Он спустился вниз, в прачечную. Там обыкновенно всегда кто-нибудь бывал, и до войны, возвращаясь домой, частенько заставал Быков отца в прачечной: старик сам стирал собственное белье.
И теперь кто-то был в прачечной. Лица стиравшей женщины Быков не мог разглядеть. Он окликнул её. Женщина отозвалась не сразу. Наконец облако пара растаяло, и дебелая беременная баба сердито ответила летчику, что живет здесь недавно и никого в доме не знает.
Дворник тоже Быкова не знал, о старике же сказал: «Характер у них беспокойный — часто целые недели домой не являются. Квартирную плату вносят аккуратно, иногда оставляют знакомым один адресок, в бильярдной на Неглинной. Может быть, их благородие заглянут туда?»
Пришлось поехать на Неглинную. Среди завсегдатаев бильярдной суетился какой-то человек, голосом и повадкой напоминавший отца, но, подойдя ближе, Быков увидел, что обознался.
Его начинали злить бестолковые поиски. За несколько часов обошел он много московских бильярдных, но отца нигде не нашел. А где же Ваня? В тихом переулке, в бедной бильярдной сказал ему лысый маркер, что стоит поехать в заведение на Петроградском шоссе, неподалеку от ресторана «Яр» — там полиция не особенно досаждает, и порою играют до утра.
Быков решил съездить и на Петроградское шоссе.
Было уже поздно, когда он дергал ручку звонка в подъезде деревянного двухэтажного дома. Ему долго не открывали, хотя можно было расслышать, приложив ухо к двери, доносившиеся из дома звуки: и стук костяных шаров, и раздраженные голоса споривших игроков.
Он сунул швейцару зелененькую бумажку-трехрублевку.
— Милости просим, господин хороший, — тотчас сказал обрадовавшийся трехрублевке швейцар. — Сами знаете, в такое время каждого пускать боязно. Истерзаешься, право, за почку-то…
Швейцар провел Быкова в темную комнату с буфетом, со столиками, уставленными бутылками из-под лимонада.
Два человека хмурого вида и неопределенного возраста шептались возле окна. Увидев Быкова, они прекратили беседу и тотчас поднялись навстречу.
— Может быть, господин прапорщик не откажется сыграть со мной? — спросил низенький жирный завсегдатай бильярдной, чем-то напоминавший знаменитого кинематографического шутника Глупышкина, чья толстая, неуклюжая фигура давно уже примелькалась на экранах кино.
— Я не играть пришел.
Игрок, напоминавший Глупышкина, тотчас же рассыпался в любезностях:
— Сразу видно, что вы — человек строгих правил и не играть пришли. А может быть, по маленькой и не откажетесь, так просто, только для видимости, с небольшим интересом?
— Отстань, говорят тебе…
Игрок, недоуменно пожав плечами, отошел в сторону.
Быков медленно обходил комнаты, в которых стояли бильярдные столы.
В самой дальней комнате игра шла особенно оживленно. Человек двадцать столпились у входа и жестами одобряли хорошие удары: говорить здесь запрещалось. Чадила керосиновая лампа, подвешенная к потолку. В комнате было душно. Клубы табачного дыма вились вокруг играющих. Маркер, немолодой, бородатый, с грустными, чуть осовелыми глазами, вынимал из лузы шар. Он высоко подымал каждый шар над головой, словно хотел убедить присутствующих, что игра идет точно по правилам и нет никакого мошенства.
Игроки священнодействовали. Они, казалось, приросли к киям и так привыкли сгибаться над бильярдным столом, что даже после удара по шару не подымали головы.
Низенький, с маленьким, в кулачок, лицом, был особенно ловок: подряд он положил четыре шара.
— Лучший игрок в пирамиду, — шепнул на ухо Быкову какой-то суетливый соглядатай. Быков вздрогнул: да ведь этот же игрок и есть родной отец Иван Павлович…
Быков посмотрел на игроков и, спрятавшись за выступом двери, принялся рассматривать отца. Только теперь он понял, почему не сразу узнал его: старик казался помолодевшим — он сбрил усы и бороду.
Игру закончили, вынули из луз красненькую — десятирублевую бумажку, перешедшую в карман папаши, и маленький старичок направился к выходу.
Следом пошел Быков, осторожно ступая на цыпочках.
Иван Павлович остановился возле окна в буфетной, задумался, положил руку на подоконник.
Быков оглянулся. В комнате, кроме буфетчика, никого не было.
Он подошел сзади к отцу и хлопнул его по плечу.
Иван Павлович оглянулся, в сердцах пробормотал было какие-то злые слова, но вдруг смутился, замигал растерянно, поглядел искоса на нежданного гостя.
— Петруха, — сказал он наконец, — никак ты?!
— Собственной персоной.
— Как же ты с фронта приехал?
— На поезде.
— А по воде не ехал?
Издавна запомнилось Быкову обыкновение старика спрашивать приезжих, не доводилось ли им ехать по воде.
— Не ехал.
— Поди ж ты! — удивился старик.
— Не очень ты обрадовался, увидев меня, — обиженно сказал Быков.
— Я-то? — вздохнул старик. — Да я, почитай, дня не провожу без того, чтобы по тебе не плакать.
— А забыл разве, что обещал не играть на деньги?..
— Случайно вышло сегодня: пари держали…
— Ежели так, давай поцелуемся…
Он так крепко обнял отца, что Иван Павлович вдруг закашлялся и умоляюще простонал:
— Хватит, Петруха, хватит… Вижу, почитаешь меня: сыном ты всегда был заботливым, добрым…
Они сели за стол. Старик ради встречи заказал чай с пирожным. Быков ласково поглядел на отца, словно хотел еще раз вспомнить, как бегал в детстве босой, в коротких штанишках, по саду и ходил в окраинный трактир за «мерзавчиками» водки, к которой старик питал особенное пристрастие. А какие удивительные небылицы умел рассказывать отец: он и теперь остался верен своим старым правилам.
— В Москве-то, слышал новость?
— Не слыхал.
— Вот ведь, — огорчился Иван Павлович. — Ну да ладно, я тебе расскажу… — Он закашлялся, поперхнувшись, потом еще раз поглядел на сына, и, словно окончательно удостоверясь что рядом сидит его, Ивана Павловича Быкова, кровный сын, сказал:
— Понять не могу, как такого Голиафа родил!
Он потер виски и грустно промолвил:
— Матери-то не помнишь?
— Не помню.
— Хороша была очень! Я за нею четыре года ходил, делал предложения. Она, знаешь, какая была?
— Откуда мне знать?
— Очень для меня была снисходительная. А ростом большая, немного поменьше тебя. Я с ней под руку никогда не ходил. Она, бедная, в тифу померла.
Он всплакнул немного и тотчас принялся рассказывать о последнем московском чуде:
— Будто воздушный шар надувают, и он бомбу в тысячу пудов подымет.
— Надувать-то его надувают, да вдруг его ветер в сторону унесет?.. — насмешливо отозвался Быков.
Иван Павлович огорчился, укоризненно покачал головой:
— Никогда старика отца не порадуешь, — знаю, моим былям не веришь…
— Домой пойдем?
— Пойдем, пожалуй…
— Как Ваня живет? — спрашивал Быков в гардеробной, пока отец возился с калошами.
Старик как стоял, так сразу и упал на колени.
— Милый ты мой, — закричал он, — я во всем виноват! Меня вини одного…
Летчика удивило неожиданное волнение старика, и, еще ничего не понимая, он тихо твердил:
— Да, встань же ты, наконец… Пристало ли тебе на коленях посреди такого заведения стоять?
— Сил моих нет, — скорбно ответил старик. — Все глазыньки я проплакал.
Переходы от слез к смеху были у него мгновенны: поднявшись с полу, он улыбнулся:
— Баловник наш Ванюшка, право…
Долго добирались они на извозчике до Якиманки. Быков молчал, не понимая, почему так расстроился старик при упоминании о Ване.
В квартире было грязно. В комнате Быкова все осталось по-старому, только пыль лежала густым слоем на бумагах и книгах. В той комнате, где жил старик с Ваней, стояли две кровати, но кровать мальчика была теперь большая, железная.
— Сильно вытянулся паренек, — осторожно промолвил старик, не решаясь сразу приступить к решительному разговору.
— Где же он полуночничает? — угрюмо спросил Быков.
— Не иначе, как на фронте! — убежденно ответил старик.
— Путаешь ты, отец…
— Ничего не путаю…
— Как же он на фронт мог попасть?
— К тебе в отряд убежал…
— Час от часу не легче, — возмутился Быков. — Да как же ему до фронта добраться?
— Настойчивый очень, — тихо сказал старик. — Такой доберется.
Быкову вспомнился почему-то рассказ Чехова о мальчиках, убегавших в дальние края, — очень хорошо читал его вслух старик Победоносцев. Мальчик, подписывавшийся «Монтигомо Ястребиный Коготь», казался Быкову очень похожим на Ваню — такой же упрямец, мечтательный мальчик, с самого детства думающий уже о том, что со временем совершит великий подвиг. Вспомнил Быков и про то, как сам убежал когда-то от отца к мальчишкам, жившим верстах в десяти от имения Левкаса, как удил рыбу с ними, плавал по морю на шаландах и дней восемь не заявлялся домой.
Только ведь тогда было проще. А теперь-то… Одному в такую пору пробираться на фронт не очень легко, особенно если учесть, что поезда в прифронтовой полосе подолгу стоят на полустанках, что по дороге ни за какие деньги не достанешь съестного, да и денег-то, наверно, нет у Ванюшки. В те дни во многих русских газетах печатались портреты гимназистов, отличившихся на фронте. Некоторые из них даже были награждены георгиевскими медалями и крестами. Наглядевшись на эти портреты да начитавшись исторических повестей, рассказывавших то о петровских потешных полках, то о сыновьях генерала Раевского, участвовавших в бою вместе с отцом, иные мальчики бросали родительский дом и убегали на фронт. Среди них оказался и Ваня, хоть он и не понимал, что же такое настоящая война, в которой участвует его названый отец.
Быков долго рассматривал тетради и книги приемного сына, словно надеялся найти в них следы Ваниной жизни. Тетради и книги были аккуратно расставлены дедом. Книги были в отличном состоянии, тетради чисты, аккуратны, и на каждой почти странице красными чернилами выведены пятерки.
В большом альбоме были наклеены фотографии Быкова и его друзей, портреты, вырезанные из «Огонька» и «Солнца России», — все, что мог разыскать мальчик в газетах и журналах о своем названом отце, собрано, тщательно подклеено, пронумеровано, размечено цветными карандашами.