Небо и земля — страница 91 из 155

— Чего ж ты молчишь? — спросил Тентенников. — Я ведь не шучу. Ругай, что ли, мне тогда легче будет!

— Тоже сразу сказать не решаюсь, — ответил Быков. — Не знаю, с чего и начать…

Он отошел от Тентенникова, сел на пенек и, свертывая самокрутку, тихо сказал:

— У нас несчастье случилось.

— Развелся ты, что ли?

— Да нет, я не о себе!

— Неужто с самолетами непорядок?

— Нет.

— А моя жена где?

— О ней-то я и хочу тебе рассказать.

Тентенников руками всплеснул от неожиданности.

— Что же ты сразу мне не сказал?

Он не решался расспрашивать дальше и, заложив руки за спину, медленно прохаживался по дорожке. Наконец, овладев собой, он снова спросил:

— Умерла?

— Нет, не умерла.

— Поссорилась с вами?

— Нет, не поссорилась…

— Так что же с ней случилось?

— Ты Сережу помнишь, красноармейца?

Тентенников молчал, только яростно скрипел зубами да кулаком грозил кому-то.

— Он обычно за кипятком бегал и никогда не отставал от поезда. А в тот день он заболел — лихорадка трясла, — вот и некому было за кипятком сходить. Кубарина вдруг и говорит, что сама сходит. Мы её, конечно, не пускали. А на той станции, видишь ли, бабы платки пуховые продавали. Тогда она и говорит: «Я обязательно платок куплю себе, а то по вечерам плечи у меня мерзнут». Пошла она за платком — и проходила час без малого… Вот уж поезд наш тронулся, а её нет… А на соседнем пути встречный поезд идет, и она стоит на тормозной площадке товарного вагона. Перепутала она поезда, не иначе. Мы ей махали, кричали, а она и не заметила нас. Так в другую сторону и отчалила.

— Не сберегли, значит, жены моей? — хрипло промолвил Тентенников. — Что ж, и на том спасибо!.. Вот тебе документы на самолет, сегодня же его обязательно надо в отряд доставить. Посылай туда людей, да и сам поезжай. А я пойду — подумаю, что теперь делать надобно…

Он засунул руки в карманы и пошел по полю, мимо кустов жимолости и шиповника, к реке. Весь день он пролежал на берегу, заложив руки под голову, и только к вечеру вернулся в палатку.

— А ничего она не говорила? — спросил он Быкова, продолжая прерванный утром разговор.

— Ни полслова…

Нервы Тентенникова не выдержали, и впервые за все время многолетнего знакомства увидели приятели волжского богатыря плачущим.

— Невезучий я человек, право, — твердил он, смахивая рукой слезы со щек и носа. — Столько горести на мою долю досталось! Ведь и мне хотелось семью иметь, надоело бобыльничать… А раз так вышло, значит — придется навсегда оставаться холостяком…

Приятели растерялись и позвали на помощь Лену. Лена подошла близко к Тентенникову, притянула к себе его мокрое от слез, раскрасневшееся лицо и поцеловала. Тентенников проглотил слезы, взял протянутую руку и допоздна проговорил с ней о своем несчастье.

— Ну что? — спросил Быков, когда Лена вернулась в палатку.

— Спать ложится, — ответила Лена. — Переживал очень и хотел отправиться на поиски, да потом сообразил, что ничего из его поисков не получится: ведь она уехала в другую сторону и неизвестно, на какой станции могла выйти.

Погоревали они по Кубариной и долго не могли заснуть: казалось каждому, что именно он виноват в постигшем приятеля несчастье.

Рано поутру Тентенников пришел в палатку и сразу потребовал, чтобы Быков выслушал его рассказ о командировке.

— Не горюй! — смущенно сказал Быков. — Найдет она нас, прибьется к нашему берегу.

— О том и не вспоминай! — сухо ответил Тентенников. — Это мое горе, и никому нет до него дела.

Ему стыдно было вспоминать о вчерашних слезах, и он хотел теперь, чтобы никто не беспокоил его расспросами и разговорами о Кубариной. Кто знает, сумеет ли она все-таки пробиться в Эмск? «Характер у неё вздорный, — думал Тентенников, — такая ничего сама, без помощи, сделать не сможет. Ведь вот и в Петрограде тогда, в день первой встречи, нашел её одинокую, больную в холодной комнате, а она и печи затопить не догадалась, хотя дрова еще с прошлой осени припасены были…»

* * *

С той поры свободное время проводил Тентенников на вокзале, встречая поезда, заглядывая во все теплушки и товарные вагоны: кто знает, может, в каком-нибудь вагоне и приедет негаданно Кубарина?

Нет, он не хотел больше толковать о ней ни с кем, только с Леной легко ему было говорить о своем горе. С приятелями же будет он теперь беседовать лишь о делах, о полетах, о воздушных боях.

Надо было рассказать и о московских происшествиях, и Тентенников с необычайной словоохотливостью поведал о своих злоключениях — от первой встречи с бывшим инструктором авиационной школы до пожара на старом заводе и ареста Риго.

Лена давно уже легла спать, а приятели сидели втроем за низеньким, сбитым из ящиков, столиком и вполголоса, словно боясь, что их подслушают, вели обычную свою неторопливую беседу, ту особенную беседу людей, много лет знающих друг друга, когда достаточно полуслов, недомолвок, обрывков недосказанных фраз, чтобы разговор был и содержательным и интересным. Ведь вот, хотя и ругались и спорили они часто, а старая дружба крепла с годами, и не могли они даже на минуту представить, что когда-нибудь судьба разлучит их навсегда. Веселая взбалмошность Тентенникова, мечтательность Глеба, сосредоточенная уверенность Быкова сроднились за столько тревожных лет, полных то смертельной опасности, то размашистого веселья…

— Знаешь, почему мне Риго обрадовался? — спрашивал Тентенников. — Он меня за беляка принял.

— Все может быть, — ответил Быков. — Сам знаешь: много среди летчиков разного было народу! Ты хоть Васильева вспомни!

— А где он сейчас? — спросил Глеб.

— Я про него тоже слыхал в Москве, от кого-то из старых знакомых. Говорят, будто уехал на юг, к Каледину…

— Вот такие-то и идут к белым, — сказал Глеб. — Почему у нас так просто и ясно судьба сложилась и мы ни минуты не раздумывали, когда пошли в Красную гвардию?

— Потому, что мы с вами рабочие люди, люди от руля, — ответил Быков. — Тому, кто руль взял не из прихоти, выбор был сразу ясен: мы были пролетариями в авиации, честными тружениками. А потом нас столькому научила жизнь, столько дал нам хороших уроков Николай Григорьев, что мы, без раздумья, сразу пошли по верной дороге.

— А сейчас судьба людей разбросает, — торопливо сказал Глеб. — До меня кое-какие слухи дошли: много смешного и страшного немало… В разные стороны поползли летчики с разными поездами… Из наших отрядов, с Юго-Западного фронта, сколько народу в Буковине да в Молдавии пооставалось, — и неспроста, я думаю.

— Интересно, где теперь Россинский? — спросил Быков.

— В Москве, — ответил Тентенников. — Его в Совнаркоме ценят и уважают.

— А Уточкин?

— С Уточкиным, братец ты мой, дело плохо. Я Куприна Александра Ивановича некролог об Уточкине еще с пол года назад в старом журнале прочел. Он ведь в психиатрической лечебнице помер. Перед смертью хвалился, что с постели подымется и лучше прежнего летать будет.

— Жаль его, — промолвил Быков, — силищи он был богатырской! А Грошикова помнишь?

— Ну как не помнить? — повеселел Тентенников. — Я же с ним при тебе поругался. Из-за пустяка какого-то поспорили. Я его тогда еще легонько плечом толкнул. Он отошел в сторону и сердито сказал: «С тобой, рыжим, спорить не буду, а только не завидно ли тебе, что ныне только два модника на свете остались: в Париже — артист кинематографа Макс Линдер, а я — в Петербурге, — о нас каждый день газеты пишут…»

— Он теперь, говорят, почему-то в Казани очутился.

— О господи! Я ведь и говорю, что многие разбежались!

— А теперь спать пора! Завтра дел у нас — горы. Я только что телеграмму получил: новые летчики приезжают, вагон с частями и моторами придет… На самых ближайших днях и полеты начнутся…

Долго они не могли заснуть в ту ночь. Тентенников ворочался на жестком ложе и, вздыхая, шептал Глебу разные пустые слова насчет попутчиков дней минувших. Глебу хотелось спать, но он не решался оборвать обидчивого приятеля и невпопад поддакивал ему.

— Спорить не стану, — зевая, о чем-то говорил Тентенников, — сам не знаешь, где упадешь…

Эти слова напомнили о давней тревоге: каждый раз, когда начинался новый поход, — а нынче была уже третья война, в которой участвовал Глеб, — он с волнением думал о дне, когда порвется первое звено в цепи, связывающей их троих воедино: неужто кому-нибудь из них суждено погибнуть в бою? Ему почему-то казалось, что больше всего нужно тревожиться о Тентенникове, самом суматошливом и неспокойном из них, и никак не мог отделаться Глеб от вечной заботы о старом приятеле.

На рассвете летчиков разбудили:

— Прибыли со станции грузовики с частями самолетов.

Вскоре появился и новый летчик Здобнов, прикомандированный к отряду. Его Тентенников помнил по двенадцатому году, — он учился на Каче, под Севастополем, был деятельным участником всяческих авиационных съездов и писал иногда статейки о летном деле в кадетской «Речи». Здобнов обрадовался, увидев Тентенникова, и громко сказал:

— До чего же я счастлив, что попал в ваш отряд! О нем толкуют в Москве. Больших дел от вас ожидают.

Здобнов был невысок, сутуловат, с большой лысиной, но черные волосы на висках еще свивались в кольца. Всем обличьем своим он показывал, что жизнь прожита им большая и шумная. Под глазами у него всегда было сине, как у человека, которому редко доводилось хорошо выспаться, и на правой руке носил он два старинных перстня, которыми очень дорожил.

Тентенников, видимо, нравился Здобнову, и под вечер, прогуливаясь с ним по поросшему волчецом и бурьяном полю, новый летчик, отвинтив тоненькую пластинку на перстне, показал углубление, в котором лежало три белых зернышка.

— Яд, — сказал он многозначительно. — Ношу его с собой для того, чтобы в день несчастья не колебаться и сразу лишить себя жизни. Например, если попаду в плен к белогвардейцам… Ведь, если по-теперешнему говорить, я из «бывших»: отец мой директором департамента был. Мне-то, конечно, как дворянину, работающему с большевиками, белые особенно будут мстить…