Небо в алмазах — страница 7 из 79

пяти ударам кивиловых палок и сам замертво был брошен в эмирскую тюрьму: «При каждом ударе кожа приставала к палке и поднималась, а из раны во все стороны брызгала кровь. После семьдесят пятого удара визирь дал знак, палачи остановились, а державшие узника бросили его тело на землю. Он, как мертвый, лежал у ног начальника стражи и палачей».

Айни погибал в жутком, кишащем гадами подземелье под названием Обхана, находившемся под дворцом эмира. Спасли его, вытащив из подземелья и переправив к нам в Самарканд, русские солдаты.

Эмир в гневе отрубил голову родному брату Садреддина.

Здесь у нас, в Самарканде, Айни написал элегию «На смерть брата». Элегия — не элегическая: Садреддин Айни звал к восстанию.


— ...Разотрем деспота к чертям! — кричал я, склонившись над картой Бухарского эмирата и водя пальцами по его причудливо изгибавшимся на карте границам. — Только пальцем тронем — рассыплется!

Редактор отчитал юных шапкозакидателей.

— «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги!» — процитировал он русскую пословицу из своей недавней передовицы.

Резиденция эмира стала прибежищем колчаковских, дутовских, деникинских офицеров, через горы, через пустыни пробиравшихся сюда, в Бухару. Явились и офицеры турецкой армии. Они переучивают бухарских сарбазов на европейский лад. Эмир выгнал прочь всех старых солдат, служивших пожизненно и давно вышедших в тираж. В армии — молодежь, добытая двумя мобилизациями подряд. На выручку эмира движутся конные отряды Джунаид-хана, десятки тысяч сабель. Ферганский вождь басмачей Курширмат прибыл в Бухару. Младобухарцы утверждают: у эмира шестьдесят тысяч бойцов, пятьдесят пять орудий, несколько десятков пулеметов. Операция предстоит сложная, трудная и, вероятно, кровавая. Тем более что эмир бухарский объявил газават...

Покинув редакцию, мы поклялись друг другу — только что не на крови — быть в Бухаре любой ценой.

Город жил лихорадочной, интенсивной жизнью — прифронтовой. Орудия на лафетах, походные кухни, повозки обозов, грохот железных колес по булыжникам мостовых, в бывшем Дворянском собрании шли митинги, театрализованные действия, концерты. Кавалеристы татарской бригады пришли в партер, наполнив его сводящим с ума малиновым звоном шпор. В ложе над раковиной оркестра вырисовывалась мощная фигура в кавказской бурке, спадавшей с плеч живописно и декоративно.

Марцелло — друг-приятель нашей семьи! Вот личность, на плечах которой ворвемся мы в последнюю крепость феодализма!

Ни одно сколько-нибудь заметное событие в среднеазиатской истории первой половины века так или иначе не обходилось без активного вмешательства этого человека! О нем речь будет впереди, он того заслуживает. Здесь лишь будет сказано, что Марцелло, дергая головой — след от контузии — похвалив меня за мои газетные успехи, действительно обещал взять нас с Петей в Бухару. Я был приглашен в его салон-вагон, стоявший на вокзале, после чего не спал всю ночь, готовясь к восхитительным невзгодам жизни на фронте.

Об уговоре с Марцелло кроме Пети знал лишь один человек на свете, каковой была наша одноклассница. Она сшила мне кисет из голубого ситчика, на нем красной шелковой ниткой вышила мои инициалы — ради одного этого стоило идти на фронт! Однако Марцелло подвел нас — я потом расскажу, как это случилось, — но так или иначе решено было податься в Бухару на свой страх и риск. Не сказав ни слова ни мамам, ни редактору, захватив с собой жестяные кружки, редакционные мандаты, махорку, а я еще и голубой кисет, пошли на вокзал.

Нас встречали сгустившиеся сумерки, зеленые фонари на путях, нервные гудки маневрирующих паровозов, конское ржание, песня, которую протяжно тянул красноармеец в штанах с малиновыми лампасами, из прибывших на фронт красных оренбургских казаков, тех, что остались верными Советской власти, а не атаману Дутову:


Отец сыну не пове-е-е-рил,

Что на свете есть любовь,

Веселый разго-во-ор,

Что на свете есть любовь...


Эта песня запомнилась мне навсегда, и, работая над пьесой «Поющие пески», я отдал ее лавреневской Марютке.

Подойдя к одному из эшелонов и улучив минуту, когда поблизости никого не было, мы взобрались на крышу теплушки. Под нами жарила гармошка. Малиновый казак пел уже вдалеке:


Рассерди-и-и-лся сын, запла-а-а-а-кал,

Во зеленый сад пошел...

Веселый разговор,

Во зеленый сад пошел...


Эшелон тронулся.

Рассвет застал нас далеко от Самарканда, в песках. Прохладный ветер обвевал нас, дым от паровоза обволакивал лицо, копоть лезла в нос. Наши души пели.

На одной из пустынных станций с одиноким карагачем, листья которого, давно утратив следы зелени, стали белыми от пыли, поезд брал воду. Поднимая шланг, железнодорожники, вооруженные винтовками, заметили нас. Подняли тревогу.

С крыши нас сняли и отправили под конвоем в жесткий классный вагон, где расположился. политотдел.

Где-то близко гремела артиллерийская канонада. Прислушиваясь к уханьям пушек, мы объяснили начальнику политотдела — длинная седая борода, очки в железной оправе, кожаная фуражка с маленькой звездочкой, — чем-то неуловимо похожему и обличьем, и повадкой на нашего редактора, кто мы такие. Поначалу он пригрозил арестом, но, смягчившись, оставил при политотделе. Там мы стали очевидцами падения последнего туркестанского сатрапа.

Эшелон выгрузился у станции Каган.

Старенький «ньюпор» красного летчика Ласкина ожесточенно бомбил Башню смерти, откуда еще недавно бросали вниз пленников бухарского эмира. Ласкин ухитрился в сражении за Бухару на своем «ньюпоре» сделать восемь боевых вылетов. Я вспомнил о нем в первые недели Великой Отечественной войны, когда летчики Балтики на стареньких деревянных самолетах били по наступающим немецким армиям, думал о том, что традиции красных летчиков гражданской войны воскресли в этих отчаянных и самоотверженных бомбовых ударах.

Восстание, как мы узнали потом, охватило почти всю Бухару с ее двухмиллионным населением. Был взят нашими войсками город Чарджуй, штурмом овладел эмирской резиденцией Керминэ кавалерийский полк венгра-интернационалиста Миклоша Врабеца. Комполка Врабец погиб в бою, сраженный пулей, в момент кавалерийской атаки. Самаркандская группа войск разгромила армию крупнейшего феодала, каршинского бека, последнюю надежду эмира.

Финал близился.

Разорвали толом кусок крепостной стены, опоясывавшей столицу, со стороны Самаркандских и Каршинских ворот пошли в атаку курсанты Ташкентских командных курсов, за ними врукопашную — пехота и в брешь, открытую саперами, вломились красные оренбургские казаки и узбеки-джигиты, вихрем пронесшиеся по крытым улицам к цитадели — последнему оплоту эмира.

С пятьюстами всадников, погрузив на коней слитки золота и драгоценные камни, бросив на произвол судьбы гарем и сына, властитель бежал.

Красный летчик Ласкин, обнаружив с воздуха кавалькаду, бешено несшуюся к афганской границе, первым сообщил Фрунзе о бегстве последнего среднеазиатского деспота.

Судьбы гарема не знаю; сына же эмира захватили курсанты, вскоре его отправили в Москву, в Университет трудящихся Востока; наследник престола превратился в московского студента.

«Крепость Старая Бухара взята сегодня штурмом соединенными усилиями красных бухарских и наших частей. Пал последний оплот бухарского мракобесия и черносотенства. Над Регистаном развевается Красное знамя мировой революции, эмир с остатками приверженцев бежал» — это из телеграммы Фрунзе Ленину, со всем ее романтическим словарем, действовавшим на воображение нашего поколения не меньше, нежели монологи Карла Моора и Вильгельма Телля.

В вагон политотдела, разрисованный ташкентскими художниками левейшего направления, доставили пойманного на путях приближенного эмира. Высокие шнурованные ботинки, точь-в-точь как у проштрафившегося ослепительного адъютанта, никак не вязались с белоснежной чалмой и золотом расшитым парчовым халатом. Ни на узбекскую, ни на таджикскую речь не откликался; когда начальник политотдела, высмотрев под открывшейся полой халата английский френч с накладными карманами, обратился к эмирскому сановнику на хорошем английском языке — последовал русский мат, изысканный в своем мастерстве. В сановнике признали бежавшего из Самарканда подполковника царской службы.

Следом за ним привели русскую женщину, похищенную из Самарканда в 1916 году. Она числилась пропавшей без вести; теперь обнаружилось, куда ее увезли — в гарем эмира. Годы заточения сделали ее существом бессловесным и боязливым. Мы с Петей пытались вывести ее из оцепенения, но она молчала.

Мы шатались по сохранившим всю средневековую первозданность крытым улицам, с их караван-сараями, с их традиционными для восточных древних городов кварталами гончаров и ювелиров, ткачей и сапожников, кузнецов и жестянщиков, с похожими на пещеры лавками менял, торговцев посудой, восточными сладостями, табаком, медью, одеждой, мехами... Голубизна и синева минаретов, порталы резной терракоты — шестнадцатый век, двенадцатый, десятый. Из ям вытаскивали узников, томившихся, подобно Садреддину Айни, без надежды на освобождение. Иные из них, поднятые к свету дня, наотрез отказывались оставаться на поверхности, требуя, чтобы их спустили обратно в ямы, молили показать им письменный указ эмира, удостоверявший их право на свободу, хотели слышать молитву, с которой главный палач эмира опускал их в подземелья. Молитва звучала так: «Да падет милость божья на его высочество, эмира нашего, да будет он победоносен, меч его остер, путешествия благополучны. Да сгинут враги его, да сгинет всякий, посягающий на племя его».

На станции Новая Бухара грузили в теплушки пленных, трофеи. Мы дивились исполинскому росту сикхов из гвардии эмира. Плененные афганцы в высоких чалмах и персы с выкрашенными желтой хной ногтями совершали вечерний намаз, расстелив платки на пыльной земле и повернув задумчивые лица к Мекке. Взбирались в теплушки, путаясь в шелковых, атласных и парчовых халатах, щедро расшитых золотой и серебряной ниткой, визири-министры эмира.