Никогда столько в один присест она не говорила. Чего только не нагородила в порыве доверчивого откровения. Разворошила всё старое тряпьё. Даже о своих девических грёзах вспомнила. Балериной хотела стать. Под Чайковского, гремящего по московскому радио, на пуантах летала из угла в угол родительского непросторного жилья, когда бывала — в редкие часы — одна дома, руками и ногами дрыгала в такт музыке голову закидывала в истоме. Ну чем не готовая балерина? Можно сразу на сцену, не учась. И так легко ей было ходить на пальцах, словно специально приспособлено это положение для ходьбы. И о том, как мать надорвалась на тяжёлых работах (таскала шпалы и брёвна), рассказала, как потом много лет лежала мать, прикованная к кровати, а отец хватался за любую работу — лекарства забирали кучу денег. И о женихе — неожиданно — вывалила в жадные глаза: как из-за своей последней парты вылезал Акишка и шёл отвечать лицом к ней, взиравшей на него со своей четвёртой, как длинными руками помогал себе идти, стесняясь и рук, и длинной своей худобы, как голову втягивал в плечи, а тонкая длинная шея не пускала, и он сутулился, выставляя голову вперёд. Всё в Акишке двигалось и стеснялось.
В первый раз за свою жизнь звучащими словами поминала Акишку. Всю его судьбу в подробностях расположила перед Егором Куприяновичем: как забрали Акишкиного отца, доброго, весёлого человека, провоевавшего Гражданскую и назначенного директором на ткацкую фабрику, как досталось его матери, с утра до ночи, а порой и в ночные смены вкалывавшей на ткацкой фабрике и исчезнувшей осенью сорок первого: была эвакуирована неизвестно куда вместе со своей ткацкой фабрикой, так и не вернулась никогда, как Акишка мучился из-за того, что не может найти работу и помочь матери, как он учиться хотел, какой Акишка необычный человек…
С третьего класса между ними — любовь.
Говорят, половое созревание… Ерунда какая, Не поймаешь ни точного слова, ни составных того, что обозначает эту самую любовь. Дух. Нечто, от чего и холодно, и жарко, и спокойно, и надёжно. Под цепкими, обжигающими друг друга взглядами росли, даже не пытаясь разгадать тайну происходящего с ними.
Сначала сидели за одной партой, а потом слишком глухими стали уроки — ничего не слышали из того, что говорил учитель.
Скворец жил у Акишки без клетки. Он, со своим повреждённым крылом, вообще не мог летать и ходил за Акишкой по пятам, постукивая лапами, ел и пил из его рук, спал голова к голове с Акишкой на подушке. Но на самом деле Сквора был их общим ребёнком. Он всегда присутствовал на их прогулках, посиживая за пазухой у Акишки, в специально сшитом ею гнёздышке. Он сидел на столе Акишкиной комнаты, когда они с Акишкой делали уроки или читали вслух. Он вмешивался во все их разговоры, издавал гортанные звуки, очень похожие на слова.
Птица ли то была? Или Дух их любви? Дора не знает, но как-то непостижимо явление птицы в их жизни совпало с зарождением их любви. Может быть, без Скворы и любви никакой не возникло бы.
Акишка нашёл Сквору замерзающим и умирающим под скамьёй садика, через который ходил в школу, а у школьных дверей столкнулся с ней, с Дорой, и, вынув из-за пазухи птицу, спросил:
— У тебя есть хлеб?
Хлеб с собой у неё всегда был — отец считал, без него выходить из дома нельзя, с голодным брюхом жизнь не завоюешь.
— Ему воды раньше хлеба надо, — сказала Дора, доставая кусок. — Только для того, чтобы влить в клюв, пипетка нужна. Пойдём в аптеку.
Да, их любовь началась со Скворы, с ребёнка, о котором они оба заботились, с которым гуляли.
А может быть, Сквора специально был послан им свыше — соединить их в единое целое? Кто знает.
Всей своей жизнью угостила Дора Егора Куприяновича вместе с оладьями. А когда он ушёл, долго сидела в недоумении — зачем приходил?
Похоже, даже и не заметил, что она надела свое голубое шёлковое платье, сшитое специально, к «Лебединому озеру» (билеты подарил ей суфлер Оперного театра за генеральную уборку в его квартире). Смотрел в глаза, слушал её жадно и с аппетитом уплетал её оладьи.
Копия приказа о том, чтобы молодожёнам выделили квартиру, а Кролю — комнату, пришла к ней с запиской Егора Куприяновича: «Уважаемая Дорофея Семёновна, документы отправил по адресу. Копию отдайте лично в руки Вашему питомцу (воспитаннику). Боюсь, в многонаселённой квартире родителей она затеряется. Желаю хорошего новоселья», — и неразборчивая подпись.
Всю дорогу из больницы Кроль болтал — о работе, о приятелях, о соседях, с которыми отметил Новый год пивом, а сам поглядывал исподтишка — не морщится ли она от сердечной боли.
Изо всех сил Кроль сдерживал свою бурную стремительность — вел машину осторожно, чтобы не растрясти Дору. Но лёгкий «Запорожец» всё равно подпрыгивал, дёргался, да ещё и звучал всеми голосами своего несовершенства, и Кроль злился на себя, что ради такого важного события — из смерти вынырнула его тётка Дора! — не потрудился привести машину в порядок. Он жаловался сам на себя ей, Доре, и — слушал утешения, что она — в порядке и что её вовсе совсем и не трясёт. Он не верил, но утешения доставляли ему удовольствие.
Была и положительная сторона в том, что он не заменил глушитель и не прочистил карбюратор: в тихом вечере января песни «Запорожца» зазвучали сигналом к празднику, и в пустынный ледяной сумеречный двор, отрезанный от грохочущего энергичного города непробиваемыми стенами сталинских построек, выскочили полуодетые Зошка, Рудька и другие мальчишки с воплями «Тётка Дора вернулась!», а за ними и взрослые, несущие по жизни традиции особых граждан особой страны — Дух коллективизма и неравнодушия.
В течение сорока с лишним лет Дора чистит, скребёт свой двор лопатой, перешедшей к ней от отца, к отцу — от деда, к деду — от прадеда (дед и прадед скребли, чистили улицы старого Замоскворечья!).
Лопату сделал прадед, и, по всему, она — волшебная. Лёгкая, крепкая. Сама подхватывает снег, сама кидает. Разгадать тайну, почему за три поколения не сломалась, даже отец не смог, а уж Дора и тем более.
Она любит работать лопатой. Любит снег и любит обращаться с ним аккуратно, чтобы ни крупинки его не осталось без уважения и внимания: часть его идёт на горку для малышей, которую строят в начале зимы всем ребячьим скопом, часть — на стены крепостей, чтобы можно было биться в снежки и играть в войну, часть — на загородку для катка, часть на то, чтобы получше укрыть клумбу.
До войны здесь никакого двора не было — между линиями прилипших друг к другу домов возвышалось двухэтажное, барачного типа деревянное здание, и участок её работы ограничивался неширокими дорожками для машин и людей вокруг него, да тротуарами улиц перед фасадами домов. Но уже к середине войны здание разобрали на дрова (жильцы его вселились в пустующие квартиры), и сам собой получился двор.
Это она придумала навозить земли и насадить деревья. Это она выбивала у чиновников в учреждениях детскую спортивную площадку — турники, лестницы, а для малышей — качалки и качели.
Но её историческая роль в биографии двора гораздо значительнее.
Она нянчит маленьких, пока матери бегают по магазинам (так вынянчила Зошку и Рудьку), летом организует лагерь для тех, кто не смог уехать за город.
Она ухаживает за больными.
Она выводит во двор калечных и немощных — посидеть, подышать.
Она — склад молодых тайн.
Она — великий миротворец, тушит ссоры и обезвреживает сплетни и обиды.
Впервые за сорок с лишним лет она покинула свой боевой пост, потому что живодёры забрали на муку и смерть её Стёпку, верную подружку в течение почти десятилетия, палевую суку, с ушами, складывавшимися в шалашик, а сама Дора попала в кому и — в клинику. Врачи, принявшиеся спасать её, были уверены: не выживет.
А она выжила и вернулась в свой двор.
Торжественно распахнул Кроль дверцу своей машины перед ней и протянул к ней свои всегда раскалённые руки.
— Осторожно, не оскользнись!
Глубоко вдохнула Дора запахи своего двора — то ли огурцов, то ли яблок. Запахи шли от снега и неба и сразу повынесли из неё больничные, специфические — из мочи и лекарств, промыли её, утишили,
— Вот возьми, я тебе испекла пирог, тётя Дора. — Мадлена на себя не похожа. Взгляд не сонный, как обычно, голос звенит, как у девчонки. — С черносливом и орехами.
— Мы с Рудькой чистили снег, — спешит сообщить ей худенький Зошка. — Разнимали тех, кто начинал драться.
Рудька Милорадов старше Зошки, ему уже четырнадцать, но он приучен Дорой заботиться о младших и любит возиться с ними.
— Зошка говорит всё как есть. Не волнуйся, тётка Дора, у нас порядок, — вторит он Зошке баском. — Никто рук и ног на катке не поломал.
— А у нас девочка родилась, у Милорадовых. Рудька теперь в футбол да в хоккей не поиграет — сиди с сестрицей!
— Ещё как поиграю, пусть себе дрыхнет в коляске. Чем она мешает мне? Её дело — спать.
— А у нас щенок есть, Стёпкин! Теперь у Кроля живёт!
— Тебя тянули за язык? Чучело!
— Это сюрпри-из!
— Мы искали Стёп…
— Как ты… — на слоге обрывает нового жильца Соня Ипатьевна из первого подъезда.
Соня Ипатьевна — политическая, разменяла двадцать лет по тюрьмам и лагерям. Выглядит старухой, хотя старше Доры всего на шесть лет: грудь — впалая, спина — согнутая, голова — чуть вперёд.
— Кошки твои сыты, во дворе никто не умер, говорит она нарочито весёлым голосом.
Мадлена берет из рук Доры свой пирог.
— Сама занесу тебе. Когда ты, тёть Дора, попала в больницу, мы все осиротели. — Мадлена возбуждена: ничего не осталось от вяло-равнодушной старой девы. — А у меня новость, тёть Дор, я выхожу замуж. Познакомься, это Сидор Сидорыч, мы с ним работаем вместе, но на работе решили скрыть, что женимся.
У Сидора Сидорыча — фетровая кепочка и два огонька за толстыми стёклами.
— Вот и ладно, вот и время. Будем знакомы, — Дора протягивает ему руку. — Бог знает, когда и что делать, — произносит неожиданно для себя слово «Бог», редко щекочущее её язык, и невольно поднимает лицо к небу.