Тревожная ночь подходила к концу. Елена Ивановна ждала сигнала отбоя. Она мечтала о том, как, вернувшись домой, растопит печку, вскипятит воду и выпьет с отцом по кружке горячего черного кофе, как скрутит папироску, покурит, сидя на тахте, и потом сразу же заснет, надолго заснет; если проспит следующую тревогу, ничего особенного не случится, за неё постоит на посту Софья Гавриловна, а потом и она в свою очередь сменит старуху.
— Тишает, — позевывая, сказала Софья Гавриловна.
Они спустились в бомбоубежище. Старик и Женя спали на скамейке, накрывшись старыми одеялами, сшитыми когда-то из разноцветных кусков материи. Елене Ивановне было жалко будить их, и она одна вернулась в квартиру. После напряжения тревожной ночи совсем не клонило ко сну, хотелось двигаться, ходить, работать. Она приготовила завтрак, подогрела кофе, накрыла на стол. Потом спустилась вниз, разбудила отца и Женю, привела их наверх, усадила за стол и вдруг почувствовала, как сильно ломит поясницу.
— Я только на минутку прилягу, чуть отдохну, — с виноватой улыбкой сказала она отцу, легла на диван и сразу заснула.
Она проснулась часа через три. Женя и отец еще спали. В квартире было темно, сквозь черные занавески не пробивался ни один луч света. Радио передавало отрывки из «Лебединого озера».
«Значит, тревоги нет, — с облегчением подумала Елена Ивановна. — Кончилось, хоть ненадолго, а раз кончилось — можно спать или дремать, слушая музыку, делать, что хочешь, просто жить, дышать, петь, смеяться». И сразу ей вспомнилось, что где-то впереди, совсем близко от немцев, на затерявшемся среди льняных полей аэродроме живут близкие, родные люди, от которых уже столько дней нет известий, и она сразу приняла решение: идти на телеграф, дать телеграмму, обязательно срочную и обязательно в несколько адресов: невыносимо мучиться, ждать ответа, томиться неизвестностью, — кто знает, что могло случиться с ними в эту самую ночь, когда взрывная волна чуть не сбросила её с крыши…
Осторожно ступая по мягким пушистым коврам, чтобы не разбудить отца и Женю, она по парадному ходу вышла из квартиры. На улице Елена Ивановна решилась посмотреть вверх, на крышу родного дома, где столько было пережито за последнюю длинную тревожную ночь.
— Упала бы я — беда, костей не сосчитать, — тихо сказала она, сворачивая в переулок. И сразу же, забыв о себе, начала думать о том, как тяжело сейчас, наверно, мужу, Тентенникову и приемному сыну: «Я-то ведь только один раз испытала то, что они испытывали по многу раз. Одно дело — крыша, а другое дело — воздушный бой, где нет никому пощады… Как-то живут они там?» И о многом еще думала она, проходя мимо разбитых домов, по хрустящему легкому стеклу, по осколкам снарядов. Она не знала еще, что мужу так и не удалось вернуться на фронт с уральского завода…
У зеркального стекла уцелевшей на перекрестке витрины она остановилась. Совсем близко подошла к зеркалу и, поправляя выбившиеся из-под платка седеющие волосы, увидела лицо свое таким, каким привыкла видеть за последние годы, — с мелкими морщинками возле глаз, с нервной, страдальческой (о, как она ненавидела это слово — и все же не могла иначе определить то, что сейчас видела) складкой возле рта, со слабым румянцем на осунувшихся щеках, с морщиной, делившей высокий лоб… Старость подходила быстро, и Елена Ивановна давно примирилась с ней. Но было обидно, что теперь за несколько тревожных недель она подалась больше, чем раньше за годы…
Когда кассирша на телеграфе протянула ей квитанцию, Елена Ивановна немного успокоилась и, наказав телеграфистке, чтобы телеграмму отправили сразу, спокойной и медленной походкой пошла по улице, ведущей к дому. И чем ближе подходила она к дому, тем больше чувствовала, что после сегодняшней ночи нет на свете силы, которая могла бы заставить уехать из родного дома до тех пор, пока он стоит на памятном с самого детства месте. Нынешние дни небывалых трудностей и испытаний не страшили её, и, читая сообщения о геройских подвигах советских людей, она радовалась, что и сама принимает участие в общей борьбе.
Глава девятая
Вот и улетели самолеты Ивана Быкова, Ларикова и Уленкова. На аэродроме осталось только два человека: лейтенант Горталов и Тентенников. Инструкции, переданные майором Быковым перед отлетом, были точны: Горталов закончит эвакуацию аэродрома и улетит на самолете, а Тентенников уедет на легковой машине. Аэродром был пуст, догорал подожженный на рассвете ангар, и, грустя, в последний раз обходил Тентенников летное поле, к которому так привык за последние недели.
Поздно ночью Горталов заснул на траве, неподалеку от самолета, — в семь часов Тентенников должен был его разбудить и дать старт. Легковая машина «эмка», на которой предстояло ехать Тентенникову, стояла в кустах, — он замаскировал её на случай неприятельского налета.
Тентенников взглянул на часы: без четверти семь. Теперь на аэродроме оставалось провести всего пятнадцать минут. Проснется Горталов, сядет в самолет, возьмется за руль, машина пойдет в последнюю пробежку по летному полю и вскоре скроется в облаках. Ночь была светлой, хоть тучи надвигались на ближние леса, и синеватый отлив их над перелесками предвещал грозу. Было нестерпимо душно. Запах горелого сена доносился с лугов. В траве трещали кузнечики, и сухая трава, казалось, тоже трещала в лад их неугомонному треску. Где-то поблизости звонко и отрывисто пела невидимая птица.
Старуха с кузовом медленно шла по краю поля. Тентенникову почему-то вспомнилась старая поговорка о бабе, что шла из заморья, несла кузов здоровья, тому-сему кусочек, а ему одному — весь кузовочек. Пар тянулся над стогами. Обставленный островьями стожар («чтоб сырое сено не слеживалось», — хозяйственно подумал Тентенников) высоко подымался над стогом. Работа, видать, была торопливая, делали её наспех, в самые последние дни… Дышать было очень трудно, собиралась гроза… Над перелеском сверкнула молния, за ней другая, третья… Словно несколько огненных струй растеклось вдруг по небу и растаяло вдалеке. Невесть откуда нахлынувшие тучи отрезали небо от земли, и сразу прекратился треск кузнечиков в траве, раскаты грома загремели над полем. Хлынул дождь, дышать стало легче. С еще большей силой подул ветер, и тучи начали расходиться. Скоро небо стало чистым, и дождь кончился внезапно, как будто кто-то перерезал тысячи дождевых нитей… Запах жимолости струился над полем. Тентенников пошел будить Горталова, который безмятежно спал возле самолета под дождем, завернувшись в плащ-палатку. И вдруг, когда проснувшийся Горталов натягивал на ноги сапоги, ухо Тентенникова уловило в высоте знакомый металлический звук. Не взглянув вверх, Тентенников сразу догадался: на аэродром шли вражеские самолеты.
Он прыгнул в щель, вырытую под дубом; Горталов бросился в щель возле ангара.
Немецкие самолеты снизились. Их было четыре. «Неужели бомбить будут?» — подумал Тентенников. Вот и настал день первой бомбежки, которую предстояло ему испытать в нынешней войне. Нет, они не собирались бомбить пустое летное поле. Они просто, на всякий случай, решили прочесать его пулеметным огнем…
Свист пуль пронесся по полю, и самолеты снова взмыли вверх, — они шли на восток. Переждав несколько минут, Тентенников выскочил из щели.
— Горталов! — крикнул он громко. — Гляди-ка, сколько страху хотели нагнать, а вышел пшик. Попали в белый свет, как в копейку.
Но Горталов не отзывался. Тентенников счел его поведение обычным баловством — ведь не было в части большего выдумщика и весельчака — и сердито крикнул:
— Снаряжаться надо…
Казалось бы, самое время Горталову вылезти из щели, а он медлил. Это окончательно разозлило Тентенникова.
— Вылазь, я тебе говорю! — кричал Тентенников, направляясь к догорающему ангару.
Но Горталов и не думал расставаться со своим убежищем, словно налет еще продолжался, и только когда Тентенников совсем близко подошел к щели, он почувствовал: случилось непоправимое…
Тентенников нетерпеливо нагнулся над щелью. Горталов лежал на дне, зарывшись лицом в песок. По его спине текла кровь, и ноги были странно выворочены: смертельно раненный, он, должно быть, пытался еще выбраться из щели…
Наскоро закидав щель песком и камнями и положив на могильный холмик обломок лежавшего неподалеку пропеллера, Тентенников подошел к самолету.
Теперь уже нельзя было медлить с решением. И у Тентенникова оставалась только одна забота: он никак не мог решить, что следует сделать с самолетом. Поджечь его и уехать на автомобиле? Пока был жив Горталов, Тентенников не смел надеяться на то, что доведется подняться самому в небо. Но теперь… ни одного летчика нет поблизости, во всей округе, может быть, на пятьдесят километров. Все эти годы Тентенников изредка летал на учебных самолетах, но и машину, на которой летал Горталов, — знал хорошо… Поднявшись на истребителе, он еще может надеяться, что удастся спасти самолет…
И деятельная натура Тентенникова подсказала ему единственно возможный выход. Он подымется в небо, а автомобиль взорвет. Полетит на восток, на тот аэродром, где ждут его сейчас боевые друзья. «А если доведется встретить в небе немецкие истребители? Что же, тогда приму бой, буду драться до тех пор, пока не собью врага… либо пока не собьют меня. Нет, почему же обязательно собьют? Конечно, в пятьдесят шесть лет нет у меня верткости в небе, которой наделены двадцатилетние, но ведь зато у молодых фашистов с железными крестами смелости меньше, чем у советских людей!»
…Предскажи кто-нибудь Тентенникову месяц назад, что это случится, старый летчик, конечно, не поверил бы. И вот самое удивительное произошло: он, пятидесятишестилетний старик, ведет истребитель, — кто знает, может быть, через полчаса, через пятнадцать минут он вступит в бой с немцем…
Он летел на тот аэродром, где сейчас находились Ванюшка и Уленков. Как удивятся они, когда увидят на летном поле самолет, приведенный Тентенниковым!
Поистине, более необычного дня не было в его жизни.