым цинизмом своих кровавых оргий. Этим почтенным юристом пытка была введена как очень обыкновенное дело при всякого рода уголовных следствиях, хотя собственное признание виновного вовсе не было необходимо для его осуждения. Всё это делалось с таким возмущающим цинизмом, что совершенно понятной становится та глубокая ненависть, которую питают к павшему правительству неаполитанцы.

Между исчезнувшими итальянскими правительствами, которые правили отдельными клочками Полуострова во имя Бога и Австрии, одно заслуживает особенно благосклонное внимание, по человечности своих законов. Я говорю о бывшем великом герцогстве Тосканском. Кодекс, имевший силу в этом маленьком государстве, мог бы служить образцом для многих других, выгоднее во всех отношениях поставленных правительств, и в этом сознаются даже враги ex officio[201], следовательно, самые свирепые враги Леопольда и Австрийского дома. Тосканцы самый положительный народ во всей Италии; но и они способны увлекаться, как все другие и даже лучше, чем все другие, потому что они увлекаются хладнокровно. И теперь еще не совсем прошла та политическая лихорадка, которая овладела ими при первых известиях о победе при Сольферино[202], и они еще не приобрели способности беспристрастно смотреть на свое прошлое, как это и естественно, если это прошлое не совсем прошло, или прошло очень недавно. Леопольд-Babbo, как они называют его иронически, и теперь еще для них предмет очень сильной ненависти, во многом несправедливой. Бывшее правительство, конечно, не удовлетворяло всем потребностям страны, и революция готовилась с давних пор; за это тосканцев обвинять нечего. Но личная ненависть к великому герцогу, извиняемая до известной степени лихорадочным состоянием народа, является в глазах всякого беспристрастного человека пятном на разумных, всегда обдуманно девствующих тосканцах.

С тех пор как я в Италии, я встретил только одного, очень почтенного гражданина Этрурии, который спокойно и добросовестно обсуживал недавно прошедшее. Ему было шестьдесят два года; он успел уже, как говорят, перебеситься; он играл очень деятельную роль в 1833 и 1848 гг., – и вот теперь, познав тщету всего земного, смотрит на совершающееся перед его глазами не как гладиатор на борьбу, в которой сам уже не может принять участия, но как опытный и развитой человек, успевший во всем отделиться от собственной личности. Обед, изготовленный собственными руками его дражайшей половины, чашка кофе в кофейной, грошовая сигара и ревматизм в ногах, вот для него существенная сторона жизни. Остальное заменяет ему театр, в который он перестал уже ходить, зная наизусть все представляемые пьесы, все остроумные выходки и шутки сиенского Стентерелло, вступившего на сцену Сиенского театра молодым человеком в том самом году, когда мой приятель, экс-адвокат доктор Дезидерио срезался в первый раз на университетском экзамене из римского права.

Как и все, не выжившие еще из ума старцы, д-р Дезидерио отличается превосходной памятью на мелочные происшествия, случившиеся на его глазах, хотя сильно путается в их хронологии. В его сообществе провел я много очень назидательных часов, и слова его помогли мне правильнее понять всё случившееся и теперь еще случающееся в вековых городах древней Этрурии, в чем прежде многое казалось мне загадкой.

По словам ученого адвоката, одна из главных причин ненависти соотечественников его к Леопольду, не бывшему ни тираном, ни даже очень плохим администратором, есть очень свойственная всем им черта, отдавать свою симпатию победителю, герою дня, – отдавать в такой степени, что для побежденного в душах их ничего уже не остается, кроме ненависти. Я должен был удовольствоваться объяснением доктора Дезидерио на этот раз, потому что не нашел никакого лучшего. Предупреждаю, впрочем, вас, что приятель мой – скептик, и что он вовсе не доверяет возвышенным побуждениям ни в других, ни в себе, и собственные его подвиги в иные эпохи кажутся ему теперь плодом юношеской кичливости и беспокойного духа. Он и на весь последний политический переворот, совершившийся в Тоскане таким особенным и величественным образом, смотрит с той же самой точки зрения, и объяснил он мне его какой-то итальянской поговоркой, напомнившей мне мою отечественную хоть горше да иньше. На этот раз я стал очень энергически возражать старому скептику. Мой противник не поддался на мои доводы, хотя и не нашелся возражать на них последовательно, и, уходя, как за каменную стену, в свой скептицизм, постыдно бежал от меня, прихрамывая и опираясь на палку.

Оставшись один, я, как это часто случается, увидел вдруг недостаточность своих данных, которыми надеялся окончательно сбить с позиции упрямого адвоката.

Мне самому показалось неправдоподобным, чтобы из-за нескольких, вовсе несущественных злоупотреблений и промахов бывшей администрации, имевшей свои неоспоримые достоинства, народ решился на такую радикальную перемену, и чтобы, несмотря на потерю многих выгод, он решился на это с таким единодушием, что всё дело обошлось без ружейного выстрела.

Последний из тосканских великих герцогов в очень малом был схож с сотоварищами своими в падении, маленькими и скупыми тиранами, преданными Австрии с головы до ног, не знавшими пределов своему буйному произволу. Не будучи вовсе идеалом монарха, Леопольд обладал некоторыми личными достоинствами и в 1848 году показал, что он вовсе не чужд народного духа и способен отстаивать его даже против своих патронов австрийцев. Положим, он не простирал этого благородного порыва до самопожертвования; но этим он бы, казалось, мог только больше выиграть в глазах своих расчетливых подданных, очень уважающих положительность и расчет как в себе, так и в других. При наступлении грозы, великий герцог решился на очень многие уступки; он бы не отказался даже может быть выпроводить за пределы своих владений иезуитов и всех им подобных, совершенно преобразовать полицию и дать ей новый устав, в котором он строго наказал бы ей уважать несравненно больше прежнего существующие законы и постановления.

Преобразованное таким образом великогерцогское управление несравненно больше сообразовалось бы с мелочными, но и очень существенными выгодами Тосканы, нежели совершенно новое, мало знакомое с ее особенностями правительство, первым условием которого было уничтожение всякого рода политической, а затем и административной автономии. Рыцарский барон Рикасоли был посредником между герцогом и его подданными, и в этом случае выказал так много энергии и даже героизма, что популярность его значительно возросла от этого подвига, который впрочем не совсем соответствовал тогдашним желаниям народа. Тосканцы не хотели никаких уступок; они ни на чем не помирились бы, пока старый герцог, со всем семейством своим, не отправился бы по дороге к Вене. Барон Рикасоли, выбранный на тот раз представителем народной воли, оказался уступчивее своих доверителей, за что мог бы дорого поплатиться. Толпа ждала его на площади перед дворцом и встретила его при появлении его на лестнице вовсе не дружелюбно. Неустрашимый дипломат высказал им откровенно свое сочувствие к личности великого герцога, всё, что он думал о неделикатном относительно его поведении черни. Не смущаясь ни дерзкими криками, ни свистками, он моральным влиянием двух вынутых им из кармана револьверов, пробрался через толпу на площадь; и оставался там, пока личная безопасность Леопольда и всего его семейства не была обеспечена.

Как бы то ни было, это событие из жизни нынешнего первого министра свидетельствует о непоколебимой честности его и твердости в своих убеждениях.

Чтоб объяснить то, что могло показаться загадочным в его позднейшей жизни, чтоб объяснить увлечение, с каким тосканцы предались идее итальянского единства почти в ущерб своим частным выгодам, мне кажется необходимым маленькое отступление в давно прошедшие века. Несмотря на всё мое желание не вдаваться в археологию, я вынужден сделать это, потому что многое в теперешней итальянской жизни является прямым результатом прошедшего, и чтобы вполне понять эти отдельные случаи, нужно прежде добраться до других, которыми они порождены.

Между муниципальными республиками Италии, Тоскана или, правильнее, Флорентийская республика, первенствовала во все времена. Я не говорю здесь ни о венецианской, ни о генуэзской, – та жизнь давно прошла и уже не воскреснет: мраморные дворцы и церкви полувосточной архитектуры, вот всё, что осталось от нее. Но жизнь Флоренции была иного рода. Община народная – del popolo magro, как ее называли в отличие от общины олигархической, del popolo grasso, прежде всего выработалась во Флоренции. Чтоб устоять, во что бы то ни было, или лучше, чтобы не уступить заклятым врагам своим, флорентийское купечество решилось установить в своем родном городе герцогскую власть. Флорентийские герцоги не имели ничего общего с тиранами северной Италии, и однако же вскоре они стали очень не популярны. Во Флоренции образовалось много партий. Парии эти со всевозможными оттенками были большей частью против великих герцогов, или по крайней мере против семейства Медичей, стоявшего тогда во главе. Одни боролись из честолюбивых видов, другие из привязанности более или менее бескорыстной к павшему величию городской общины; но соединенные усилия всех их часто одерживали верх, и Медичи неоднократно должны были оставлять Флоренцию, пока наконец соединенные войска папы и императора не утвердили раз навсегда этот образ правительства в лице незаконного сына папы Климента, Александра Медичи. Новый герцог, опираясь на иностранную помощь, уничтожил одно за другим преимущества народа. Этим собственно и кончается история Флорентийской республики.

Кратковременная эпоха ее падения – лучшее время изо всей ее жизни и особенно плодовитое на великих людей всякого рода, которых геройские подвиги не спасли однако же независимости этой страны. Макиавелли начинает собою этот блестящий период, ознаменованный жизнью Микеланджело и Андреа дель Сарто, Лудовика Мартелли, Данте Орвието и Франческо Ферруччи, умершего со знаменем в руках, и тем давшего сюжет для множества исторических картин, украшающих итальянские выставки. Это было то время лихорадочного напряжения, когда всё то даже, что есть отвратительного в человеческой натуре, проявлялось в величественной форме Джованни Бальдини и Малатеста Бальйоне.

Со стороны союзников было менее великих людей и героизма, но за них была численная сила и они одержали верх.

Франческо Ферруччи более других показал стойкости и героизма. После занятия Прато союзниками, когда всё казалось потерянным для Флоренции, в голове полководца мелькнула великолепная мысль, соединить разрозненные деспотизмом мелких владетелей племена Италии. План его не исполнился вследствие очень неблагоприятных случайностей; затем и сам Ферруччи был убит в Гавинанской долине, месте очень живописном, которое я советую непременно посетить всем, бывающим в этой части Полуострова.

Как ни дерзким может показаться предприятие, затеянное великим полководцем, в то самое время когда в войске его едва доставало солдат для защиты самых важных пунктов его лагеря, оно вовсе не было не исполнимым в эту эпоху геройских подвигов и неожиданных успехов. В Италии никогда не умирала в народе память о бывшем величии страны. Даже в настоящее время всякий popolano считает себя прямым потомком древних властителей мира. Классы, счастливее их поставленные, в их глазах – потомки варварских завоевателей Италии. Я вовсе не намерен разбирать, насколько основательно это их мнение, но довольно того, что из их умов ничем нельзя искоренить его. Во времена Ферруччи во Флоренции, класс этот был, сравнительно с другими провинциями Италии, в самом блестящем положении; на целом же Полуострове он был совершенно задавлен или толпами наемных телохранителей местных тиранов, или деспотизмом торговой и рыцарской олигархии. Только Флоренция могла взять инициативу в деле соединения Италии; но народонаселение всех остальных провинций, вопреки всем муниципальным ссорам, отозвалось бы на ее призыв полной готовностью жертвовать всем этой, может быть, утопической идее.

Мысль Ферруччи пустила глубокие корни в головах соотечественников, и передавалась ими от поколения в поколение, как драгоценное наследство. Герцоги, водворенные непоколебимо в Флоренции, стали действовать несравненно сильнее, нежели их предшественники, против страшной для них общины del popolo magro. Александр и Козьма особенно отличились в этом отношении. Большая часть приверженцев флорентийской независимости были казнены ими или изгнаны. В чужих краях, не имея и тени надежды снова стать деятельно полезными родному краю, они принялись за теоретическую сторону дела. Предсмертное намерение Ферруччи развилось скоро в целую политическую доктрину, и было с жаром проповедываемо во всех провинциях Полуострова. И чем хуже было положение Италии, тем всё более и более имело в ней успех это учение.

Правление Александра и Козьмы Медичи было тяжелым временем для флорентийского народа. Микеланджело, вынужденный переселиться в Рим, написал о нем на пьедестале своей известной «Ночи» следующие стихи, которые чуть ли не лучше самой статуи:

Grato m’e il sonno e piu Tesser di sasso

Finche la patria vergogna e miseria dura.

Deh parli piano, non mi svegliar…[203]

Ho эти тяжелые времена прошли. Усилия герцогов не убили жизни этого края. Преемники Медичей вынуждены были переменить их систему правления. Только однажды утвердившиеся отношения между то сканцами и их владетелями не изменились вместе с этим. Как бы ни было благодетельно их владычество для страны, они не могли забыть того, что их водворила иностранная помощь; несмотря на свое совершенно этрусское происхождение, они навсегда остались иностранцами во Флоренции, и тем самым были вынуждены искать себе содействия вне против своих же подданных, а это в глазах тосканцев усугубило их вину.

Между тем доктрина Ферруччи, исправленная и дополненная, с каждым днем всё более и более приобретала силы: это было всё, что оставалось от минувшей славы и величия тосканского popolo magro.

Г. Рикасоли вовсе не popolano, но убежденный что из своего прежнего политического положения Тоскана могла извлечь очень много полезного, он настойчиво требовал некоторых необходимых уступок и улучшений. Впрочем, он не отказался занять место в великогерцогской администрации, и тем самым принимал на себя обязанность защищать великого герцога.

Но потом барон Рикасоли увидел, что единство Италии перестало быть утопией, из-за которой могло быть пролито много крови без всяких существенных результатов. И исполнив честно и добросовестно свой долг по отношению к прежде принятым обязательствам, – он стал служить этому новому делу также бескорыстно и честно, имея всегда в виду, прежде всего, положительные и практические пользы своей родины.

Гарибальдиец

Письмо третье

12 февраля [1862 г.]

Я очень давно не говорил уже ни слова о Неаполе, играющем, однако же, вовсе не последнюю роль в теперешнем положении Италии.

Но согласитесь, что вина не моя. Дело в том, что всем известны кровавые подвиги так называемых защитников римской церкви, то есть прав ее главы не на души только, но и на тела нескольких сот тысяч итальянцев, готовых скорее загубить свои души, чем душой и телом принадлежать наместнику св. Петра. Между тем, кроме перечня разбойничьих проделок этих рыцарей, мало что можно было сказать о неаполитанских провинциях… Народонаселение их в течение всего этого беспокойного периода времени очень удобно можно было разделить на три класса: 1) подкупающие разбойников, 2) разбойничающие и 3) боящиеся разбойников, – третей самый многочисленный. К нему следует отнести и национальную гвардию и регулярные войска, расположенные в этих провинциях, уже с давних пор и вероятно на долгое время вперед, так что их по справедливости можно считать на некоторое время оседлыми жителями бывшего королевства Обеих Сицилий.

Относя их к третьему классу, я вовсе не думаю оскорбить этим их мужество или гражданские доблести, которые иные из них уже выказали, а другие, конечно, не замедлят выказать при первом удобном случае. Но как бы неустрашимы они ни были, они уже по одному тому относятся к третьему классу, что их ни почему нельзя причислить к двум первым. К тому же, вспомните теорию храбрости Жан-Поля Рихтера[204], право больше справедливую, чем кажется с первого взгляда. Да возьмите и жизнь войска в окружающих Неаполь провинциях: Teppa ди Лаворо, Капитанате, Базиликате и других, граничащих с Римской Областью. Несколько дней тому назад я получил подробные сведения о небольшом отряде, расположенном в Санта-Марии близ Капуи. Их доставил мне офицер, очень молодой, но успевший выказать много стойкой и обдуманной храбрости, живой образец современного итальянского офицера, исполненный предрассудков вперемешку с очень блестящими качествами, готовый по системе Кифы Мокиевича[205] пожертвовать всем, для того чтобы скрыть от посторонних глаз всё, могущее бросить хотя слабую тень на близких его, на его сослуживцев. И юноша этот сам говорит, что войско боится разбойников. Здесь вовсе не место рассуждать, насколько похвальное чувство в человеке храбрость, и насколько унизительно противоположное ей чувство, но объяснить, что этот страх перед разбойниками свидетельствует в пользу солдат, не робевших в других более опасных случаях, я считаю небесполезным. Ларчик открывается просто. Входя в призывавшую их страну, они говорили слова мира и спокойствия, а пришлось им поддерживать какое-то осадное положение, и они вынуждены жить как в завоеванном крае. Этим они конечно заслужили далеко не дружеское расположение обитателей, которых ненависть могла повести к неблагоприятным результатам. Разбои не дозволяют войску выйти из этого неловкого положению, заставляя круто обращаться с теми, кого собственно следовало бы и хотелось бы считать братьями. Все эти решительные меры не приводят, конечно, к цели, не водворяют спокойствия и порядка: это уж вина не войск, но опять им же приходится за нее расплачиваться. Как успех военных действий в Маркиях и Умбрии и гарибальдийцев в Южной Италии был приписан главным образом туринским дипломатам, так теперь промахи нового Кавура приписываются войску. Я уж не говорю о том, что эта мелочная охота на хорошо знакомых с местностью и умеющих ею пользоваться разбойников быть может очень забавляет в первое время молодых гусарских корнетов, но à la longue надоедает всем и каждому, и стоит трудных походов, хотя и не представляет больших опасностей. Всё это не мешает тому, что действия войск против разбойников относительно успешны, несмотря даже на отсутствие кавалерии. Но для страны вообще, а следовательно и для самого войска, мало от того толку. Рассеянные шайки поодиночке перебираются в Римские Владения, где снова организуются под кровом римского двора и французских штыков, где добровольно сдавшиеся, убитые и расстрелянные легко заменяются новыми, благо не оскудела еще касса св. Петра, пополняемая тощими подаяниями, вымогаемыми у всех верных сынов (и по преимуществу дочерей) римской церкви. Формирование новых скопищ тем легче, что большая часть Неаполитанского королевства никогда не представляла путешественникам полной безопасности; если пограничные с Папскими Владениями провинции не пользовалась в романах и операх такой же известностью, в этом отношении, как знаменитая Калабрия и Абруццы, то лишь потому, что тамошние бандиты представляют меньше живописного. Во время последней революции им открылось более чем когда-либо широкое поле деятельности, которым они пользовались безо всяких политических замыслов. Пока подвиги Гарибальди и потом Чальдини обращали на себя всеобщее внимание, о разбойниках не говорили; но когда Франческо II проиграл окончательно, когда хоть внешний порядок понемногу начал водворяться в этих странах, смелые разбойничьи выходки стали одной из самых существенных частей итальянского вопроса. Чьи личные выгоды совпадали с особенностями этого тревожного состояния, тот воспользовался существованием бандитов, которые с своей стороны, обрадованные тем, что могут придать своим проделкам более возвышенный характер, поддались и охотно пошли за врагов итальянского единства. Франческо II раздал им оружие, оставшееся без употребления по упразднении его войска; на случай неудачи нашлось верное убежище в Римской Области, куда не могут следовать итальянские войска; при успехе, порядочная добыча с разграбленных сел и городов легко была укрываема в учрежденных близ Террачины складах. Разбои закипели. Наместничество Чальдини положило было конец этому ходу дела. Тогда, если бы римский двор, первоначально скупой на жалованье своим агентам, не решился на денежные пожертвования, порядок и спокойствие могли бы очень скоро водвориться. Но экономный Рим решился и стал организовывать на свой счет и на счет Франческо II правильные партизанские партии. Желающим записаться в ряды защитников церкви, кроме ежедневной платы по паоло в день (около 15 коп. сер.), стали выдавать по нескольку скудо единовременно. Всё, что было в Риме воров и разбойников, каторжников, бежавших из тюрем и спасшихся каким-либо чудом от эшафота, множество французских дезертиров и отставных солдат – всё это поспешило принять выгодные условия. Между последними не мало и таких, что в прошлом году дрались под знаменами Гарибальди. Особый комитет французских легитимистов прислал десятки отборных бретонцев. Испанцы целыми ротами в правильном составе присоединились к распущенным бурбонским полкам, и всё это собралось под начальством старинных офицеров бывшей армии Франческо II. В монастырях учреждены склады оружия и пороху. Центральный бурбонский комитет, резидирующий на Мальте и имеющий агентов во всех главных городах католической Европы, завел целый арсенал, в котором есть и пушки, и всё, что нужно для вооружения судов. Почему именно Мальту, а не Рим избрали центром действий – не знаю, но конечно не из боязни французских войск. Генерал Гойон не может не видеть проделок своих протеже, а ведь не мешает же он однако вербовке в бандиты, которая в Риме делается открыто на главных площадях и под главным начальством генерала Боско[206].

Энтузиазм – как можете заключить из сказанного – вовсе не преобладающая черта в этом импровизованном войске; но между наемниками и каторжниками в нем попадаются иногда люди совершенно бескорыстные и преданные. В одной из недавних стычек между пьемонтскими драгунами и папскими бандитами был взят в плен в числе прочих очень молодой еще и весь израненный доктор неаполитанец, который возбудил участие в командовавшем пьемонтским отрядом полковнике Пианелли. Пианелли задумал его спасти. На допросе доктор выказал себя заклятым врагом итальянского движения. Пианелли напрасно старался убедить его и представить ему дело в настоящем свете.

– Если бы вам возвращена была свобода, на что употребили бы вы ее? – спросил он наконец, надеясь может быть, что поставленный таким образом в необходимость решать сам свою участь, юноша ответит так, что откроет возможность спасти по крайней мере его жизнь.

– Я употребил бы эту свободу на защиту священных прав церкви и верного ее сына, моего короля Франческо II, – отвечал доктор с стоическим мужеством, и был расстрелян.

В числе сподвижников Борхеса и Алессандри, попадались еще весьма интересные личности другого рода, как например француз Ланглуа, который был взят в плен и расстрелян пьемонтцами. О нем очень много уже было говорено в журналах. Ланглуа при допросе не выказал такой непоколебимой привязанности к своим убеждениям, как неаполитанский доктор, тем не менее личность его типична и очень пригодна в какой-нибудь французский роман. Он объявил, что нисколько не был намерен защищать папу, или Бурбонов, еще меньше питал какие-либо враждебные замыслы против итальянского правительства, а дрался – так, из любви к искусству… «Je faisais la guerre en amateur[207]

Такого же рода господа, чуждые корыстных видов, но и вовсе не преданные делу, за которое они дрались, были и в гарибальдийском войске, во французской роте. Это продукт парижской почвы.

Но пора мне бросить эти лагерные истории и обратиться собственно к Неаполю.

Неаполь пьемонтизируется! – так все кричат в один голос, и на это приводится тьма доказательств.

Вот один из случаев, для примера. Друзья покойного Пизакане, – он жил еще в то время, когда все, желавшие единства и независимости Италии, были друзьями каждого, отдававшего себя этому святому делу, и потому у него много друзей, – так друзья покойного Пизакане задумали поставить ему памятник в Неаполе. Пизакане родом неаполитанец, в Неаполе он казнен, там же сожжено его тело: понятно, что именно в этом городе задумали поставить ему памятник. На сколько он заслужил такую честь – это другой вопрос. Предприятие его не имело успеха, оно лишь повлекло за собою смерть предприимчивого предводителя высадки и многих из его товарищей; пожалуй даже вызвало новые гонения на Неаполь. Кроме того, его вовсе нельзя поставить на ряду с первоклассными деятелями итальянского освобождения, он вовсе не был гениальной натурой. Но неаполитанцы должны были бы относиться к нему снисходительно: он любил Неаполь, он с безрассудной отвагой отдался весь делу, которое считал полезным своему отечеству. Все знают, как он с 20-ю товарищами украл пароход среди моря и отправился смело проповедовать новые доктрины на калабрийском берегу. За эту смелость он поплатился жизнью, но и на эшафоте он сказал собравшемуся на зрелище народу, что не жалеет о своей судьбе, что с давних пор он не желал лучшей участи, как умереть за свое отечество, в сражении ли, или на эшафоте – для него всё равно. Нельзя лишать его прав на признательность неаполитанцев, которые действительно боготворили его имя. Туринское министерство, со своей стороны, имело полное право не разделять этих чувств, даже больше: по своему положению, быть может, даже было обязано выказывать чувства прямо противоположные. Неаполитанский народ мог с изъявлениями самой живой радости принять декрет Гарибальди, назначавший пожизненную пенсию семейству Аджезилао Милано, но итальянское правительство не могло признать этот декрет, не могло оправдать преступления, хотя и совершенного в его пользу. То же с немногими изменениями можно отнести и к Пизакане. В этом смысле высказался и кабинет покойного Кавура и барон Рикасоли, бывший тогда еще тосканским губернатором: теперь и сами неаполитанцы, так недавно еще вовсе не разделявшие образа мыслей министерства, к нему примкнули. Когда в общинное правление (муничипио) этого города была представлена просьба об отводе под памятник нескольких квадратных саженей земли, муничипио отказало положительно, безо всяких оговорок, и вовсе не в двусмысленных выражениях. Памятник однако же будет воздвигнут, только не в Неаполе уже, а в Салерно, где городская община изъявила полную готовность уступить под него столько земли, сколько потребуется. В Италии теперь вообще время на памятники; в Турине, на площади del Merito поставили гипсовый бюст Кавура, в ожидании пока готов будет мраморный; в английском саду в Палермо воздвигли монумент Гарибальди, а в Сорренто открыта подписка на сооружение памятника Торквату Тассу. Это впрочем в виде примечания. Перехожу к главному, – к пьемонтизации Неаполя.

Неаполитанское наместничество уничтожено, это как я уже говорил вам, еще не произвело особенного впечатления на жителей, и нисколько не изменило положения дел. Но заодно с наместничеством уничтожены и все существовавшие в бывшем королевстве Обеих Сицилий административные учреждения, которых упразднение оставило без средств к жизни множество чиновников, и вот явилось если не всеобщее, то очень сильное неудовольствие. Уцелевшие и вновь учрежденные административные места по-прежнему наполнялись пьемонтскими графами и кавалерами, находящими, что жизнь в Неаполе очень дорога, и требующими у своих дядюшек министров прибавки жалованья или экстраординарных выдач.

А между тем гаммора процветает в Неаполе по-прежнему, реакция копошится, полиция плоха и продажна. Впрочем, насколько тут виновата пьемонтизация, я судить не берусь. Положение действительно незавидное, но по моему убеждению, главная причина неудовольствий в Неаполе, и разрозненности его интересов с остальным полуостровом та, что Неаполь еще слишком молодой человек, несмотря на свое древнее существование. Он еще горячо предан доктринам, принципам и утопиям, и помирится с настоящим тогда, когда настоящее это будет удовлетворять его многосложным и часто идеальным потребностям, чего вероятно никогда не случится, или когда он устанет от борьбы. Много лет он сидел сиднем, скованный по рукам и по ногам, как русские богатыри; теперь он только что очнулся от этого томительного состояния и хочет идти вперед во что бы то ни стало, благо дорога перед ним широкая и открытая.

Гарибальдиец

Письмо четвертое [Из Лукки]

25-го февраля [1862]

Хотя и поздно, но все-таки расскажу вам со слов очевидцев о шумной, энергической протестации, бывшей 9-го февраля в Неаполе против папы. День этот пришелся в воскресенье. Накануне еще были начаты приготовления, и на всех перекрестках наклеены были воззвания бесчисленных неаполитанских братств и ассоциаций к своим членам, и вообще к благомыслящим гражданам, приглашавшие их явиться в 11 часов утра следующего дня на площадь del Castello. Наутро окна и стены всех домов, углы всех улиц и переулков были увешаны трехцветными флагами с надписью: Viva Roma Capitale d'Italia[208].

Несмотря на проливной дождь, всё народонаселение высыпало на улицу. В 10 ч., Юношеское Унитарное Общество (Assoziazione Giovanile Unitaria), студенты медицинской школы, консерватории и университета шли со знаменами по Largo del Castello навстречу Ремесленному Братству и Гарибальдийскому Духовному Обществу (Società Ecclesiastica), ожидавшим их в полном своем составе. Толпа народа сопровождала их восторженными Viva, и другими проявлениями своего сочувствия. Несколько сот ладзаронов с музыкой и с народным знаменем, на котором стояло двустишие:

E uno, e duo, e tre

Il papa non è re[209],

заключали шествие. Дождь не переставал лить как из ведра, но не мог охладить патриотический жар публики. Толпа росла с каждым шагом; трехцветные флаги и знамена гордо развевались по воздуху. Балконы были полны разодетых дам, которые ради торжественного случая решились отдать свои туалеты на жертву дождю и тоже не оставались немыми свидетельницами манифестации: они аплодировали и кричали, говорят, не хуже самых рьяных антипапистов. Дойдя до дворца, процессия разделилась на две половины: одна пошла на [виа] Кьятамоне, где дом французского консула, другая отправилась назад по [виа] Толедо. У консульского палаццо послышались новые взрывы народных чувств. Консул показался на балконе, и благодарил народ от имени своего правительства. «Да здравствует Франция», – закричали ему, он любезно раскланялся. Потом раздались иного рода клики: «Да здравствует Рим, столица Итальянского королевства! Хотим идти в Рим!…»

Слово Рим магически подействовало на дипломата; in spe[210] он тотчас возвратился в свои покои, и запер окна. Тогда процессия отправилась к английскому консулу, которого приветствовала подобными же криками. Он тоже показался народу с высоты балкона, и благодарил его выразительными жестами. Покончив с церемонной, официальной частью манифестации, обе половины, вновь соединившись на Толедо, принялись более откровенно высказывать свои задушевные чувства. Какой-то голос прокричал pereat[211] кардиналу Антонелли. Слова его подхватили на лету, и раздались отчаянные вопли. В таком настроении духа, вся толпа отправилась ко дворцу бывшего папского нунция, и дала перед его окнами такой блистательный концерт, что уши духовного дипломата наверное не были бы в состоянии его вынести; к счастью, palazzo был пуст, в нем оставался только привратник, неаполитанец родом; он, к тому же, для большей безопасности заранее убрал весь дом трехцветными флагами. Прокричав грозные pereat, и закончив громким Viva la vera religione di Cristo[212], толпа разошлась по домам.

Неаполитанцы – известные любители всякого рода уличных торжеств, и большие мастера по части их устройства. Но последняя демонстрация тем в особенности отличается ото всех, когда-либо бывших в городе св. Януария, что общественное спокойствие не было нарушено, так что жандармы и пьемонтские карабинеры могли оставаться покойными зрителями. Ремесленное Братство и Юношеское Унитарное Общество более других выказали политического энтузиазма и увлечения. Их стараниями напечатан и распространен по городу протест против кардинала Антонелли. Вечером, в зале Ремесленного Братства, был дан большой бал для низших классов народонаселения. Гости разошлись только утром следующего дня…

Вы знаете, что бывший редактор газеты «Новая Европа», профессор и адвокат Джузеппе Монтанелли, выбран депутатом от одного маленького тосканского городка. В течение долгого времени выбор не был утверждаем, за отсутствием каких-то очень важных, говорят, документов. Наконец документы отыскались, и Монтанелли отправился в Турин. За отсутствием г. Монтанелли, главными распорядителями по изданию газеты остались его друзья: г. Риччи и булочник Дольфи, президент флорентийских ремесленных братств и комитетов. Тотчас же по отъезде Монтанелли флорентийское Ремесленное Братство написало ему приветственное письмо, показывающее, как важно его избрание в глазах известной части итальянского народонаселения, письмо особенно знаменательное тем, что подписал его Дольфи, пользующийся такой громадной популярностью.

Вообще можно заметить, что журналы партии движения, так недавно еще встречавшие очень мало сочувствия в публике, теперь расплодились и находят и читателей, и подписчиков. Лучшие неаполитанские кофейни, из опасения лишиться посетителей, получают тамошний «Popolo d’Italia», флорентийскую «Новую Европу» и миланскую «Il Veneto». Список депутатов добавляется именами этого цвета и теперь уже представляет коллекцию, которая может кое-кого тревожить: достаточно упомянуть Гверрацци, Монтанелли, Фабрици, Никотеру, Саффи, Петручелли, сопровождаемых приличной свитой.

Едва начинает открываться для этой партии возможность успеха, как расположение к ней большинства изменяется. Теперь уже нет и следа прежней ненависти и раздражения. Так например, флорентийская «Gazetta del Popolo» встретила выбор Монтанелли в парламент почти с такой же радостью, с какой несколько месяцев тому назад она объявляла о неудачном для него результате баллотировки. Чтобы быть, или по крайней мере казаться сколько-нибудь последовательной, она объявила, что Монтанелли изменил свою программу. Упомянутое мною письмо Ремесленного Братства к новому депутату – самый лучший ответ на это.

Даже умеренные из умеренных разделяют главные стремления и цели оппозиции – единство Италии, и нападают лишь на употребляемые ею второстепенные средства. «К чему все эти журнальные статьи? – говорят они, – К чему эти крикливые демонстрации? На что они нужны? Где их польза?..» Нельзя не согласиться с тем, что демонстрации эти вовсе не необходимы, но и мешать им тоже надобности не представляется уже потому, что они приучают народ к политической жизни. В настоящее время несколько десятков жандармов могут оставаться спокойными свидетелями того, как беснуются тысячи самых отчаянных popolani, и ничем ни на минуту не нарушается общественный порядок, не раздается ни один звук, враждебный правительству, а между тем, вот хоть бы в Неаполе, три года тому назад, сотни солдат не могли помешать самым варварским и незаконным поступкам, каждый раз, когда несколько десятков человек сходились вместе с какой бы то ни было целью.

Это письмо я пишу из Лукки, куда я приехал посмотреть на учреждение Ремесленного братства. Изо всех сколько-нибудь известных итальянских городов одна Лукка опоздала в этом отношении, но теперь она, кажется, готова поправить свою ошибку. Подписка едва открыта, а уже нашлось около тысячи членов. Со времени присоединения этого маленького герцогства к герцогству Тосканскому в нем исчезла всякая тень общественной жизни. Луккские воды, Bagni di Lucca, бывшие когда-то любимым местопребыванием английской знати, посещаются правда и теперь англичанами, но большинство едва на несколько часов останавливается в городе, как раз на столько времени, сколько необходимо для того, чтоб осмотреть его немногочисленные достопримечательности и плохо пообедать в грязной локанде с громким именем Hôtel d'Angleterre. Зато новая политическая жизнь проникает даже в такую глушь, как например Лукка или Чезена. Каждую неделю «Opinione» или «Perseveranza» вынуждены с сердечным прискорбием объявлять о появлении на свет какой-либо новой не совсем дружелюбной им ассоциации. В утешение себе услужливые газеты называют их возмутителями общественного порядка, революционерными клубами. Напрасно! Нет никакой возможности этому верить! Напротив, Сиенский Унитарный комитет, например, является, как вы знаете от вашего покорного слуги, до такой степени любителем ничем не возмущаемого спокойствия, что хочет помешать народу сделать мирную демонстрацию, на что закон предоставляет всем и каждому полное право. Генуэзский центральный комитет постоянно приглашает народонаселение пуще всего не нарушать общественного порядка и воздерживаться от самоуправства, как бы оно ни казалось сообразным с видами оппозиции. Этот Генуэзский комитет учреждение еще новое, и нелишним будет сказать о нем несколько слов.

Унитарные общества существуют во всех городах Италии совершенно независимо одно от другого; Гарибальди только номинальный всех их президент, и все они имеют еще местных президентов, управляющих делами комитета вместе с несколькими асессорами и секретарями. Самое направление этих комитетов различно, смотря по преобладанию в городе той или другой партии. Эта разрозненность много мешает исправности их действия, но слитие их в одно без внимания к местным направлениям было бы может быть еще вреднее. Впрочем, Генуэзский комитет успел войти в тесные сношения с некоторыми из комитетов других городов. Располагая сравнительно большими средствами и имея возможность раньше других узнавать все административные и политические вести, Генуэзский комитет играет главную роль. По его предложению, в Генуе же образована комиссия для приготовления общей программы комитетов с целью ввести единство в их действия. Кроме мирной стороны в их деятельности, о которой я уже говорил: заведения школ, пособия эмигрантам и т. д., есть и сторона воинственная, и заведывание ею принадлежит отдельной отрасли политических ассоциаций, комитетам по делам Рима и Венеции (Comitato di Provvedimento per Roma e per Venezia). Вот эти-то комитеты обращают на себя в настоящее время всеобщее внимание, и 9 марта собираются устроить съезд в Генуе. Правительство, говорят, не намерено препятствовать этому съезду, несмотря на гнев французской партии.

Одна из итальянских газет напечатала, будто бы Гарибальди отказался от председательства в двух вновь учрежденных в Генуе комитетах. Министерские газеты подхватили это на лету и вывели из этого не совсем лестные для комитетов и оппозиции заключения. Пошел гул по всей Италии. Забарабанили иностранные газеты. Гарибальди, как и следовало ожидать, не возражал прямо на эти выходки, но следующая его записка, – ответ студентам, предлагавшим ему президентство их корпорации, – служит ответом и на все толки и рассуждения. Вот эта записка:

Капрера 18 февраля.

Вас было тысяча со мною в 1860 году, пусть вас будет миллион в 1862.

Готовьтесь, это главное, и потом уже мы поболтаем с вами о многом.

Джузеппе Гарибальди.

Записка, кажется, не оставляет сомнений насчет Гарибальди в ближайшем будущем; однако же и в ней нашли оружие против комитетов: Гарибальди, говорят, не считает их вовсе серьезным делом; в его глазах это пустая болтовня!

Денежные средства комитетов довольно ограниченны, а для закупки значительного запаса ружей и всяких других принадлежностей нужны капиталы. Открыта подписка, и собрана довольно значительная сумма, находящаяся в безотчетном распоряжении Гарибальди, но ее далеко недостаточно. Выйти из этого затруднительного положения можно было едва ли не одним лишь способом, которым и воспользовались. Учреждено на акциях Общество оружейников, получающее поддержку от комитета; оно должно исключительно заниматься выделкой штуцеров по системе Минье[213] и револьверов, продавая их по однажды установленной очень умеренной цене, так, чтобы всякому открывалась возможность купить их; комитетам остается озаботиться лишь о тех, кто не располагает даже самыми ограниченными средствами. Мастерские этого Общества будут заведены в Генуе, Милане и Турине; по остальным городам учредят склады. Чтобы ознакомить низшие классы народонаселения с употреблением огнестрельного оружия, учреждают стрельбу в цель.

Зачем оружие? – спросят может быть ваши читатели: разве гарибальдийцы затевают войну помимо регулярной армии Виктора-Эммануила? Ничуть не бывало. Оружие нужно только для того, чтобы привыкать к действованию им. По примеру Англии, итальянцы заводят у себя волонтеров, которые, в случае нужды, будут к услугам отечества и Виктора-Эммануила. Вот некоторые статьи устава итальянских волонтеров:

§ 1. Учреждается Общество Вольных Карабинеров (Carabinieri Mobili Volontarii) под исключительным начальством генерала Гарибальди, который будет передавать ему свои распоряжения или прямо, или через посредство центрального комитета, заседающего в Генуе.

§ 2. Цель общества собирать в одно все силы народа, направлять их к одной цели, давать им правильное устройство и знакомить их с употреблением оружия и с фронтовой службой, насколько это окажется необходимым. Оно поставляет своей главной задачей блюсти, чтобы все эти силы были готовы в данное время служить единству Италии и Виктору-Эммануилу.

§ 4. Членами могут быть все итальянские граждане, пользующиеся добрым именем.

§ 5. Члены разделяются на три отдела: почетные (Onorarii), соревнователи (Contribuenti) и действительные (Effettivi).

§ 9. Действительные члены избирают из своей среды комиссию из 3-х членов, управляющую делами Общества и представляющую его в некоторых случаях.

§ 10. Общество разделяется на взводы из 25 человек; каждый взвод избирает себе взводного командира. 4 взвода составят роту; ротный командир и ефрейтор назначаются по выбору общего собрания действительных членов Общества, которые одни пользуются правом выбирать и быть избираемыми. Члены комиссии ни в каком случае в строй избираемы быть не могут.

§ 12. Члены Общества имеют фуражку по особому образцу, которую обязаны носить в известных случаях. Других знаков отличия Общество не имеет.

Капитал Общества составляют деньги, ежемесячно вносимые в кассу его членами. (Действительные члены платят по 1 франку, а соревнователи по 2 франка в месяц.) Кроме того каждый член обязан вносить по средствам всякий раз, когда этого потребует комиссия, которая в свою очередь обязана объяснять на что именно эти деньги нужны. О действии и о значении этих новых обществ пока не могу сказать ничего: они только еще появляются на свет Божий. Дело еще впереди. Но уже одно внезапное появление их показывает, что итальянцы приготовляются, и чего-то ждут.

Гарибальдиец

Письмо пятое

12 марта [1862]

Неопределенное положение, в которое была поставлена Италия падением министерства Рикасоли в ту самую минуту, когда все более чем когда-либо верили в его прочность, начинает понемногу разъясняться.

Все газеты, итальянские и иностранные, так много говорили об обстоятельствах, сопровождавших это падение и о тех непарламентских путях, которыми Ратацци дошел до министерства, что я считаю позволенным не распространяться больше об этих предметах, на счет которых ходят здесь самые разнообразные толки. Читатели захотели бы истины, а как доберешься до нее через весь туман, которым покрыто дело?

Бедный Ратацци, друг спокойствия и согласия, враг Винченцо Джоберти[214] и народного движения, выходящего из-за пределов моциона для пищеварения, герой демократического министерства 48 года, рыцарь союза с Францией, Урбан Ратацци, которого французский «Constitutionnel» назвал по ошибке императорским комиссаром, а флорентийская «Nazione» – воплощенным пьемонтизмом, Урбан Ратацци, председатель камеры депутатов, стал теперь президентом итальянского кабинета помимо воли председательствуемой им камеры. Одна «Monarchia Nazionale», орган командора [Ратацци] и его бывшей партии, известной здесь под названием итальянских французов, радуется вступлению в новую должность своего знаменитого друга; но рад ли ему сам знаменитый друг, честность политических убеждений которого впрочем не подвергают сомнению даже самые заклятые враги его, тосканские журналы? Приводить все толки, клеветы, опасения и неудовольствия, которые возбудило здесь назначение Ратацци, я не считаю нужным за исключением разве очень немногих, о которых вынужден буду говорить впоследствии. Новый президент однако же был поставлен ими в такое затруднительное положение, что в своей программе объявил, что не может дать ни одного положительного обещания. Волнение умов продолжается и до сих пор, но Ратацци не придает ему кажется особенной важности, по крайней мере он вовсе не расположен пожертвовать общественному мнению другом своим Кордовой, единственным из старого министерства, пережившим кризис.

Самую эту стойкость нового президента, в особенности здесь в Тоскане, толкуют очень невыгодным образом для командора; и для самого Кордовы, который, чтобы избавить друга своего от хлопот, тосканцев от новых волнений, а себя от недвусмысленных оскорблений, намерен, судя по журнальным известиям, оставить и министерство, и Турин, и кажется последовать за Рикасоли в Швейцарию.

Одно из последних заседаний палаты депутатов несколько разъясняет дело.

Заседание началось с выбора новых чиновников для нового министерства. Выборы шли до такой степени неудовлетворительно, что Ратацци, прежде упорно отказывавшийся от всяких разъяснений, говоривший, что по действиям его будет судить гораздо лучше, чем по словам, вынужден был сделать уступку. Глубокое молчание во всем собрании и на скамьях словно вызывало его на откровенность. Рассказав в нескольких словах историю падения прежнего кабинета и своего вступления в должность, и как бы в оправдание своей программы, Ратацци сказал, что он только потому воздержался от всяких эластических обещаний, которыми очень легко привлечь на свою сторону общественное мнение, что знает, какие трудности он встретит на новой дороге, и что его чувство собственного достоинства возмущается всем, хотя сколько-нибудь похожим на обман, на шарлатанство. «Соединить в одно разрозненные части Италии, освободить провинции, еще страдающие под иностранным игом, обеспечить внутреннее благосостояние и независимость родины – вот как все, и я в том числе, понимают мою обязанность», – говорил президент, и собрание единодушно одобряло его слова, хотя конечно этим общим местом оратор вовсе не рассеял еще сомнений. Ратацци еще с 48 г. пользуется репутацией человека, умеющего говорить, и в настоящем случае он подтвердил свою репутацию. Шутники говорят, что он сделал даже большую ошибку, прося не судить его по словам.

Зная с давних пор своих соотечественников, Ратацци понял, что именно в его избрании больше всего не понравилось, и с большим искусством отстранил если не все, то очень многие из этих причин, едва намекая на всё то, что могло возбудить неприятное чувство. Он торжественно клялся, что ни одно его распоряжение не будет представлено королю, прежде чем камера сама признает это нужным. Это было главное, что всего более лежало на сердце у присутствовавших, и слова президента были покрыты рукоплесканиями. Вслед за этим Ратацци очень удачно перешел к вопросу о союзничестве, и решил его ко всеобщему удовольствию.

Покончив таким образом с большинством, он обратился к крайней левой и ей нашел сказать много приятного (вообще командор самый обходительный человек). Он заметил, что главное зло в Италии происходит от несогласия партий, еще более чем от враждующих муниципальностей, поэтому он считает своей обязанностью пригласить к участию в великом деле каждого благонамеренного гражданина: потом с большим одушевлением говорил против покровительства в раздаче административных должностей, обещал отказаться от централизационной политики своего предшественника и т. д. Одобрительные восклицания слева и со скамей посетителей прерывали его порою, но он не прибегал к колокольчику и не напоминал, что в парламенте посетителям запрещены всякого рода изъявления одобрения или неудовольствия.

Затем он коснулся вопросов более частных, заметив предварительно, что устройство внутренней администрации будет уже большой шаг вперед для решения вопроса о Риме и Венеции, но что он не упустит из виду и других средств к достижению этой цели, и что одним из главных он считает заявление католическому миру, что светская власть также мало необходима для религиозного значения папы, как пятая подкова для его белого мула. «Пуще всего, – заключил он, – мы должны показать, что мы ни словами, ни делом не хотим смутить общее спокойствие и мир всей Европы, и тогда те из иностранных держав, которые еще не признали Итальянского королевства, не замедлят это сделать».

Оратор кончил, и все готовы были разойтись, совершенно довольные друг другом. Но депутат Ланца, не желая оставить даже и тени сомнения в столь важном случае, обратился к самому Рикасоли, сидевшему среди депутатов бывшего большинства, с требованием дополнительных разъяснений. Он заметил, что старое министерство пало во время заседаний парламента, но без выражения с его стороны какого бы то ни было недоверия к особе президента, что новое установлено точно также без участия камеры, что Кордова, занимавший в прежнем кабинете очень важное место, сохраняет его и в новом. «Все это, – говорил оратор, – совершилось так быстро и таким не парламентским путем, что не могло не вызвать самых разнообразных толков, которые повторяются и в газетах. Объяснений со стороны нового министерства не достаточно, слова барона Рикасоли могут иметь в этом случае более значения и силы». Рикасоли отвечал на этот вызов следующей горделивой речью:

Я не предполагал, чтобы причины внезапной министерской перемены были так мало известны. Я напомню собранию вотирование 11 декабря прошлого года вслед за рассмотрением вопросов о Риме и неаполитанских провинциях. После того министерство имело право думать, что вполне обладает доверием палаты. Между тем скоро оно убедилось, что сомнения продолжаются. Обстоятельства требовали выиграть время, министерство осталось. Вотирование 25 февраля было тоже удовлетворительно для министерства. Однако нельзя было не заметить, что оно вовсе не было выражением истинных чувств палаты. Трудности, встреченные при пополнении личного его состава, поставили кабинет в ненормальное, натянутое положение. В двусмысленном положении я не привык находиться. (Bravo! Bene! – и в центре и слева.) Я не мог сделать ничего другого, как требовать отставки для себя и для своих товарищей, что и исполнил. Предоставляю камере судить добросовестность моих поступков и намерений.

Эта прямая, благородная речь вызвала одобрение даже в тех, которые далеко не были приверженцами бывшего министерства.

На днях было частное собрание депутатов прежнего парламентского большинства под председательством Ланцы, с целью определить свои отношения.

Заседание было шумное, и окончилось решительным разделением. Первая и большая часть, во главе которой стоит Ланца, становится в открытую оппозицию Ратацци. Тосканские бывшие умеренные журналы остаются органами этой подпартии, которая вообще очень распространяется в Тоскане. Остальные – туринское большинство, как следует его назвать в отличие от первого, тосканского большинства – примиряются и с Ратацци, и с его кабинетом, в надежде может быть получить от него в знак благодарности портфель иностранных дел, остающийся по-прежнему вакантным, так как генерал Дурандо[215], на которого в особенности рассчитывал командор, отказался положительно от предлагаемой ему чести. Органы этой партии – «Opinione», «Espero», и миланская «Perseveranza», кажется, тоже готова пристать к ней.

Война между двумя подпартиями уже началась и будет кажется еще упорнее, чем между прежней оппозицией и ими. Теперь яблоко раздора – сенатор Поджи. Есть надежда, что скоро откроются интересные подробности насчет прежних умеренных журналов и их патронов. А между тем ратациевского полку прибыло.

В парламенте же всё снова вошло в обычную колею, словно и не случилось никаких особенных перемен. 3-й день продолжаются довольно скучные рассуждения о флоте: все речи имеют конечно очень существенный, но чересчур специальный интерес, за исключением спича генерала Бизио, в котором он энергически рисует жалкое положение итальянского флота.

В воскресенье было назначено в Генуе заседание тамошнего центрального комитета под председательством Гарибальди. Все итальянские политические общества должны были послать туда своих представителей. Цель заседания, по словам Гарибальди, была «правильное устройство и соединение в одно политическое тело всех итальянских унитарных обществ». Отсутствие определенной программы много вредило им в глазах правительства; самое назначение большей их части оставалось для него неизвестным: одно лишь имя Гарибальди служило ручательством, что комитеты эти не враждебны Виктору-Эммануилу.

В первое заседание выбрана комиссия из существующих здесь оттенков оппозиционной партии: Дольфи, Монтанелли, Броферио, Кунео, Кампанелла, Мордини, Карбонелли и Криспи. Президентом Гарибальди, который и остается в Генуе на всё время заседаний. Он произнес речь, которую приведу по возможности без выпусков.

Я думаю все вы, гг., радуетесь со мной, находясь среди представителей того великого народа, который так недавно еще возбуждал удивление целого мира и так заслужил его своим вполне человеческим поведением в трудную для себя эпоху.

Я счастлив вполне за собравшихся здесь представителей нашей славной Италии, не исключая и тех ее провинций, которые пока еще под гнетом иностранного деспотизма. Я думаю, что от лица всех нас я могу дать клятву в том, что все мы готовы выкупить их нашей кровью. (Всеобщие аплодисменты.)

Сегодня мы собрались здесь для того, чтобы дать правильное назначение и соединить в одно целое все итальянские общества и ассоциации, имеющие одну святую цель.

Главная причина всех наших бедствий был внутренний раздор. Теперь мы должны обратить все наши силы на то, чтоб устранить эту причину.

Составим же дикторский пучок (fascia)[216], перед которым склонится всякое насилие, всякий грубый произвол. (Всеобщее одобрение.)

Вы знаете мой образ мыслей, касательно дальнейшей судьбы нашей родины. Я был бы рад, если бы наше дело не в одной Италии только нашло последователей, если б оно проникло и по ту сторону Альп.

Не стану рассказывать подробно ход заседания. Главные его пункты были следующие:

Назначение центральной комиссии на место генуэзского комитета, который будет закрыт.

Редакция прошения об уничтожении избирательного ценза и об учреждении всеобщей подачи голосов, и о даровании прав гражданства в Италии всем римским и венецианским эмигрантам.

Составление одной общей всем комитетам программы.

В следующем заседании 10-го марта читалось донесение комиссии по делу о возвращении Мадзини. Комиссия два раза обращалась к Рикасоли и он обещал немедленное исполнение ее просьбы, говорил, что он с большим трудом мог победить дипломатические препятствия, но что в настоящее время декрет уже написан и будет скоро представлен королю, которому одному предоставлено статутом право прощения. 1-го же марта Рикасоли объявил, что по случаю своей отставки, не может более вести это дело. Ратацци обещался рассмотреть дело не с политической стороны, а со стороны законности вместе с министром юстиции. Гарибальди берет на себя исходатайствовать снятие с Мадзини смертного приговора и дозволение ему возвратиться в Италию.

В этом заседании принимал участие, между прочим, немецкий генерал Аух, товарищ Гарибальди по 48 г., привезший ему шпагу в подарок от голштейнских дам. Аух принят в Генуе с особенным восторгом.

Здешние кодины, бедные, в особенности озадачены настоящим движением, они даже попримолкли что-то в последнее время, и посылают ex-voto[217] в церковь св. Петра, чтобы враги их поскорее сломили себе шею в своей неистовой скачке. Но на этот раз они могут оставаться совершенно спокойны: застоявшаяся итальянская жизнь могла дойти до размеров лихорадочного волнения в первые минуты, когда почувствовала себя освобожденной из-под ненавистного ига иезуитов, доминиканцев и всех цветов католического духовенства. Но эта лихорадка не погубит ее молодых сил; да она и не протянется долго: скоро наступит время осмотрительности, если только с наступившей весной Австрия снова не вызовет энтузиазма и волнения. Этого здесь ждут не без нетерпения…

В заключение приведу следующее письмо сиенских вольных карабинеров, о которых я уже говорил вам, к Гарибальди:

Генерал!

Война, конечно, зло, но к сожалению, без нее мало надежды обойтись народу, только что вставшему после долгого усыпления; без нее не кончатся бедствия Италии. Нам необходимо быть сильными. Мы уже устроили Общество Карабинеров по образцу, одобренному вами для Генуэзского батальона, и скоро будем готовы идти туда, куда вы призовете нас на славные победы, на защиту отечества.

Но чтобы не поступить в чем бы то ни было не согласно с вашими видами, мы просим вас стать действительным председателем нашего общества, которому этим вы придадите новую силу и значение.

Не откажите в исполнении нашей просьбы и, когда наступит решительное время, не забывайте сиенских карабинеров.

Гарибальди отвечал следующее:

Я радуюсь вашему делу, потому что в нем вижу залог успехов Италии в предстоящих сражениях. Охотно исполняю ваше желание. Теперь я буду вашим председателем, но скоро надеюсь вместе с вами выгнать из Италии последние остатки лжи и гнусности, которые пока еще в ней держатся крепко.

Ваш Гарибальди.

Гарибальдиец[218]

Письма об итальянских ремесленных братствах

ingegnati, se puoi, d’esser palese

Dante[219]

Письмо первое

Ты помнишь ли, товарищ неизменный, то светлое и хорошее время, как после долгой ночи зашли наконец на европейском горизонте лучи итальянского Risorgimento… Как всё хорошее на белом свете, время это прошло весьма скоро. Такие восторженные, художественно полные моменты, каков был в Италии 1860-й год – праздники в жизни народов; а народам долго праздновать нельзя и некогда… Так или иначе, время это прошло, и об этом нечего долго распространяться.

Вы все, следившие за итальянскими событиями с тем дилетантским сочувствием, с которым взрослые люди следят за хорошей драмой или смотрят на исторические судьбы чуждых им народов – вы, говорю я, отвернулись от Италии, только что наступил для нее иной период, довольно однообразный и скучный, без порохового дыма и торжественных демонстраций. Успокойся: я вовсе не думаю журить тебя.

Конечно, люди неохотно расстаются с тем, что хотя на минуту вдохновило их, увлекло. Следы пиршества и последние его остатки обыкновенно переживают праздничное настроение гостей… Так и в Италии. Воодушевление 1860 года прошло… Остались воодушевляющие надписи на заборах, знамена и флаги в остериях, подвалах, кофейных. Когда-то полные силы и значения, комитеты продолжали собираться, горячо спорить о чем-то. В парламенте поднимались полные современного значения вопросы…

Немного надо было времени, чтобы убедиться в пустоте, в ненужности всей этой игры, где призраки подставлялись на место живых людей и событий. Да и сами игроки не могли долго выдержать… На глазах же у меня был непогрешимый барометр: я видел равнодушие, с которым встречали и провожали всё это те, которые так недавно еще забывали собственную нищету во имя одной, общей всем им, живой народной идеи.

Не везде однако же жажда деятельности прошла вместе с вдохновением. Ассоциация – был любимый мотив всего этого брожения. Оно и понятно в Италии, где ассоциации сделали всё, что было славного в истории Италии.

Ассоциации были везде и всюду. О них писались статьи в журналах и читались всеми; переводили Прудона и раскупали нарасхват. Составлялись ассоциации для постройки железных дорог и для игры в рулетку; для упражнения в риторике и для деланья долгов с патриотической целью; для издания общеполезных журналов и для сооружения памятника Кавуру… Гарибальди предложил ассоциацию для освобождения Венеции и Рима; другие предложили свою для избиения сельского народонаселения Калабрий и Базиликат… Не удивительно, что мало кто обратил внимание на несколько сот городских пролетариев, составивших свою ассоциацию для обеспечения друг другу куска хлеба насущного, на случай болезни или недостатка в работе… Журналы всех партий похвалили их как-то вскользь, и вскользь же обругала их клерикальная «Armonia».

А между тем тут надо искать разрешения великой исторической задачи не только для одной Италии, но и для всей Европы. Итальянские ремесленные братства появились в виде ассоциации для взаимного вспомоществования. Я ничего не имею против принципа взаимного вспомоществования и не понимаю, что можно разумно возразить против него. Избавить людей от опасности голодной смерти и от филантропии, о которой особенно заботился покойный Кавур, дело хорошее во всех отношениях. Теряла при этом только королевская лотерея, потому что из большинства работников, покупавших себе еженедельно в нее билет, мало нашлось таких, которые не решились бы внести в кассу нового братства требуемые ею двадцать сантимов (т. е. около 5 коп. сер.) в неделю, так как за эту незначительную плату они приобретали наверное то, чего могли ожидать от игры только под большим сомнением. А для работника обеспечение ему 1 франка и 40 сантимов ежедневно, на всё время могущей постигнуть его болезни, едва ли не больше значат, чем капитал в несколько сот франков, который всё же не дает ему возможности подняться на серьезно обеспечивающее его предприятие… Может быть от того, что братство взаимного вспомоществования вступало как бы в конкуренцию с королевской лотереей – в официальных кружках его приняли не благоприятно.

Была, правда, и другая причина. Итальянские теоретические демократы не могли обойти своей милостью подобного рода ассоциацию и в некоторых городах, как например в Сиене, их влияние на развитие ремесленных братств оказалось самое вредное. Заседания ассоциаций обратились в какие-то учено-отвлеченные демагогические диспуты о предметах, по большей части лишенных всякого интереса для работников. Эти последние, не видевшие большой выгоды для себя от подобных упражнений в красноречии, остыли мало-помалу и к самому предприятию. Управляющий делами ассоциации, комитет получил от этого возможность распоряжаться самовластно и повел дела таким образом, что касса скоро опустела, несмотря на то, что при устроенном с самого начала контроле не было никакой возможности, кому бы то ни было, употребить в свою пользу общественные деньги. Дефицит произошел не от бесчестности комитета, а только от плохого понимания ими работничьих нужд. Тоже, или почти тоже, повторилось во многих других городах…

В таком своем простейшем виде, т. е., имея исключительно в виду взаимное вспомоществование, итальянские ремесленные братства могли бы существовать очень долго, развиваться в известных пределах, не внося собой ничего нового в народную жизнь, а следовательно и не представляя особенного интереса для физиологии общества… Я говорю: могли; но на деле оказалось, что они вышли на более широкую и видную дорогу…

Имея в виду цель исключительно общественную, они должны были чуждаться политических вопросов, насколько это было возможно, под опасением пристать к какой-либо из существовавших здесь партий и стать, как они, исключительными. К какой бы партии не пристали они – это бы наверное послужило помехой к дальнейшему их развитию, потому что работничье сословие вовсе не представляет здесь политической партии, а, как везде, делится в этом отношении на разряды, сочувствующие то одному, то другому из политических корифеев. Общество же должно было стать общим для всех делом.

Задача довольно трудная – оставалась одна скользкая и узкая дорожка между двух пропастей. Впасть ли в политиканство, или же в непростительный индифферентизм, полное равнодушие к судьбам Италии – и то, и другое было одинаково скверно… Недоброжелатели работничьих братств понимали это очень хорошо, и подталкивали его довольно усердно то в ту, то в другую сторону; то требовали они, чтобы правительство запретило совсем обществу заниматься на своих заседаниях политическими вопросами; то, совершенно напротив, они требовали от представителей этих ассоциаций, собравшихся в Париже на общем конгрессе, чтобы они высказали свой политический символ… Вот почему только те из ремесленных ассоциаций и всплыли наверх, которые прямо имели постоянно в виду перед собой чисто практическую сторону своего существования. И это обстоятельство помогло им окрепнуть. Что было плохо понято в теории, на то указала ясно самая жизнь.

Я забыл тебе сказать, что, благодаря федеративному духу итальянцев, пережившему в них унитарный переворот, ремесленное братство явилось с самого начала вовсе не централизированным. Каждый город имел свое общество и притом совершенно независимое от каждого другого. Каждое управляется своим особенным комитетом, выбираемым по большинству голосов между его членами, и каждое посылает от себя депутатов на конгресс, собирающийся два раза в год в одном из итальянских городов, для того, чтобы составить устав для всех подобного рода братств. В этом и всё их единство. Прибавь впрочем еще другое, чисто внешнее по-видимому: имя Гарибальди, которого каждое общество совершенно свободно выбрало своим почетным председателем или патроном…

Я не стану распространяться дальше о их внутреннем устройстве, потому что оно дело вовсе не конченное и изменяется по мере расширения самой программы братств. Теперь уже оно не то, чем было при самом начале своем.

В то время, как появились в Италии ремесленные братства, политические вопросы носились в воздухе. Два человека не могли поговорить между собой полчаса, не затронув их весьма серьезно и страстно. Каким образом ремесленные братства не обратились тотчас же в политические, – а между тем удержались на чисто экономической стороне вопроса, – это можно объяснить величайшей способностью итальянцев к общественной жизни и той «человечностью», с которой они не по-французски, не бочком подошли к своему делу, а прямо, искренно и честно. Одно это заставляет твердо верить в будущность этого народа.

Не малая доля тут принадлежит чисто личному участью одного человека, которого имя – одно из самых популярных в Италии – ты едва слышал, может быть, в своей северной Пальмире, «которой подобной, судырь ты мой, нет на свете»: так, кажется, отзывается о ней капитан Копейкин…

Я говорю о Джузеппе, или как его тут называете Пеппе Дольфи; это флорентийский булочник, вполне достойный стать наряду с лучшими современными людьми Италии. Как вообще современные итальянские герои, Дольфи личность до крайности оригинальная и самобытная. Он не похож ни на братьев Бандиера, ни на Гарибальди, ни на кого другого – он сам по себе.

Дольфи для флорентийского плебса то, чем был для римского – Чичероваккио[220], и даже больше. Трудно рассказать, каким образом приобрел он это колоссальное влияние, потому что приобреталось оно не громкими подвигами, а тем, что всего труднее, – той постоянной верностью самому себе, под которую нельзя подделаться. Всё в этом человеке привлекает к нему, внушает самое полное и безграничное доверие, начиная с самой наружности… Я узнал его уже пятидесятилетним стариком… Впрочем слово старик вовсе не идет к этой геркулесовской фигуре, сохранившей и до сих пор такую железную силу мышц, которой многие могут позавидовать… Волосы его и борода совсем седые, но глаза смотрят светло и горят, как у юноши. Рассказать гармонию черт лица нельзя, а потому скажу только, что иностранные скульпторы и живописцы, которыми, как тебе известно, полна Флоренция, останавливаются на улице, встречая Дольфи, как те любители лошадей, о которых рассказывает Гоголь в своем «Невском проспекте».

Дольфи играл значительную роль во всех тосканских переворотах от 48 года и до сих пор. Рассказывать его историю не стану. Довольно того, что он был барометром, по которому измерялось политическое настроение массы флорентийского народонаселения. Постоянно и упорно отказываясь от какой бы то ни было официальной власти или вообще от слишком важных ролей, он тем не менее представлял собой во всякое время флорентийский народ, потому что он нравственно заключал в себе всё, чем живет народ этот и никогда не мог бы, даже если б захотел, порвать этого нравственного единства с ним… По общественному положению и по образу жизни, он скорее буржуа – мелкий possidente – как здесь говорят. Но в Италии, за исключением немногих мест, буржуазия еще не сословие, по крайней мере ни в одежде, ни в образе жизни нет еще резко определенной границы между самым бедным работником и достаточным фабрикантом… Коротенький сюртучок без талии и серая поярковая шляпа тем только и разнятся от одежды facchino[221], таскающего мешки с мукой из его лавки, что они чище и не изорваны…

Тридцать лет тому назад, сидя приказчиком в булочной своего отца, он, не зная грамоте, слыл за отчаянную голову, сидел в тюрьме по болонским делам и прельщал своей живой античной красотой красавиц работничьего квартала города… Потом он, в свою очередь, стал padrone[222] и, не пользуясь еще никаким политическим влиянием, судил и рядил домашние ссоры между собой ремесленников, питающих и здесь, как везде, слишком сильное благоговение к преторам и трибуналам…

В 1859 и 1860-м гг. Дальфи был не только председателем, но и живым центром – действительной душой тех ассоциаций, которыми освобождена южная Италия…

Когда в августе 1860 г. Рикасоли, по распоряжению кавуровской и лафариньянской[223] партии, объявил военнопленными бригаду тосканских волонтеров, думавшую под предводительством Никотеры сделать вылазку в Римских владениях, и когда, вследствие этого, Никотера, умевший в весьма короткое время привязать к себе своих граждан-солдат, объявил, что он оставляет начальство над ними, не видя другого средства избавить их самих от преследований – сильное волнение распространилось между волонтерами. Они хотели вернуться по домам, на что временное правительство Тосканы предоставляло им не только право, но и средства… Минута была критическая: на вооружение этой бригады были истрачены все деньги, собранные патриотическими комитетами. Возвращение волонтеров, которых, несмотря на всё их страстное желание, не допустили даже до врага, имело бы неизбежным последствием своим упадок воодушевления во всей Тоскане, недоверие всех к комитетам, понапрасну истратившим народные деньги, недоверие к тем наконец, которые продались бомбардировать нагроможденную на дрянном пароходе лучшую итальянскую молодежь, за то только, что ей казалось недостаточно доблестным идти в Сицилию, где Мелаццо было уже взято гарибальдийцами…

В это время явился Дольфи. Неизвестно, почему все ожидали от него разрешения всей этой путаницы. И он разрешил ее. Он говорил, как будто прямо от него всё зависело… Глаза его искрились, он был раздражен в обе стороны… Он обещал… И не только все поверили его обещаниям, но всё обещанное им было сдержано до последней подробности, хотя исполнение, повторяю, ни на волос не зависело от него…

Ремесленные братства застали его уже в полном блеске его политического значения.

Само собой разумеется, что он стал как бы естественным средоточием этого нового рода ассоциаций. До сих пор дело это еще не успело развиться во всю свою ширь, но мое твердое убеждение, что Дольфи только теперь и стал на настоящую свою дорогу. Может быть, ему на ней не суждено добиться лично для себя и для своей репутации тех блестящих результатов, каких достиг он на политическом поприще. Он сам едва ли много думает об этом. Но во всяком случае теперь у него под ногами твердая почва, и то, что посеет он на ней, принесет обильную жатву, которую пожнет если не сам он, то маленький его Dolphino которому он дал имя Вильгельм-Телль, и который с любимым своим котом на руках заседает уже на высоком стуле при демократических пирушках в доме своего отца…

Письмо второе

У Дольфи, как и у большинства современных итальянских деятелей, нет законченной теории, определенной доктрины. Точно также нет ее и у итальянских ремесленных братств. И тут вовсе не идет речь о приведении в исполнение чего-нибудь, в чем бы все были более или менее согласны заранее… Понятно, что у всех есть точки соприкосновения, без этого бы никакого дела нельзя было бы им делать вместе. Но главное, что есть у них и чего не достает многим ассоциациям в той же самой Италии, – это живая общность интересов и сознание этой общности.

Развитию этого сознания много помогли последние политические события в Италии, как они ни были призрачны в существе своем. Они возбудили народные силы, так долго дремавшие, и тем оказали великую услугу ремесленным братствам. Я уже сказал, что эти последние не имеют органической связи с политическим движением, но, благодаря ему, они устроились и приобрели прочное общественное положение. Чтобы лучше выяснить этот факт, я должен буду коснуться политической стороны итальянской жизни.

Из всех жгучих вопросов, волновавших Италию в последние годы, единство ее было главным стремлением всего полуострова.

Что такое это единство и какой исторический, т. е. общечеловеческий смысл имеет только что исполнившийся переворот, имевший это единство и знаменем, и лозунгом, и конечной своей целью…

Нельзя не сознаться, что это национальное единство только теперь, т. е. с 1848 года стало так дорого итальянцам. Оно идет прямо против самых блестящих из итальянских традиций и даже несколько противоречит, по-видимому, последним данным общественной науки.

Я не стану распространяться о том, что каждый из деятелей итальянского возрождения – от Кавура и кончая последним из гарибальдийских стрелков, геройски умиравших на баррикадах Санта-Марии Капуанской с криком: viva l'Italia una!., что каждый из них, говорю я, понимал, по всей вероятности, что-нибудь свое под этими звучными словами: Единство Италии. Нам интересен не этот смысл, изменявшийся до бесконечности, а именно та сторона дела, которая всего меньше зависит от каких бы то ни было личностей, благодаря которой унитарная мысль стала сама по себе силой, и такой силой, что заставила, склониться перед собой все другие, по-видимому, несравненно более ее современные, разумные и практические политические теории и доктрины…

Признаюсь, я довольно долго был склонен видеть во всем этом не больше, как предлог, как знамя, преднамеренно принятое Италией в угоду дипломатии, а под которым в сущности скрывались иные стремления…

«Неужели вы думаете», говорили мне практические люди, не итальянцы: «что мысль итальянского единства могла бы иметь такой успех в самом народе, если бы Австрия не упорствовала смотреть на Италию, как на колонию, заботясь исключительно о том, чтобы извлечь из нее по возможности более выгод для самой метрополии, т. е. Вены…»

И мне казалось, что большая доля правды была в этом взгляде. А между тем смотреть на человеческие дела исключительно с точки зрения выгоды, – значило бы предполагать в людях гораздо больше последовательности, чем в них действительно есть ее… Я видел совершенно бескорыстные подвиги людей и народов, да и вы видели их не дальше, как на Невском проспекте. Так, например, весьма расчетливый господин несется на лихом рысаке. Ему ничего не стоит ехать тише, а он несется во весь опор под опасением раздавить какого-нибудь бедняка с явным ущербом для своего кармана… Вся Франция с восторгом и энтузиазмом отправляет войска в Сирию спасать ненавистных ей тамошних христиан, в Рим поддерживать папу, в которого сама не верит, в Мексику – бить мексиканцев, до которых ей нет никакого дела… Какая же во всем этом корысть? Какой расчет или выгода во всем этом… Я понимаю, т. е. признаю за факт существующий международной ненависти, в особенности в Италии, где народ страстный, по преимуществу без рефлексии… Так уж не смотреть ли на итальянское Risorgimento, как на дело чисто международной вражды между итальянцами и немцами? Наверное и в этом взгляде есть своя, и весьма значительная, доля правды…

Но всё это вовсе еще не характеризует итальянское дело. Основанием всякого народного дела, всякой государственной или общественной системы было конечно другое непосредственное, нерефлектированное чувство. Мы всё еще не знаем: жертвует ли Италия всеми сторонами органического, общечеловеческого своего быта исключительному положению угнетенной народности, в котором она находится?

Если так, то что можем дать мы ей, кроме того дилетантского отчасти сочувствия, которое возбуждает в нас каждое страдание чужого нам, совершенно постороннего лица, или народа. Ведь мы сами, благодаря Господу Богу, не находимся в подобных ей обстоятельствах…

Или самая народная жизнь, благодаря именно этим исключительным обстоятельствам, не жертвуя в сущности ничем, – выработала себе иную самобытную дорогу и продолжает идти вперед к общечеловеческим целям, но не тем рутинным путем, который выработала история других европейских народов, не терпевших того усложненного гнета, который суждено было вынести ей? Если справедливо это последнее положение (в чем я совершенно убежден в настоящую минуту), то итальянское Risorgimento – неоцененный факт для физиолога, представляя ему совершенно новую сторону общественной жизни, в которой не могли не определиться весьма ярко и резко, с новой совершенно точки зрения, тысячи коренных условий общечеловеческого быта и условий, которые не выяснились, не заявили себя в жизни других народов, шедших совершенно иным и односторонним путем исторического развития.

Но убедиться в том, что оно именно так, я не могу без некоторого отступления от главного предмета моего письма. Однако же я решаюсь на это, так как этим отступлением только и выяснится мой взгляд на итальянские ремесленные братства, и тогда будет понятно, почему я придаю им такое широкое и общее значение…

Но прежде всего надо, как можно резче и определеннее, поставить самый вопрос. Он сводится весь к праву национальностей, выработанному в летописях Италии до общечеловеческого права.

На сколько искренно провозглашено было это национальное право, нам до этого нет дела. Гораздо интереснее знать, представляет ли оно не больше, как дипломатическую фикцию, случайный принцип, временное отступление от теории европейского равновесия, или что иное?

Известно, что всякое радикальное изменение в мире международной юриспруденции не только не остается без весьма существенных последствий в мире государственном или гражданском, но что, напротив того, оно само является только, как последствие нового шага вперед, сделанного народами на поприще внутреннего устройства своего быта, т. е. на поприще чисто государственном или гражданском.

Признание принципа национальности не в теории, а в самой жизни, должно необходимо предполагать новый шаг вперед, или по крайней мере новое видоизменение в самом внутреннем устройстве быта, если не всех народов, то по крайней мере тех, в пользу которых он будет признан… Но дело в том, что самый принцип национальностей является до крайности туманным, неразработанным и неопределенным. Ни одна национальность не представляет в настоящее время тесно единой и компактной массы – переход от итальянцев, например, к французам, или к немцам даже вовсе не так крут и обрывист, чтобы сразу можно было решить: кому – Германии или Франции, Италии или кому бы то ни было другому, должна принадлежать такая-то провинция. В опровержение этого же принципа приводят еще и Швейцарию, которая только и может существовать во имя принципа равновесия, и которая между тем так довольна своей судьбой, что не переменит добровольно свое устройство ни на какое другое… всё это трудности, над которыми конечно следует призадуматься и которые даже положительно неразрешимы с точки зрения прежних понятий о равновесии…

А признание европейского равновесия считают громадным движением вперед, сделанным на поприще развития общественности. Оно таким и было в действительности, но потому, что в нем принцип, плод человеческой мысли, был признан всеми и противопоставлен материальной силе. Государства общим согласием клали предел честолюбию и жадности завоевателей; гарантировали политическую личность противу другой, сильнейшей ее, открывая таким образом возможность каждому государству отказаться от исключительной централизации, необходимой для развития в нем возможно большей военной силы, но препятствовавшей развитию всех других сторон общественности. Но это желание так и осталось одним желанием. Политические же личности – отдельные государства, которым таким образом гарантировалась их независимость в составе своем, всё еще представляли слишком много случайного. Теория стратегических границ является как необходимый вывод принципа равновесия. Признавая существование Швейцарии, например, необходимым для европейского равновесия, державы должны гарантировать ей обладание тесинским кантоном, который наверное вздумал бы отпасть от нее, если бы Швейцария задумала завести у себя французское гражданское устройство. Система европейского равновесия не имеет в себе ровно ничего, что бы гарантировало ее самое против подобных случайностей, при которых необходимо будет прибегнуть всё к той же материальной силе.

Самая Италия до сих пор вовсе не представляла стройного органического целого. Она стремится стать такой. История ее за последнее время (т. е. с начала тридцатых годов) становится похожей на историю Франции, но взятую навыворот. Едва Франция, упорно централизированная при всех Людовиках, начиная с XI, и даже в самое время революции, начинает поговаривать, хоть и стороною, о федерализме, – федеральная искони Италия начинает стремиться к единству. Чиро Менотти[224] первый произнес это слово после Наполеона I, и все насторожили уши. Но Менотти не успел выясниться.

Затем преемники его являются вполне фанатиками централизации, больше всех французских султанов – от Карла Великого и до Наполеона последнего включительно. Если единство Италии в глазах итальянцев меньшее зло, которое они готовы принять на место большего – т. е. австрийского ига, то почему же унитарные речи Наполеона и самая субальпийская республика были здесь так мало популярны? В устах Наполеона слово это действительно звучало поражением всяких тедесков[225]… А меньше чем через двадцать лет идея эта находит себе защитников во всех концах Италии.

Еще одно обстоятельство, которого не следует упускать из виду, – самая ненависть к австрийцам далеко не была в Италии таким универсальным и осязательным фактом до появления «Молодой Италии». Карбонары мирились с Австрией или интриговали в пользу конституционной Франции, т. е. они сами не ясно сознавали, к чему стремились. Только с появлением «Молодой Италии» эти стремления переходят в ясное и живое понимание как внутренних, так и внешних врагов Италии. «Перейдите за Альпы, и мы снова братья»: эти прекрасные слова встретили общий отголосок как в Неаполе, так и во Флоренции, и теперь сделалось ясно, кого надо ненавидеть и кого любить. В этом великая заслуга «Молодой Италии». С глубокой верой в свой народ, она показала ту светлую блестящую роль, которую могла играть Италия в современном мире. Она указала тот идеал, к которому упорно стремились федеральные республики времен Возрождения и осуществить который помешала им враждебная сила северных варваров.

Идеал гражданской Италии никогда не жил и ничем не заявил себя в конкретной действительности. Он несвоевременно явился на свет во время реакции древнему миру, которого он был законный сын и наследник. Возмутившиеся варвары, в руках которых на этот раз была сила, задушили было младенца… Молодая Италия сумела восстановить его по тем следам, которые он оставил по себе во множестве художественных произведений. Она угадала его в прерванном ряде полуразрушенных памятников прошедшего. В разрешении этой мудреной загадки ее колоссальный успех.

Итальянец – федералист по природе, по развитию. Его личность, как и каждый клочок его земли, имеет свою резкую физиономию, которая не хочет, не может стереться, ни во имя ничего на свете. Пока феодально-католическая и нео-протестантская безличность давали свой строй общественности, итальянцы считали себя неспособными к ней, не видя за пределами выработанных вне Италии форм ничего возможного. Одни впадали в полный индифферентизм, признавая чем-то неизбежным, фатальным, самой историей оправданным, паразитизм своего существования. Другие мстили обществу за то, что считали себя не для него созданным. И это было и в частной, и в политической жизни их. Свято хранимая многими память о давно перенесенных ими обидах, давала им силы на злобу, на месть. Но единства и в ненависти этой не было…

Единство явилось тогда, когда «Молодая Италия» указала им, что народ имеет свое призвание, свой идеал общественности, задавленный, отстраненный на время варварами, покончившими римский мир, но способный возродиться. И этого было довольно. Во имя лучшего будущего, во имя стремления каждого клочка своей земли, каждой своей отдельной личности, не утрачивая собственную физиономию, жить в обществе – Италия почувствовала свое единство…

«Централизация во имя личности и федерализма!» – Это покажется пожалуй вопиющей нелепостью, набором противоречащих одно другому слов…

Но во-первых – мы еще и не говорили о централизации, а только о единстве стремлений, настроения всеобщей мысли, которое необходимо должно заявить себя фактом, но может обойтись при некоторых условиях и без централизации… Во-вторых – и да будет это сказано раз навсегда – жизнь идет сцеплением всевозможного рода противоречий…

Нет сомнения, что при некоторых условиях, внутреннее единство может заявить себя и без централизации. Но в Италии именно этих-то некоторых условий и не было…

То, что человек способен вполне понять и вместить в себя – того нет надобности говорить ему – он сам найдет его, отроет из бездны подробностей, мелочей и побочностей, которыми всё существенное бывает обыкновенно опутано в будничной действительности. А вся громадная заслуга «Молодой Италии» заключается именно в том, что она из осколков итальянской жизни возродила, так сказать, идеал народный. Другие поняли и приняли этот идеал, насколько он был нужен им, доступен, по плечу им… Большинство, увлеченное святой верой великого слова, только почувствовало свое призвание, но у него не хватило духу заглянуть ему, так сказать, в лицо – узнать, в чем оно и что оно? Но и этого было совершенно достаточно для того, чтобы раздуть в грозное пламя истинно народной вражды ту злобу, которая давно кипела в сердцах, не обессилевших окончательно под развращающим гнетом общественного замирания. Говоря другими словами: хватило сил на борьбу со старым, но на постройку нового их не оказывалось…

Если бы Италия, как Илья Муромец, просидела бы сиднем триста лет, то, может быть, она и встала бы, как богатырь, сильная и могучая – враг побежал бы от одного ее взгляда, и новая жизнь – эта Дантовская vita nuova – явилась бы, как Минерва во всех регалиях и зацвела бы на славу. Но такие превращения возможны только в сказках. В действительности же, кто заснет на 300 лет, тот не сохранится, а проснется изнеможенный и полусгнивший от застоя… Италия в это время замирала, но не коченела, не спала. Народились в ней поколения более или менее паразитные. Они не видели даже средств бороться против врага иными средствами, как те, которые сам он давал им.

Вот при какой обстановке появляются здесь ремесленные братства…

Письмо третье

Теперь я могу поближе подойти к самому предмету, а потому я прямо приступаю к главному вопросу: что действительно нового вносят с собой эти братства в истории развития итальянской общественности?

На это можно ответить одним из пунктов самой их программы, тем именно, в котором говорится, что работники составили между собой ассоциации для того, чтобы достигнуть своего нравственного и физического благосостояния, и что ассоциация решается вступить в состязание с капиталом. Но состязание это ей самой является не в смысле уличной драки, не насилием она будет действовать для достижения своей цели, а чисто внутренним путем, путем, который бы можно было назвать экономическим, если бы рутина политической экономии не извратила это слово в общем сознании нашего поколения.

Удастся, или нет? – Это вопрос посторонний, который здесь необходимо обойти по весьма простым и понятным причинам. Но не в этом одном весь интерес самого дела…

Теперь всё это еще только в будущем. Как факт, существуют только подобные ассоциации и именно в указанном мною смысле. А это не шутка…

Но вникнем прежде в самый вопрос, так резко поставленный здесь, отчасти, может быть, и без их собственного ведома, итальянскими ремесленными братствами, вопрос между трудом и капиталом. Политическая экономия, пользовавшаяся до сих пор монополией в разрешении подобных вопросов, только запутала их своей неудачной quasi-научной, и более мифической терминологией… Под словом капитал она понимает то благодетельное и неопределенное вместе с тем божество, которому поклоняется вместе с ней вся буржуазная плутократия. В ней капитал всё, и всё капитал, она труд смешивает с ним до известной степени.

Итальянские работники смотрят иначе. Для них капитал нечто весьма определенное.

Объясняется этот практический взгляд таким образом.

Производительностью вообще называют тот многосложный процесс, посредством которого лицо или общество обращает в годный для своего потребления продукт вещество или материал, составляющий природное богатство его. Активная роль в этом процессе принадлежит труду. Вещество является, как материал его. Прибавьте к этому орудие, посредством которого труд обращает свой материал в продукт общественной (или личной) производительности. Вот три главные элемента производительности, вне которых не может быть никакой другой. Если бы вся общественная жизнь ограничивалась одним этим процессом, то самое понятие о капитале никогда не могло бы зародиться…

Но при специальном раздроблении труда (т. е. когда каждый производит не все нужные ему продукты, а только один разряд их) является другой процесс: обмен, или торговля – непроизводительный сам по себе, т. е. не увеличивавший массу общественных богатств, а только перемещающий их сообразно требованиям данного момента. Назначение торговли состоит в отстранении тех условий пространства и времени, которые в действительности служат препятствием сближению между собой, предназначенных для обмена, продуктов.

При обмене разнородность продуктов является необходимость в отвлеченной и абсолютной единице стоимости, которая бы служила мерной всех возможных стоимостей. И, как вещественная формула для этого отвлечения, являются деньги.

С одной стороны, деньги, следовательно, имеют только чисто условную стоимость. С другой, они являются, как новый продукт, имеющий то преимущество перед всеми остальными продуктами, что стоимость его утверждена и признана целым обществом, и что относительно ее теряются все другие стоимости…

Теперь возьмем следующий простой случай. Два работника А и Б заработали каждый по 50 руб. сер. Отложив себе, сколько нужно на жизнь в течение, положим, одного месяца, А на оставшиеся у него деньги покупает себе материал, из которого, протрудившись над ним целый месяц, он извлекает известный продукт, продажей которого выручит себе средства на дальнейшее существование…

Б поступает иначе. Он купил на свои деньги материал не собственного своего ремесла, а какого-нибудь другого, из которого сам он не сумеет сделать никакого полезного продукта. Стоимость этого продукта определяется, как известно, при современных условиях, с одной стороны, запросом на него (demande), с другой – предложением его (offre) на существующих рынках. Б, являясь на него ненормальным запросчиком, разрушает те отношения, в которых были между собой запрос и предложение в тот момент, когда он покупал известный материал. Число запросчиков увеличилось – поднялась, следовательно, и цена на этот продукт. Б, воспользовавшись этим ее повышением, перепродает его нормальным потребителям. Повторив в течение месяца несколько раз подобную спекуляцию, к концу его он оказывается богаче, чем А.

Конечно, со стороны отдельных лиц для подобного рода спекуляций требуется очень часто больше, может быть, всяких умственных качеств, чем на производство определенной работы; но вовсе не в этом дело. Богатство общества, которому принадлежит взятый мною здесь спекулятор, не увеличилось ни на волос. Кто же заплатил ему то, что он приобрел таким образом?

Очевидно, прежде всего работник, перекупивший у него материал.

Дальше: цена на продукт, выделываемый из этого материала, необходимо тоже повысилась. Следовательно, Б взял отчасти дань и со всех потребителей на этот продукт. Ясно, что, взятая в больших размерах, подобная спекуляция должна дать весьма вредные результаты для целого общества.

Но пока нас еще может интересовать другая сторона всего этого… Деньги в описанном выше случае представляют для самого Б какой-то суррогат труда, т. е. дают ему возможность богатеть, не производя для общества ничего, или даже действуя в ущерб ему. Остановимся несколько минут над этим. Политико-экономы признают и благословляют подобного рода сделки, определяют их в своих доктринах под рубрикой «производительности капиталов». Оно бы и хорошо; но только эта производительность, которой я представил здесь один из простейших видов, едва ли не главная причина нищеты, пауперизма и всяких общественных зол.

Что дало возможность Б извлечь для себя выгоду из подобного оборота? Очевидно, деньги. Если бы у него в руках был натурой продукт его производительности, то он не мог бы сделать этого. Покупая материал труда другого производителя, он бы отнимал тем самым у него возможность приобрести впредь его собственный продукт, так что именно та часть его, которую он обменивает на этот материал, потеряла бы всякую цену, за неимением на себя потребителя. С деньгами этого случиться не может, потому что они – продукт привилегированный, цена на который менее всех других стоимостей зависит от равновесия между запросом и предложением. Поколебать ее гораздо труднее, чем всякую другую стоимость… Способность приносить доход, не требуя труда, принадлежит только деньгам. В этом слишком легко убедиться из самой действительности…

Всякий продукт – материал труда, или орудие его, могут продаваться, отдаваться в наем или на подержание, только деньги даются в рост, на %… И это вовсе не пустая разница слов… Тот, кто отдал мне в наем свою землю, берет с меня плату не за право пользоваться ею, а берет стоимость материала, из которого я делаю годный для общественного потребления продукт. Предполагая, что подобный наем совершен нормальным порядком, мы должны смотреть на него, как на дань, которую общество платит землевладельцам, а вопрос о том, законна или незаконна подобная дань – подлежит ведению юриспруденции. С точки зрения общественной физиологии против этого ничего нельзя возразить, потому что плата за наем (нормальная) соответствует действительной стоимости нанимаемой земли, участвующей в производстве общественного богатства, как пассивное начало – как материал труда. Но что дает мне существенного тот, кто дает мне за известные проценты, какую бы то ни было, сумму денег? И что выражают собой эти проценты, эта дань, которую я ему плачу за это?

Он дал мне «возможность» приобрести материал для моего труда. Очень хорошо, но посмотрим дальше. Я приобрел на эту сумму данный материал и сделал из него требуемый продукт. Но тогда стоимость этого продукта (которая во внешности только формулируется равновесием между запросом и предложением, и в сущности состоит из стоимости материала с прибавкой стоимости приложенного к нему труда) для самого производителя представляет не только сумму стоимостей труда и материала, а еще те проценты, которые он должен заплатить за взятые взаймы деньги. Вот эту-то прибавку стоимости он должен вычесть из вырученной от продажи своего продукта суммы. Это новая дань, которую работник платит уже не за материал труда (потому что за него он заплатил само по себе), а за возможность, за право работать. В большей части случаев, конечно, производитель заставит потребителей заплатить эту надбавку стоимостей. Но положение и этим вовсе не улучшается. Дань, взимаемая заимодавцем, всё же выплатится на счет труда и во всяком случае в ущерб общественной производительности, потому что продукт таким образом ценится дороже, чем он стоит. Давший взаймы деньги не прибавил ничего к стоимости продукта, но за это ничего он берет барыш.

Но давая возможность производить тому, кто не имел ее, он увеличивает массу общественных богатств: это сутяжническая уловка, которой экономисты давно уже отводят глаза и внимание всех от этого интересного предмета.

Посмотрим поближе.

Что выражают собой те деньги, которые даются в рост?

Капитал, ответит мне каждый смышленый человек. Тут-то мы и разберем этого нового Юпитера экономического Олимпа, посмотрим, что в самом деле за божественный нектар течет в его доктринерских жилах…

Отдавая другому свои деньги, обладатель их лишает себя прежде всего возможности производить. Производить только труд – следовательно он лишает себя возможности трудиться. Не трудясь, он может жить, только поглощая продукт чужой производительности. Так за это он заставляет себе платить? Очевидно, что-нибудь не так…

Вернемся на минуту к моим алгебраическим героям, авось от них узнаем что-нибудь об этом интересном деле…

Мой работник Б, очевидно, не охотник до труда, иначе он не пустился бы на спекуляцию, которую хоть и одобряют экономисты, но за которую всё же косятся сильно на него его прежние собраты. Он не заставит себе платить за то, чтобы жить сложа руки… Да, но отдавая другому деньги, он отнимет у себя возможность продолжать впредь подобные спекуляции, оказавшиеся очень выгодными для него. А отказаться от них он не намерен даром. Ими он разжился – он стал капиталист…

Что означает это слово?

Б не на все те 50 руб. сер., с которыми я его пустил в свет, может получать доход, а только на ту их часть, которая остается у него свободной, т. е. которую он не обязан обменять на известный ряд продуктов, под опасением участи, постигшей семейство Уголино в Пизанской башне[226]. Говоря другими словами: только избыток его производительности над тем, что он поглощает, составляет его капитал. Это уже объясняет нам отчасти, почему он имеет возможность жить, не трудясь в течение известного времени. «Вовсе не деньги дают ему эту возможность, скажет по этому случаю экономист: очень естественно, что он не отдаст даром никому этот избыток».

Да. Но вообразите себе, что Б – сапожник и в один год он наделал столько сапог, что может обменяться на другие нужные ему продукты в количестве, превышающем в десять раз сумму поглощаемого им ежегодно капитала. Деньги, говорите вы, ничего не значат: они продукт, как и всякий другой. Он поверил вам и не обменял свой капитал на деньги. Все случайности, положим, сложились в его пользу. Сапоги не дешевеют ни мало (что уже очень трудно предположить при таком изобилии на них производства). Он прожил десять лет, обменивая свой запас на необходимые для него продукты. Но по окончании этих десяти лет у него не осталось ничего. Он съел свой капитал. Тогда Боже его сохрани пуститься с своими сапогами на спекуляцию, подобную рассказанной выше. Если ему удастся поднять цену на какой-либо другой продукт, то он ровно столько же потеряет на своем собственном товаре. А если он кому-либо дал взаймы пару своих сапог, тот наверное не возвратит две пары по истечении какого угодно срока. Никакой избыток продуктов не дает процента. Это ясно, как день, и может казаться сбивчивым потому только, что как деньги представляют всё, так и всё с своей стороны представляет деньги.

Итальянские работники, по поводу которых я вступаю в эти длинные рассуждения и исследования, обошли вопрос чисто юридический: каким образом избыток производительности концентрируется всё больше в одних и тех же руках. Или правильнее – они не подошли к нему еще, как я уже сказал выше. А потому я и не коснусь его здесь. Главное было показать, что капиталу, в том значении, которое они ему придают, представляет нечто не только враждебное труду и рабочему сословию, но и целому обществу.

Сказанного, может быть, было бы довольно для того, чтобы снова возвратиться к деятельности ремесленных братств – деятельности пока еще ребяческой, робко подходящей ко всем этим томительным вопросам. Но я коснулся условий слишком существенных, слишком основных для всякого общественного быта и не считаю себя вправе оставить их не объяснившись.

Я не думаю проповедовать крестового похода против денежной системы – необходимость ее доказывается достаточно исконным ее существованием повсюду. Я также не думаю говорить о частных злоупотреблениях – они неисчислимы. Но указать те противоречия, которые присущи ей, без которых она немыслима при современном экономическом порядке, я считаю необходимым.

Деньги, рассматриваемые, как продукт, не удовлетворяют своему назначению, они нелепы, губительны, несправедливы… Они опора и основание экономической рутины и общественной бедности.

«Но чем же виноваты деньги? – Разве при простом обмене продукта на продукты же»… говорит мой противник, воображающий, что лучше и могущественнее денег нет ничего на свете.

Что было бы при отсутствии денег – это нам очень трудно вообразить себе, но едва ли бы было что-нибудь хуже. Беда в том, что деньги представляют, вместо отвлеченной меры стоимостей, самобытный продукт, имеющий над всяким другим то преимущество, что он по преимуществу удобообменяем на все возможные продукты, что он стоит совершенно изолированно ото всех других продуктов, что ценность его определена и обусловлена общественным признанием, что она относительно постоянна; главное же, что они производительны в руках того, у кого они свободны, т. е. у кого их столько, что за покупкой необходимого у него остаются еще деньги; а между тем они непроизводительны, даже не продукт, а чистое отвлечение в руках того, кто обязался купить на всю обладаемую им сумму известный ряд продуктов…

Вот против этого-то зла вступают в борьбу итальянские ремесленные братства. А как они берутся за дело? Об этом я поговорю в четвертом письме.

Письмо четвертое

Не особенно трудно догадаться, что итальянские работники в понимании экономического вопроса – борьбы между трудом и капиталом – руководствуются не глубоким и основательным изучением вопроса, а тем, что обыкновенно называют инстинктом массы, тем синтетическим пониманием предмета, верности которого очень много удивлялись все идеологи, ниспускавшиеся до изучения народа… Это синтетическое понимание, в самом деле, многих может поражать своей верностью действительности, но тем не менее оно все-таки далеко от научного понимания… В самом деле откуда низошло на народы это вдохновение, в силу которого они схватывают истину помимо весьма тяжелого, но единственно известного к ней пути – науки, анализа?

Народ гораздо больше всяких идеологов бывает верен действительности, потому что он слишком неразрывными узами связан с ней и ему нелегко оторваться от нее. Но именно благодаря этому-то он всегда видит только одну, самую близкую ему сторону ее. Для того, чтобы схватить ее всю, во всей ее целости, необходимо до известной степени отдалиться от нее…

Вся обыденная жизнь работника убеждает его (если только он обладает способностью выработать себе хоть какое-нибудь убеждение из тысячи фактов и случайностей, сказывающихся ему весьма ощутительно и шероховато), что над ним стоит сильный и могучий враг в лице каждого, кто, по-видимому, благодетельствует его, поощряет его производительность.

В Италии это всего более ощутительно. Здесь нет денежной аристократии, которая бы сорила деньгами и патронировала бы работников. Здесь нет англичан, как солидных антрепренеров фабричной промышленности, нет даже французской буржуазии, мелкой, расчетливой, но имеющей в своих руках средства выплачивать работнику хоть бы только то, чего оттягать у него невозможно. В Италии нет ничего подобного. Буржуазия здесь явление до крайности паразитное, оторванное от всякой почвы, и это я говорю без метафоры: поземельная собственность здесь вовсе не в руках буржуазии, у нее нет никакого основания, никакого фонда. Она пробавляется фикциями, и торговля – вся внутренняя торговля без малейшего исключения – дошла здесь до самого современного развития: она обратилась в азартную игру, в ажиотаж, маклерство, куртажничество.

Товар забирается в долг у работника и вовсе не потому, чтобы негоциант внушал ему хоть малейшее доверие, а потому только, что работник сам не имеет ни средства, ни возможности открыть большой магазин для сбыта своих продуктов в лучшей части города. В маленькую же его лавчонку не заглянет ни один форестьер – единственный потребитель в Италии, для которого существуете здесь торговля… Если вы сомневаетесь в истине известного выражения Наполеона I: «торговля – организованный дневной разбой», то загляните в любую итальянскую лавку хотя бы устроенную на самый цивилизованный лад с прификсом и инглиш-спокеном[227]. Я не говорю уже, что с тобой поступают здесь, как с попавшимся военнопленным. Но весь товар, расставленный по лакированным полкам и за зеркальными стеклами, самые полки и стекла – всё забрано у работников без копейки денег; в уплату пошли векселя, которые никто не разменяет на бирже за полцены. Что делать работнику – представить ко взысканию? Но тогда лавка негоцианта распродана с аукционного торгу – долги его заплачены по пяти копеек за рубль.

Достаточно было, чтобы подвоз форестьеров прекратился на один только час (что действительно случилось в 1860 году), и девять десятых из тузов здешней торговли – банкроты, нищие; за каждым из них, по меньшей мере, сотни работников пошли по миру…

Но что же делать, скажете вы: иностранцы единственные потребители здесь. Их нет, – понятно, что производительность падает. Оно так, но не совсем.

Негоциант, забирающий товар за бумажку, которой нет никакого хода, успел убедиться из политической экономии, что он лицо необходимое для благосостояния общественного, что он двигает вперед цивилизации всей Европы, не только родного края… За это он сам себе присуждает весьма порядочное годовое жалованье… Продукт, который сам он приобрел за рубль от работника, он стремится продать его за пять, а если продаст его за три, он в убытке, потому что сам издержался на поддержку наружными средствами своего кредита. Работник неохотно продаст частному лицу свой продукт за ту же цену, за которую отдает его негоцианту, хотя бы частный покупщик платил за него наличными деньгами. Это очень понятно: негоциант забирает гуртом, кроме того, он покровительствует работнику и за свое покровительство требует некоторой подчиненности. Работник тогда только убеждается, что этому брюхатому господину, с толстой золотой цепочкой и громким голосом, не из чего было покровительствовать ему, когда уже он получал пять копеек вместо обещанного рубля. Негоциант объясняет ему эту неприятную случайность громкими фразами, политическими событиями, финансовым и торговым кризисом… всё это справедливо. Но отчего самый торговый кризис?

Работнику ясно одно – нет денег, деньги вздорожали. Деньги такой же продукт, как и другие: много их – они дешевы, мало – они дороги.

Работнику в голову не приходит, что для него нужен вовсе не новый продукт и что, как продукт, деньги для него вовсе не существуют; для него они отвлечение, представляющее ему данный ряд нужных ему продуктов. Он не подумает о том, что если бы антрепренер забрал в свои руки всякий другой из существующих продуктов, то сам антрепренер разорился бы прежде всех, если бы деньги представляли такой же продукт, как другие, и ничего больше; что банкир или ростовщик спекулирует на деньги вовсе не как на продукт, а что он спекулирует на их изолированность от всех других продуктов.

Работник понимает одно: ему нужны деньги. Ломбард с каждым месяцем почти уменьшает ссудную сумму. Ростовщик, к которому он необходимо должен обратиться, разоряет его тяжестью процентов. Как пособить горю?

Общество взаимного вспомоществования обеспечивает его от голодной смерти тогда только, когда ему грозит опасность умереть, другим образом – когда он болен. Но он здоров, а ему не на что прибрести себе здоровой пищи. Он устраивает своего рода provvidenza[228], которая действительно для него благодетельное провидение: он уже не будет платить своей дани капиталисту с каждого фунта рису, муки, которую он потребляет. Благодаря этому, он с меньшими издержками может быть сыт. Но и это благое дело оказывается каплей меду, почти незаметно пропадающей в бочке дегтю, с которой можно сравнить его жизнь. Ему мало быть сытым, ему нужно работать: без этого никакая provvidenza не спасет его от голоду; но заработанных им денег не хватает на покупку орудия, материалов.

И вот одной народной инициативой прибавляется к программе братств еще третий пункт: «Общество при первой возможности устроит при себе заведение кредита для своих членов».

Пока эта возможность еще не открылась. Разумеется, работники и не идут дальше в обсуждении этого пункта. Будет время обсудить его тогда уже, когда будут деньги на новое учреждение. За тем остается постоянная возможность улучшать его по мере того, как практически обнаружатся недостатки, которые необходимо вкрадутся в его организацию…

Пророчествовать в этом деле нельзя. Предвидеть все многообразные случайности, которые будут иметь влияние на дальнейшее развитие заведения кредита при итальянских ремесленных братствах, невозможно. Но стоит ли оно на верной дороге к успеху? Т. е. предполагая, что это новое или предполагаемое учреждение разовьется нормальными путями, то будет ли достигнута цель, которую братства эти имеют в виду?

Как паллиативная мера, такое учреждение будет, очевидно, полезно вдвойне. С одной стороны работнику представится возможность иметь деньги за меньше проценты, чем в настоящее время. На сколько облегчится этим его судьба? Судить трудно теперь; пока еще неизвестно, какого рода будет самое кредитное учреждение: примет ли оно за норму устав существующих коммерческих банков или ломбардов, или же наконец примет оно себе за основание чисто личный кредит, доверие, внушаемое той или другой личностью? Этого не знаем пока еще не только мы с тобою, но и никто его не знает. Так и оставим его на время в стороне, тем более, что есть другая сторона во всем этом, несравненно меньше зависящая от случайностей, вытекающая из самой сущности дела и о которой считаю не лишним поговорить здесь, потому что она объяснит нам отчасти: куда идут итальянские ремесленные братства.

Из всего числа членов общества в настоящее время весьма значительное большинство имеет постоянную надобность в кредите. А программа будущего кредитного заведения должна быть одобрена этим большинством. Даже больше, она будет составлена этим большинством, так как комиссия, которой специально будет поручено ее составление, выберется по большинству голосов из самих же членов общества… Очень вероятно, что на первое время большинство это взглянет на вопрос весьма узко, что оно увидит в новом заведении кредита только одну его чисто паллиативную сторону; т. е. даваемую посредством его возможность брать взаймы деньги за меньшие проценты против прежнего. Не нуждающееся в займах меньшинство не упустит, конечно, поставить ему на вид, что часть платимых процентов, как входящая в состав общественного капитала, возвращается самому должнику.

Я обещал не останавливаться над теми случайностями, которые могут отклонить временно предполагаемое кредитное учреждение от его нормального, т. е. неизбежного развития. Но это раздвоение интересов самого общества в деле кредитного учреждения вовсе не случайное и отстранить его не так легко, как может показаться с первого взгляда, а между тем существовать долго с подобным дуализмом в самом себе общество не может.

Пользование кредитом от общества должно составлять преимущество, привилегию самих членов братства над не принадлежащими к нему работниками. Следовательно, общество должно выдавать деньги за меньшие проценты, чем любое из кредитных учреждений, существующее для всех. Отчуждая таким образом часть своего капитала, в пользу хотя бы своих же собственных членов, но за возможно меньшие проценты, из которых кроме того нужно вычесть еще издержки на поддержание самого кредитного заведения, общество теряет уже часть тех выгод, которые бы оно могло другими путями извлечь из своего капитала – т. е. каждый член общества теряет на столько, на сколько он солидарен с самим обществом. Кроме того проценты, вносимые каждым работником за взятую им в кредит из общества сумму, необходимо должны быть меньше, чем то, что работник этот выиграет, обратив взятый капитал в материал своей производительности. А так как выигрыш этот весьма различный, смотря по цеху или мастерству (чему в итальянских ремесленных братствах соответствует коммуна), то или процент с капитала должен быть рассчитан сообразно доходам с самого невыгодного ремесла, либо же он тоже должен быть различный для каждой коммуны, либо наконец он будет рассчитан сообразно среднему заработку, который примется обществом как бы за норму заработков.

Это последнее – самое вероятное, но с тем вместе и самое худшее, из трех возможных решений, из которых впрочем ни одно не удовлетворительно.

В самом деле, как бы ни распорядилось общество в этом случае; но и само оно, и все те из его членов, которые воспользовались в меньшей степени или вовсе не воспользовались лично для себя кредитным учреждением, потеряют при этом больше, нежели могут выиграть воспользовавшиеся им, и мало-помалу дойдут до того, что каждый из членов ремесленного братства будет либо вынужден, либо добровольно (т. е. без крайней необходимости) станет занимать деньги из общественной кассы. Это не только возможно, но необходимо должно случиться, потому что только при этом одном условии, при котором каждый будет в одной и той же степени заимодавцем и должником, может установиться равновесие, без которого ремесленное братство обратится либо в эксплуатацию беднейших из своих членов богатейшими, либо обратно, либо наконец и в то, и в другое вместе. А оно не может сделать этого, не изменив одному из коренных своих принципов, не может кроме того и по чисто материальным еще причинам…

Сколько времени понадобится на то, чтобы общество вернулось к этому единственно возможному для него состоянию внутреннего равновесия? Это загадка. Какими путями дойдет оно до него? В этом весь драматизм современной истории. Но что при этом равновесии само кредитное учреждение станет ненужной нелепостью – это очевидно. Каждый, на сколько он заимодавец, выигрывает то, что проигрывает, как должник. А заимодавец и должник платят за существование кредитного учреждения, не приносящего им никакой пользы, и кроме того теряют, отклоняя часть общественного капитала на ненужную игру. Кредитное учреждение либо упадет совершенно, убедив работников, что им нужно искать других выходов из своего положения, либо же преобразуется само и очень радикально. Деньги, которые оно могло бы выдавать работникам без залога или под залог, за какие бы то ни было проценты, оно может выдавать им в виде ссуды за их же собственные продукты, из которых таким образом устроятся при обществе складочные магазины по всем отраслям работничьего производства, и такие магазины могут очень легко представлять все удобства существующих теперь частных лавок и купеческих домов. По продаже продуктов работникам будут доданы следующие им деньги за вычетом из вырученной продажей суммы процентов, необходимых на поддержание подобного учреждения. Таким образом только могут быть достигнуты все те выгоды, которых можно ожидать в настоящее время от какого бы то ни было кредитного заведения и без малейших из тех существенных неудобств, о которых только что говорено. Даже самые проценты, следуемые на поддержание этих складочных магазинов, в сущности выплачивались не работниками, а монополистами… Чем более разовьется подобное предприятие, тем всё меньше и меньше представится возможность существовать паразитным классам общества, тем более и более производительность будет входить в свои нормальные условия, и цена каждого продукта, установляемая в действительности равновесием между запросом и предложением на существующих рынках, будет более и более выражением действительной стоимости продуктов; всё это вместе приведет к тому, что действительное значение труда возвысится на столько, на сколько должна упасть эксплуатация паразитными классами рабочих сил. Из суммы этих трех стоимостей, которые составляют цену продукта, состоит, как известно, действительная стоимость каждого предмета. Конечно, она не абсолютно, а только относительно поставлена, как стоимость денег в настоящее время… Так должно быть и так будет в Италии, благодаря деятельности здешних ремесленных братств. Какая бы судьба ни ожидала их в будущем, но развитие их не подлежит ни малейшему сомнению. И действительно, они развиваются быстро, даже тогда, когда идут к своей цели ощупью. А что было бы, если б они действовали сознательно, освещаемые с одной стороны наукой, а с другой – подкрепляемые материальной силой. Но и теперь, с голыми руками и во мраке, они устраивают свое положение гораздо лучше, чем можно было ожидать. Голодная смерть не стучится в двери тех, кто работает общими силами с братством; даже является избыток там, где бедность была как будто врожденным наказанием, и таким образом экономическая реформа делается господствующим направлением итальянской жизни. Пред этой реформой бледнеют все воинственные крики, парламентские комедии, политическая суета суетствий и дипломатическая болтовня. Я в одном глубоко убежден, что тот народ, который разрешит вопрос труда на самых рациональных основаниях, – будет ли то Италия, или Россия – поворотит цивилизацию в другую сторону и пойдет впереди образованного мира. Недаром из-за этого вопроса Америка проливает реки крови и ставит уничтожение привилегии, монополии и рабства выше самой жизни. Рано или поздно, а придется всем окончить тем же. Такова неотразимая логика фактов.

Л. Бранда[229]

Часть 2