Небо и земля — страница 139 из 155

10 июля. Опять начинаются непрерывные бои. Позавчера пришлось семь раз подниматься в небо. Вчера с утренней зорьки я с Лариковым был в дежурном звене, — теперь, после того как пропал без вести Горталов, мы летаем вдвоем. Мы сидели в кабинах и ждали сигнала. Только хотели было выйти из машин, покурить, как взвилась ракета. Пятерка немецких самолетов шла в стороне от нашего аэродрома. Мы зашли на них из-за солнца и сразу открыли огонь. Фашисты стали кружить над городком, летали кругом, или, как мы называем, каруселью, в хвост друг к другу, словно дразнили нас. Мы ринулись на них сверху и сразу вошли в центр круга. Пристроился я к одному, дал огонь из всех пулеметов, он загорелся. Два самолета бросились на меня, но в это время из облаков вынырнули еще два наших самолета, и фашисты пустились наутек. Когда я сделал посадку, механик чуть не заплакал от злости: в крыле восемь пробоин.

11 июля. Майора Быкова на прошлой неделе легко ранили в правую руку. Рука у него на перевязи, ходит злой, за малейшую промашку ругает немилосердно. На нас, когда мы подымаемся в небо, смотрит с завистью.

12 июля. Мы с Лариковым сбили сегодня по одной машине. Лариков сам нарисовал на моем самолете новую звездочку. Говорил, что мы, истребители, — народ особый. Он, будто бы, как только знакомится с новым летчиком, сразу безошибочно решает, хорош ли тот будет в бою. Истребитель без темперамента, без большой страстности, в бою особой ценности не представляет. Стал меня хвалить: «У тебя, говорит, приподнятое настроение к полетам — и это хорошо». Что ж, не очень грамотно сказано, но верно. Я с ним согласен: тугодум никогда не станет хорошим истребителем. Если хочешь побеждать, нужно выработать в себе быстроту, мгновенную реакцию на все, что происходит в небе.

13 июля. Семь раз подымался, но ни разу не пришлось драться. Словно дразнят фашисты, на нервы действуют. Только завидят нас — и уходят, а вот как только пойдешь на посадку — они снова показываются из облаков.

14 июля. Я сказал Быкову, что фашисты трусят, а он на меня рассердился и сразу начал отчитывать. «Пустяшные разговоры не люблю, — сказал он, зло глядя на меня. — Незачем делать врага трусом, такие рассуждения ослабляют волю к борьбе. Что ж, от боя-то он уклонился, но с поля боя не ушел. Он прячется за облаками и, как в засаде, ждет, пока какой-нибудь одиночка не оторвется от своих. Тут он и налетает на него, — если можно так говорить про небо, — из-за угла. Смотришь — и не досчитались мы одного самолета…»

15 июля. Не выходит у меня из головы Катя с её толстой косой. Я сегодня сказал Ларикову, что после окончания войны охотно бы на ней женился, если бы она за меня замуж пошла. Лариков смеялся до слез, вынул из кармана зеркальце, велел поглядеться. Я посмотрел — и понял его мысли: дескать, куда такому мальчишке думать о женитьбе. Тогда я стал просить его, чтобы о нашем разговоре никому не рассказывал. Лариков пообещал, но за обедом, должно быть, сболтнул, и вечером, когда я пришел в штаб, меня вдруг все стали называть женишком. Я обиделся на Ларикова, целый день с ним не разговаривал. Но он меня выручил сегодня в бою, когда я, увлекшись, подставил хвост своего самолета врагу. А вечером, когда мы курили на поле, стал просить у меня прощения за то, что неожиданно проговорился. Ну конечно же, мы помирились, ведь я ему не раз уже жизнью обязан.

16 июля. Быков жестоко ругал меня, когда Лариков сказал ему, что я сегодня оторвался от строя и возвращался на аэродром один: «Нехорошо поступаешь, неосторожно. Облачность надо умело использовать. Оторвался от строя, идешь один — прикрывайся облаками, ныряй из одного облака в другое либо, если не хочешь забираться в облака, иди на бреющем к земле — не пожалеешь…»

17 июля. За день сделали пять вылетов. Сбили с Лариковым один «мессершмитт» над передним краем, но от пехоты долго не было подтверждения. Потом вдруг оказалось, что они подтверждение послали в соседний полк.

18 июля. На днях приезжал к нам корреспондент из фронтовой газеты, снял нас с Лариковым в самолетах, и вдруг сегодня приходит в полк газета, и на первой полосе мы изображены с Лариковым. Он сразу стал подсмеиваться: «Хорошо ты, женишок, вышел на снимке. У тебя, говорит, лицо фотогеничное». Быков дал нам по экземпляру газеты, и я, откровенно говоря, как только свободное время выпадет, на свое изображение поглядываю. И особенно надпись меня удивляет. Как-то странно видеть собственную фамилию, напечатанную крупным шрифтом на первой полосе.

19 июля. Сегодня фашист уходил из боя на пикировании, а у Ларикова кончился боекомплект. Он убрал газ, уменьшил скорость и отвалил в сторону, а я стал на его место и добил врага. Думал, что Лариков меня похвалит, а он надулся. «Везучий ты, говорит, на готовеньком выехал».

20 июля. Сегодня Быков знакомил меня и Ларикова с тактическими свойствами «мессершмитта 109» последнего выпуска. Оказывается, у этого аэроплана два синхронизованных пулемета в фюзеляже, два пулемета в крыле. Иногда в крыле вместо пулеметов бывает двадцатимиллиметровая пушка. Быков особенно подчеркивал, что надо в полете просматривать заднюю сферу самолета и справа и слева. В который раз уже ругал он меня за привычку отрываться от группы. Я пытался было оправдаться, но он так меня отчитал, что я целый вечер ни с кем говорить не хотел, — а Лариков почувствовал, как я все это переживаю, отзывает в сторону и говорит: «Не волнуйся, женишок, у меня для тебя радость есть». — «Какая радость?» — «Письмецо в часть твоя Катя прислала». Я это письмо уже поздно вечером видел, — обо мне там, конечно, ни слова, — пишет она комиссару части о жизни ленинградских комсомольцев, как строят они оборонительные рубежи, как записываются в дивизии народного ополчения и уходят на фронт. И она ушла на фронт, в пехоту. Я прочитал письмо и понял, что больше мне её уже никогда не увидать. Потом пошел к Ларикову и сказал, что если он меня еще раз женишком назовет — никогда с ним разговаривать не стану.

21 июля. Быков сказал, что к нам на днях приедет из Москвы генерал авиации Сухотин…

* * *

С тех пор как Быков сказал о предполагающемся приезде в часть генерала Сухотина, Уленков повеселел. Мечтая о встрече с генералом, молодой летчик представлял его огромным, грузным мужчиной, чем-то напоминающим Тентенникова, с орлиным взглядом, с могучими плечами и обязательно с сединой на висках, как обычно пишется в романах о много повидавших и многое переживших бывалых людях.

Как он жалел, что ни разу не видел его портрета! Из рассказов, ходивших о генерале в летной среде, образ его вырисовывался перед Уленковым очень неясно. Важно было, что Уленков знал главное: подвиги, совершенные Сухотиным, ставили его в ряд лучших учеников Чкалова.

Его слава началась в дни, когда Сухотин совершил рискованнейшие полеты в центральном районе Кавказского хребта.

Тогда Сухотин служил в авиационной части, расположенной на Северном Кавказе. Группа альпинистов, застигнутая снежной бурей в горах, была отрезана от своих баз, некоторые из них погибли. Нужно было срочно доставить им продовольствие и медикаменты. Сухотин блестяще выполнил задачу, совершив несколько дерзких, храбрых до головокружения полетов среди узких горных ущелий.

Потом он уехал для «выполнения специального задания». Долго его не видели товарищи, и многие уже думали, что Сухотин погиб где-нибудь на далекой и опасной трассе в районах полярных морей. Но он неожиданно появился в Москве, его портреты стали печатать в газетах, и Указом Президиума Верховного Совета СССР ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Он был вместе с Серовым в командировке, в так называемых официально «энных условиях», и всем стало известно, что в течение нескольких месяцев ему приходилось ежедневно драться в небе с фашистскими летчиками.

Говорили, что он сбил тогда, в «энных условиях», больше двух десятков самолетов противника.

А потом уже все привыкли к тому, что каждый раз, когда авиация принимала участие в боевых действиях — было ли то на Халхин-Голе или на Карельском перешейке, — имя Сухотина в газетных статьях и корреспонденциях неизменно шло в первом ряду.

В самый канун Отечественной войны ему было присвоено звание генерал-майора авиации.

Уленкову казалось, что генерал неспроста приедет в полк, — наверное, летчикам предстоит выполнить какое-нибудь особое, важное задание, и как хотелось юноше, чтобы на него пал выбор генерала…

Он ждал его приезда, отчетливо представлял беседу с ним, но осеннею ночью, когда Быков вызвал в штаб Уленкова и других летчиков, неожиданно смутился и стал просить Ларикова оставить его у самолета.

— Нечего отнекиваться, — усмехнулся Лариков, — хуже будет, если генерал узнает, какого труса ты перед начальством празднуешь.

Когда Лариков и Уленков вошли в штабной блиндаж, генерал и сопровождающие его офицеры уже сидели за столом перед раскрашенной цветными карандашами картой фронта.

Генерал оказался совсем не таким, каким его представлял Уленков. Сухотин был невысокий сухощавый человек лет тридцати, со свежим, румяным лицом, с рыжеватой щеточкой усов, с узкими, словно выбритыми бровями, руки у него были маленькие, плечи узкие, и никак не походил он на тот образ, который создал в своем воображении Уленков. И разговор у него был особенный, не начальственный: он просто и задушевно беседовал с летчиками, словно были они его старыми хорошими товарищами и он рад снова встретиться с ними. Он говорил медленно, очень тихо, смотрел прямо в глаза собеседника, и, встретив взгляд этих карих, внимательных глаз, трудно было бы сказать ему неправду.

Уленков думал, что генерал проведет разбор последних боев, и молодой летчик с опаской поглядывал на Быкова, который обязательно припомнит спор Уленкова с Лариковым из-за последнего сбитого Уленковым самолета. Но генерал, очевидно, уже побеседовал наедине с майором Быковым о последних боях полка.