Небо в алмазах — страница 9 из 79

й.

Они же, великие княжны, принесли ему «в койку» отпускное свидетельство и проездной литер, когда врачи собирались выписывать прапорщика и Марцелло невзначай обмолвился, что есть у него заветная мечта: побывать перед возвращением на фронт на могиле матери, которую он любил, сказал Марцелло княжнам, безумно...

Две недели прапорщик прожил в нашем городе, сводя с ума учениц женской прогимназии, хотя усилий к тому не прилагал никаких. Снисходя к девичьим слабостям, назначал гимназисткам по очереди вполне платонические свидания в Ивановском парке, у обрыва; я таскал его краткие записки в «секретках» с нежной голубой каймой... На любительском вечере в Общественном собрании (весь сбор поступал на подарки увечным воинам) он прочел свои стихи о бельгийском короле Альберте и маленькой Бельгии, опозоренной немцами. Вышел на сцену с черной повязкой на лбу, несмотря на то что следов ранения не было видно. Если не ошибаюсь, такую же черную повязку на лбу носил, выступая с романсами, прапорщик и певец Троицкий, тоже контуженный на фронте, — я видел его фотографию в «Синем журнале». Вероятно, видел эту фотографию и Марцелло. Он исполнил также своим приятно-хрипловатым голосом, небрежно держась рукою за портупею и поправляя черную повязку, песенку Вертинского:


Где вы теперь, кто вам целует пальцы?

Куда ушел ваш китайчонок Ли?

Я помню, вы тогда любили португальца.

Иль, может быть, с малайцем вы ушли?

В последний раз я видел вас так близко,

В пролеты улиц вас умчал авто.

Иль может быть, в притонах Сан-Франциско

Лиловый негр вам подает манто?..


Слово «манто» он произнес резко, отрывисто, отдельно. Точь-в-точь как сам Вертинский. Вообще, все это было упоительно: его голова, кресты, портупея, наконец, лиловый негр. Ему устроили овацию, гремело «ура» во славу русской армии, две девушки в белых гимназических передниках, краснея и опуская глаза, поднялись на сцену с пунцовыми хризантемами.

Уступив настойчивому стремлению публики, он спел еще две песенки Вертинского, видимо любимого его менестреля: о бедной деточке, кокаином распятой на мокрых бульварах Москвы, и о том, как солнечным маем на пляже Лу-Лу играла с обезьянкой. Обе песенки вызвали восторг.

Так он просверкал в нашем городе, весь в огнях и цветах, еще несколько дней и внезапно исчез, кажется так и не успев за недостатком времени навестить материнский прах. Мы листали в «Ниве» страницы с портретами убитых прапорщиков — Марцелло там не было.

Летом, а впрочем, быть может, и осенью, прибыл в город чрезвычайный комиссар Временного правительства с неизвестным широкой публике особым поручением от Александра Федоровича Керенского, премьер-министра. На единственном в городе легковом автомобиле его повезли на площадь, где и состоялся митинг. Чрезвычайный комиссар все время держал руку за бортом френча и был подстрижен ежиком, подобно премьер-министру. Остановился в номерах. Адъютант, его сопровождавший, принимал цветы и записывал в большую конторскую книгу приглашения на митинги и собрания. Иногда и «сам» принимал делегации, отвечая на приветствия рублеными, энергическими фразами. Все поражались сходством чрезвычайного комиссара с Керенским. Но я-то, я-то, увидев его еще издали, сразу признал — это был он, милый, незабываемый Марцелло.

Как и премьер-министр, демократичен во всем — подавал руку швейцарам и горничным, с адъютантом прислал моей матери четыре куска столичного душистого мыла фирмы «Ралле», в сопровождении адъютанта же наконец посетил и могилу своей матери, где провел несколько минут в молчании. Фельетонист городской газеты в ежедневном обзоре под заголовком «С птичьего дуазо» уделил сыновнему визиту на кладбище несколько прочувствованных строк.

Неудача постигла Марцелло в самаркандских железнодорожных мастерских, где идея войны с немцами до победного конца не была популярна. Бывшего фронтовика, невзирая на его действительные воинские заслуги, стащили с крана, на котором он стоял, держа речь, и грубо вытолкали за ворота.

Марцелло исчез. Город оказался без чрезвычайного комиссара. Впрочем, его отъезд прошел как-то совсем незамеченным. Не до него было. Ландышев, конкурент моей тетки-фотографа, тот самый, которого еще разденут на Абрамовском бульваре басмачи (все у Ландышева было впереди!), ночью потихоньку снял портрет премьер-министра Временного правительства, подстриженного ежиком, с витрины своего заведения. Как и Марцелло, Ландышев шел в ногу с веком. Наступал октябрь, месяц ветров.

Гражданская война, очевидно, отрезала ненаписанного героя моей будущей пьесы от нашего города. Не видно, не слышно. В Оренбурге казачий атаман Дутов закрыл путь на Москву; скудные вести о тяжком положении в центре шли кружной дорогой — через Баку, Каспийское море и Красноводск.

Наконец оренбургская пробка была выбита, первый эшелон из центра подошел к станции Самарканд. Под крики «ура» паровоз достиг перрона, из вагона высыпали красноармейцы регулярной Красной Армии. Самаркандские мальчики, среди которых, как можно догадаться, обязательно находились мы с Петей Кривовым, увидев впервые в жизни на красноармейцах шлемы, как у витязей, только матерчатые и с красными звездами, завопили «ура».

К нам прибыли «центровики» — так мы называли людей из далекой России.

С открытой броневой площадки соскочил, дергая головой, размахивая наганом, смуглый человек, перечеркнутый ремнями.

— Здравствуйте, товарищи туркестанцы! — крикнул он, поправив пояс, на котором болтались лимонки, знакомым хрипловато-обаятельным голосом.

Затуманившимся взглядом окинул запущенный, грязный, разбитый вокзал, кладбище вагонов на запасных путях, всю эту немилую и все-таки родную картину, с которой связано было столько его отъездов и приездов.

Вернулся. Домой. В первом же эшелоне. Вернись во втором — не простил бы тебе никогда!..

Когда успел Марцелло сменить февральский френч на октябрьскую кожанку, для меня осталось загадкой, как и многое в его жизни.

В новом обличье Марцелло чувствовал себя столь же непринужденно, сколь и во всех других.

Секретами трансформации, очевидно, владел мастерски. А если это была не трансформация, а перевоплощение? Искреннее, вдохновенное?!

Когда кто-то бестактный попробовал ему припомнить недавнее — пожал плечами. Сухо заметил: кто старое помянет, тому глаз вон. Добавил: женский батальон, последняя опора этого душки Керенского, которого ему пришлось вышибать из Зимнего, произвел впечатление неприглядное, прямо скажем, отвратное. Ни одного хорошенького личика, ну и опора! Мелочь в историческом плане, но и мелочь характеризует распад недолгого адвокатского режима...

В боях с белочехами — узнали мы тут же из его мельком брошенных слов — Марцелло был ранен в ногу, однако кость срослась.

Марцелло прихрамывал чуть-чуть — ранение не безобразило стройной его фигуры, напротив, придавало ей дополнительно сурово-романтическую прелесть...

«Центровик» привез в наш дом пачку выцветших московских газет; их не видели здесь бог знает с каких пор. Небрежно ткнул в одну из них, где на первой странице, под сводками с фронта, были стихи — обращение к угнетенным народам Востока. Под стихами стояло имя Марцелло. Сказал небрежно:

— В Коминтерне, прочитав мое обращение, разыскали меня через Реввоенсовет Республики и собирались переправить в Бомбей, в подполье.

Из полевой сумки Марцелло вытащил две осьмушки настоящего цейлонского чая, — по его словам, чай получен в подарок от цейлонских коммунистов все за то же поэтическое обращение. Чай из Цейлона он поднес матери. Прослезился, узнав о смерти моего отца.

— У меня были с ним большие политические расхождения, — не моргнув глазом, сказал он. — Однако я его всегда считал порядочным человеком. Живи он не в тухлой мещанской обстановке, мыслил бы иными масштабами... Да, не судьба ему увидеть собственными глазами, как угнетенный Восток расправляет плечи. А жаль.

Вспомнив о прошлом своем сиротстве, нежно обнял меня и подарил шикарную кобуру, сунув свой наган запросто в карман куртки. Сестре моей сказал, что любит ее и всегда любил и что по возвращении с фронта — он отправлялся в Закаспийский край — ей будет сделано предложение по всей форме. Сестра превратила предложение Марцелло в шутку, «центровик» обиделся всерьез и отбыл в пустыню, не попрощавшись.

Осенью мой старший брат заехал с фронта на недолгую побывку; от него мы узнали о трагической гибели Марцелло: ушел в пески на поиски Джунаид-Хана и не вернулся.

Мать поплакала, помянув Марцелло добрым словом, а я накинулся на сестру с яростью, на какую способен только младший брат, может, и погиб-то он, Марцелло, из-за нее, бросился в отчаянии под пулю...

Примерно двумя-тремя месяцами позже наша квартира была разбужена тихим, но длительным и зловещим постукиванием по входной двери. Время было позднее и тревожное.

Басмачи? Обыск? Налетчики?

Мать отперла, насмерть перепуганная.

В дверном проеме в лунном волшебном сиянии застыл человек в туркменской папахе, вившейся черными бараньими локонами, в халате грубой верблюжьей шерсти, какие носят кочевники пустыни. Сложив по-восточному руки на груди, он приветствовал нас на незнакомом восточном языке. Потом я догадался, что приветствие было туркменским, как и халат, и папаха. Он пошел к матери навстречу, широким, радушным движением взял ее обе руки в свои обе — это было рукопожатие по-узбекски.

— Пасынка некрасиво хоронить раньше времени, назначенного ему аллахом и Магометом, его пророком, — сказало по-русски дитя пустыни.

— Пропадешь с тобой, Марцелло! — всплеснув руками, непочтительно воскликнула мама. — Оборотень ты, что ли?

— Не без того, — кратко согласился новоявленный туркмен.

Объяснить причины нового маскарада поначалу отказывался — чего там размазывать пальцем по стеклу. Наконец удалось из него вытянуть немногое.

Набросив на Марцелло что-то вроде ковбойского лассо, белотуркмены сорвали его с коня и занесли ножи — не будь поблизости самого Джунаид-хана, мир остался бы без Марцелло. Разгадав тонким ханским чутьем, кто перед ним, Джунаид остановил расправу и, недолго думая, предложил Марцелло принять мусульманское вероисповедание. Тут сгодилась ему наша семейная притча, — припомнив, как мой отец принимал лютеранство, Марцелло согласился уверовать в Магомета. Это открыло ему тотчас же путь в советники Джунаида. На первых порах хан одарил советника николаевскими серебряными рублями, обещая в будущем и золотые десятки, посадил на коня и оснастил юрту новоиспеченного кочевника текинским ковром три на четыре. В беззвездную ночь Марцелло припустил прочь ханского коня, в пустыне, томимый жаждой, чуть не умер, но все обошлось. Как обычно, Марцелло опускал малозначащие подробности.