— Он был человек большого сердца и большой внутренней силы. Вот насчет Глеба неправ был, душу его не понял… А у Глеба была та же сила непримиримой убежденности в своей правоте, что и у отца.
— С портретом Глеба не расставался. И в бреду имя его повторял, винил себя за давние ссоры…
Возле площади было очень скользко, как на катке: неподалеку лопнули трубы водопровода. Елена Ивановна скользила по льду, опираясь на руку мужа.
С первых дней войны привычное ухо Елены Ивановны научилось различать и в ночном безмолвии улиц и в шуме дня одну нестерпимо резкую ноту, на время придававшую новый, тревожный ритм происходящему в городе. Как слышимое всеми биение огромного сердца Ленинграда, как тиканье гигантских часов в поднебесье — неторопливый стук, плывший из громкоговорителей в городской простор, был вестью о предотвращенной беде. И вдруг непривычный ритм резко обрывался. На мгновение наступала тишина. Замолкали громкоговорители. С города словно сразу спадало покрывало маскировки, и он стоял на взморье, обветренный, суровый, открытый всем ветрам, всем снарядам и бомбам.
Первое мгновение было самым трудным, словно скольжение в воздухе после прыжка на лыжах со снежной горы. Потом, когда объявлялась тревога, становилось уже легче.
И вот сейчас звуком лопнувшей струны отдалось в ушах Елены Ивановны это мгновение.
— Слышишь? — спросила она, останавливаясь.
— Где-то поблизости снаряд разорвался… И с каждой минутой разрывы все ближе: начинается обстрел района…
И на самом деле, знакомый голос диктора уже разносил по вечерним улицам тревожную весть. Елена Ивановна остановилась, прислушалась.
— Зайдем под ворота, — сказал Быков.
— Ждать долго, — неожиданно заупрямилась Елена Ивановна, — и потом с тобою мне совсем не страшно. Пойдем?
— Не стоило бы, пожалуй. Лучше здесь переждать… Но раз ты так хочешь — пойдем.
Не прошли они и ста шагов, как нарастающий гул и свист ударил им в уши, в глазах у обоих потемнело, заклубился дым, во все стороны разлетелись осколки и камни. Елена Ивановна вскрикнула. Словно горячая волна прошла через тело Быкова, в глазах помутилось, и ему показалось, будто стена соседнего дома треснула, как расщепленная доска. Потом круги поплыли перед глазами, а очнувшись, он увидел склоненное над собой лицо жены и чье-то незнакомое лицо рядом, — это была женщина-милиционер.
— Что случилось? — медленно выговаривая слова, спросил он.
— Контузило тебя, Петя…
— И глядите — шинель у товарища разорвана, — сказала женщина в милицейской форме.
С трудом поднялся Быков с земли.
— Как теперь до дому доберемся? — тревожно спросила Елена Ивановна.
— Я вас на попутной машине отправлю, — сказала милиционер.
Через несколько минут она остановила проезжающий по проспекту грузовик. Из кабины высунулось усталое, желтое лицо шофера.
— Чего тебе? — раздраженно спросил шофер.
— Тут товарища немного контузило во время артобстрела, так ты их хоть до Невского довези.
Шофер внимательно поглядел на Быкова, на Елену Ивановну, на милиционера и, покачав головой, сказал, открывая дверцу кабины:
— Садитесь!
Елена Ивановна села рядом с шофером. Быков взобрался на верх кузова, и машина понеслась к мосту.
Холодный ветер обжигал щеки, но Быков не чувствовал мороза. Головокружение быстро прошло. В клубах морозного пара тонули дома, дым клубился за машиной, пронизывал насквозь, мгновеньями он застилал даль проспекта, и тогда Быкову начинало казаться, будто грузовик пробивается сквозь облака. Потом пар рассеялся, дымок пропал, оставив после себя едкий запах гари, и шофер, остановив машину, крикнул:
— Приехали!
Оказывается, он подвез Быковых к самому дому.
— Как ты себя чувствуешь? — беспокойно спросила Елена Ивановна, подходя к мужу.
— Лучше, Леночка, лучше…
Вечером спать легли рано, а назавтра поутру решили заняться хозяйственными делами, благо Быкову нужно было работать ночью. Живший в квартире подросток пошел со своей матерью на завод, где она работала, Быков отправился за щепками в старую квартиру на Подьяческой, Елена Ивановна пошла в булочную за хлебом. Из булочной она обещала зайти на Подьяческую, дождаться пока муж соберет щепки, — и оба тогда вернутся домой.
Часа через два, взвалив на плечи мешок со щепками, Быков пошел к дому. Елена Ивановна шла рядом с ним. На перекрестке, прямо перед собой, услышали они грохот разорвавшегося неподалеку снаряда. Снаряд попал, должно быть, в угловой дом, — пылью заволокло стены, послышались стоны и крики.
— Беги в подворотню! — крикнул Быков.
— Может быть, еще немного пройдем, — до дома-то теперь недалеко. А то здесь целый час в подворотне стоять придется… — сказала Елена Ивановна. — Раз теперь началось, значит, надолго…
— Что ты, Лена! Опять хочешь по-вчерашнему? Если весь город стал фронтом — нужно вести себя по-солдатски и на время обстрела укрываться…
Около часу провели они под воротами, переступая с ноги на ногу и приплясывая от холода. Еще несколько снарядов разорвалось неподалеку, потом стало тихо. Быков выглянул из подворотни.
— Пожалуй, добежим, успеем, — сказал он. — Быстрее!
Через пятнадцать минут они уже подошли к дому.
— Гляди-ка, — вдруг закричал он, — мусору сколько возле дома!
Взглянув вверх, увидела Елена Ивановна пробоину от снаряда во втором этаже, в их квартире. Снова разрушен дом, тот кусок тепла и устойчивого быта, который отстаивали они с такими усилиями…
За последние месяцы в третий раз предстояло начинать новую жизнь.
Две женщины стояли на площадке первого этажа.
— В вашу квартиру попало, — сказала одна из них.
— Хорошо, что вас никого дома не было…
— А Софья Гавриловна? — испуганно вскрикнула Елена Ивановна.
— Она в районную милицию по делу ушла.
Странно — у Елены Ивановны не стало легче на сердце. А вдруг Софья Гавриловна под огнем шла домой? Мало ли что могло случиться тогда? Вот уж который месяц живут под огнем старики, женщины, дети… Ленинград стал фронтом, но ведь на фронте легче укрыться от огня, чем здесь…
— Петя, — сказала она неуверенно и вдруг оборвала фразу: кто-то, тяжело дыша, взбегал по лестничным ступенькам. Сердце Елены Ивановны сжалось в предчувствии пришедшей неотвратимой беды.
— Что случилось? — крикнула она исступленно.
— Милиционер приходил. Софью Гавриловну на улице ранило. Увезли её, сердешную, в больницу, — громко плача, сказала худенькая женщина, одна из тех, с кем последним куском хлеба всегда делилась строгая и справедливая старуха.
Глава семнадцатая
После жестоких морозов метельной зимы солнце с каждым днем разгоралось ярче и ярче, словно его, как пламя гигантского костра неустанно раздували онежские, ладожские и балтийские ветры — все эти шалонники, и галицкие ерши, и полуденники, им же и числа несть, — у каждого ветра свое прозвище на Руси… И чем ярче разгоралось солнце над облаками, тем светлей становился город. Если город можно сравнивать с человеком, то лучше всего было бы сравнить его с человеком, медленно оправляющимся после тяжелой болезни. Израненный, закопченный, с оспинами на стенах домов, с покоробленными заборами, он теперь подымался навстречу солнцу. К солнцу подымались закрашенные темной краской купола соборов, в облака вонзался тонкий потемневший шпиль Адмиралтейства, к небу были устремлены крылья ангела с высокой Александровской колонны. И закатов таких, какие были в те дни над городом, не помнят ленинградские старожилы: то темно-багровые, то алые, то нежно-розовые, в канун северных белых ночей они широкой и дымной полосой тянулись по краю ленинградского неба, тонули в волнах, гасли над взморьем, плыли предвестьем новой зари. И истерзанное, простреленное грозовое ленинградское небо стало теперь другим, чем в тревожную прошлую осень… Реже ревела сирена воздушной тревоги, реже слышали ленинградцы гул пролетающих в высоте вражеских самолетов.
Разгром немецко-фашистских полчищ под Москвой вдохнул новые силы в сердца воинов, сражавшихся на всех фронтах Великой Отечественной войны.
Запсковье, Ленинград, подмосковные дали, небо Родины, Россию с бескрайними просторами её снеговых полей увидел Уленков за недолгие месяцы боевой страды. Майские дни 1942 года, казалось ему, сулили близкий перелом в жизни. С каждым месяцем увеличивалось число сбитых им вражеских самолетов, и теперь четырнадцать звезд уже было выведено на фюзеляже его «ястребка». И мысль о грядущей победе была ему дороже всего на свете. Одно только огорчало его: «И надо же было случиться такому! Только я прилетел в Москву — майор Быков вылетел в Ленинград принимать новый полк. Мы с ним тогда в Москве, на аэродроме, и двумя словами переброситься не успели… А когда я вернулся в Ленинград и попал к штурмовикам, которыми командует Быков, оказалось, что командира нашего после тяжелого ранения отправили в госпиталь…»
Уленков дрался под Москвой в самые трудные дни обороны столицы и думал, что ему уже не доведется вернуться в Ленинград. И так же неожиданно, как улетел в Москву, получил он приказ возвращаться обратно. Только через неделю рассказали ему в штабе полка, сколько хлопотал Быков, чтобы добиться возвращения Уленкова в старую часть: дело дошло до высшего авиационного командования.
Быков командовал теперь штурмовым полком, и Уленков был направлен в его часть. Ему приходилось сопровождать штурмовиков во время полетов, и новое назначение радовало Уленкова. Его скоро полюбили в полку, и летчики-штурмовики охотней всего с ним уходили в боевой полет. Неожиданно Уленков узнал, что именно в этот полк попал медвежонок, из-за которого привелось пережить столько неприятностей. Медвежонок не узнал Уленкова, ухватил протянутую к нему руку и начал кусать её. Пришлось задабривать сахаром, — медленно восстанавливалась старая дружба.
Однажды комиссар полка Шаланов сказал Уленкову, что получено письмо из госпиталя от Быкова. Командир чувствовал себя лучше, в ближайшее время собирался выписаться и просил заехать к нему в гости.