Небо и земля — страница 132 из 155

— Ну как? — спросил он Тентенникова.

— Пакет привезли.

Быков внимательно прочитал приказ и снова вложил его в конверт.

Тентенников и Уленков внимательно наблюдали за ним. Быков наморщил лоб, как всегда, если его что-нибудь огорчало, и с раздражением промолвил:

— Дела…

— Что ж, — громко сказал Тентенников, — военное счастье переменчиво: сегодня уйдем отсюда, полгода или год пройдет — снова вернемся… Я за три войны всякое повидал… И там, где иному обстоятельства в самом черном свете рисуются, мне, старику, безнадежные мысли на ум не идут… Ну, жалко, конечно, насиженное место покидать, с аэродромом мы сроднились, края здесь — золотые… Я сейчас на «эмке» из города ехал, к каждому бугорку, к каждому деревцу приглядывался, чтобы навсегда запомнить. Когда вернемся, может и рощицы той не будет, и деревеньку сожгут, и поле опоганят… Но ты не забывай: злей народ становится. А злости нам больше надобно, самой настоящей злости… Старика встретил по дороге, подвез. Старик бывалый, тертый калач, сразу сказал: «Фашист-то прет, погляди-ка». Я его спрашиваю: «Как думаешь, досюда дойдет?» — «Дойдет», — отвечает. — «А ты что будешь тогда делать?» — «В лес уйду». — «Партизанить будешь?» — «В одиночку ходить по лесу стану». — «Зачем же в одиночку?» — «Укрыться легче». — «Так и будешь укрываться?» — «Так и буду». Зло меня на старика взяло, неужто и на самом деле всю доблесть свою видит в том, чтобы понадежней укрыться от врагов? «Нет, — говорит, — не понял ты меня, я с партизанами уже связался, а в одиночку пойду, потому что в разведку просился. Фашистов буду бить, как волков, глаза не ослабли, вот и буду выслеживать — и бить. Злости у меня против них, — поверишь ли — увижу фашиста, трясет меня, как в лихорадке». — «Натерпелся от них?» — «Было! В восемнадцатом году пришли сюда, дом мой сожгли, сына убили! Вот и жду часа своего: за все рассчитаюсь!» И радостно стало у меня на душе, когда я его слова услышал: значит, и мы научимся зло помнить!.. А раз помним — значит, сдохнет враг, не пробьется… Хоть сто городов сожрет — все равно лопнет! Если каждый куст в него стрелять будет — взвоет фашист, да поздно будет: прикончим. Весь народ подымется, вся страна, как один человек, встанет за родную Советскую власть.

Он простыми словами ответил на то, что в последние дни волновало Быкова, и майор, протягивая руки к Тентенникову, громко сказал:

— Верно говоришь, Кузьма! Ненавидеть надо врага так, чтобы душу ненависть прожгла, как кислота прожигает железо!

— Я не оратор, ты это знаешь. Но если бы меня на собрании выступить заставили, я бы рассказал такое… Я бы один только случай рассказал, как в восемнадцатом году немецкие оккупанты одного нашего партизана поймали, и когда он отказался давать показания, уши отрезали и на спине клеймо выжгли… Я бы и агитировать не стал, а просто рассказал бы и поглядел, кто после моего слова не дал бы клятвы убить фашиста!

— Убью — и не одного! — порывисто проговорил Уленков, сжимая загорелый сильный кулак.

— Ты и так хорошо начал! — сказал Тентенников, подымаясь со стула. — Я на тебя, Сережа, смотрю, и кажется, если бы я мог тебе остаток своей силы передать, — он с такой силой ударил по столу, что проломил столешницу, — всю бы по капле выпустил свою кровь…

— Истребителю не сила нужна, а быстрота, ловкость, сообразительность: он хватом должен быть, — сказал Быков. — Главное — не быть «длинным фитилем». В одно мгновенье увидеть, принять решение, ринуться в бой, сбить врага — это и значит быть хорошим истребителем…

— Во мне уж того не осталось, — с огорчением проговорил Тентенников. — Старость. Слышать стал хуже… Одышка… Только вот на глаза не жалуюсь: читать, правда, с очками нужно, а вдаль зато вижу отлично. И до сих пор нет-нет, да и подымусь в небо…

Долго еще разговаривали они, потом вместе пошли обедать, и много в тот день рассказывал Тентенников о своих приключениях и странствиях. Быков оборвал его повествование и тихо сказал:

— Так вот, Кузьма Васильевич, эвакуацию проведет Горталов, а ты ему поможешь… Завтра днем мы перелетаем на новый аэродром, если сегодня ничего не случится. Последним будет перелетать Горталов. А ты к нам на «эмке» махнешь…

— Это-то и горе мое, что вы на самолетах, а я на «эмке», — проворчал Тентенников.

После разговора с Быковым он уже не уходил с аэродрома. Без фуражки, с расстегнутым воротом, с засученными рукавами бегал он по летному полю и всех торопил, за всем успевал уследить, каждый ящик с вещами и инструментами проверял, и рад был суматошливому напряжению дня, отвлекавшему от неотвязно мучительных мыслей. Он так привык к аэродрому, к летчикам, жившим здесь, что трудно ему было разлучаться с Запсковьем. А уж о том, что, может быть, потеряет на время Уленкова и майора Быкова, и думать боялся, хоть эта мысль неотвязно преследовала его. Если бы не спешное дело на аэродроме, он взвыл бы, пожалуй, от огорчения и печали… Тентенников радовался теперь суете, отвлекавшей его от навязчивых мыслей, быстро бегал по аэродрому, сам помогал укладывать на грузовики отрядное имущество, сам заводил машины, если ему казалось, что канителят и задерживаются шоферы.

Уленков подошел к Тентенникову с виноватой улыбкой, стал рядом и так заморгал, что Кузьма Васильевич недоуменно спросил:

— В глаз соринка попала?

— Нет, я с просьбой…

— С просьбой?

— Вот именно. С аэродрома соседнего приехал летчик…

— Так, так… Погоди минутку, там ящики забыли погрузить на машину, — сказал Тентенников. — Я сейчас, мигом…

Он убежал на другой край летного поля, долго кричал на нерадивых, по его мнению, грузчиков, потом сбегал в ангар и, вытирая носовым платком потную голову, вернулся к тому месту, где ждал его Уленков.

— Запарился я, право… Ну, говори, какая твоя просьба?..

— Я, Кузьма Васильевич, хотел насчет медвежонка попросить.

— Насчет медвежонка? Ну, как там хочешь, а я не могу помочь. Опять с ним неприятности будут…

— Нет, теперь ничего не будет… Я только что летчика видел с соседнего аэродрома.

— Что он сказал?

— Отдают они мне медвежонка.

— А снова за ним не приедут?

— Нет, теперь ничего не будет. Они его решили бросить. Разве можно? Он такой веселый стал. Летчик говорит, что у него теперь доброхотов много…

— Каких доброхотов?

— Ну, тех, которые ему носят лакомства. Тех, кто не носит ему доброхотных даяний, мишка в друзья не принимает. Отдают они мне его… Я уже упросил одного рабочего, чтобы он его на новом месте выгрузил.

— Значит, за ним надо сейчас к соседям ехать?

— Зачем к соседям? Его уже привезли…

— Ну ладно, сажай его в ящик, со следующим грузовиком отправим…

Проводив грузовик, на который был погружен ящик с медвежонком, Уленков повеселел.

Но недолго пришлось размышлять о мишке: запыхавшийся связной сказал, что Уленкова срочно требует майор.

В блиндаже командира полка было теперь пусто, и он казался запущенным и грязным: повсюду валялись брошенные вещи, обрывки газет, разбитые чернильницы; имущество отряда уже было вывезено, и только телефон еще оставался на старом месте.

— Звонила только что твоя Катя! — сказал Быков.

— Звонила? — растерянно спросил Уленков.

— Представь, сумела еще раз до нас дозвониться. Она уже ушла из Симска. К селу подошла немецкая колонна. Сейчас вылетят штурмовики, вы с Лариковым их прикроете. А потом тут заправитесь, передохнете и перелетите на новый аэродром.

…Первым в небо поднялся Лариков. Машина Уленкова полетела вслед за исчезающим в небе самолетом командира звена.

Совсем недалеко было лететь до Симска, но труден был этот путь — ведь все время мучила одна дума: «Скоро придется покинуть эти края…», и опять Уленков увидел дома и рощи, мимо которых он проходил в памятные воскресные дни, когда ездил сюда на вечера с Лариковым и Горталовым. Где теперь Катя, говорившая с ним по полевому телефону? Он представил на мгновение, как идет сейчас незнакомая смелая девушка по перелескам, по придорожным рощицам, по дымным полям, уходя от врага, и невольная грусть защемила сердце: встретятся ли они когда-нибудь на дорогах войны? Неужто их разбросает в разные стороны и он никогда уже больше не услышит, как звучит её высокий, взволнованный голос?

Вдалеке пылала деревня. Горизонт был в огне. Горел большой дом на окраине Симска. Штурмовики уже уходили, — остатки атакованной ими танковой колонны немцев расползались в разные стороны. Десяток машин пылал на улицах и переездах маленького городка. Самолеты снизились, и Уленков увидел растянувшуюся у развилки колонну вражеской пехоты.

Когда немцы заметили подошедшие со стороны солнца самолеты, было уже поздно укрываться: огнем пулеметов расстреливали Лариков и Уленков подходящих к перекрестку врагов.

Заговорили немецкие пулеметы, кто-то из солдат попробовал обстрелять самолет из автомата. Уленков шел на бреющем полете. Он видел автомобили с поставленными на них пулеметами, видел мечущихся испуганных солдат и, нажимая на пулеметную гашетку, с радостью примечал, как падают фашисты на пыльную дорогу и лежат недвижимо, сраженные огнем, который послал на врага он, советский летчик Сергей Уленков…

Перекресток быстро опустел. Только убитые и тяжело раненные остались теперь на развилке дорог. Движение колонны на несколько часов было задержано. Покружив еще немного над придорожным поселком, самолеты повернули обратно.

Глава восьмая

Все изменилось в городе, все изменилось и в старом победоносцевском доме на Подьяческой улице. С детства жила Елена Ивановна в этом старом неуютном доме, а никого из соседей не знала — только дворников помнила, таскавших дрова по узким ступенькам черной лестницы, да еще старенького кавказского генерала из четвертой квартиры, — когда Лена кончала гимназию, он зашел однажды к Ивану Петровичу и с тех пор стал частым собеседником Победоносцева в часы вечерних чаепитий. Остальные жильцы дома были людьми незнакомыми, и даже инженер, живший в соседней кварти