Небокопы — страница 3 из 4

«Непознаваемое по самому смыслу нельзя познать», так отмахиваются от «вечного» акмеисты. «Мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного в обмен на неврастению». О, если бы новые адамы сказали нам, что преодолевают они неврастению во имя полного расцвета человеческого и духовного в нас, тогда готовы были бы мы понять их и пойти за ними. Все же, пожалуй, лучше остаться при неврастении, но без звериных добродетелей…

«Бунтовать во имя иных условий бытия здесь, где есть смерть, так же странно, как узнику ломать стену, когда перед ним открытая дверь», это положение вместе с отказом от «нецеломудренных стремлений» к непознаваемому вполне характеризует «дерзостность» мысли новых поэтов. И адамизм, как отказ от космических тем, это не столько стремление к непосредственности восприятий и к утверждению самоценности мира, сколько – к примитивности душевных переживаний.

Характерен самый стиль статей Гумилева и Городецкого: поток напыщенных, витиеватых слов, стремление к кокетливой гримасе лесных зверенышей и бесконечные повторения о трудностях задач, поставленных себе акмеизмом, о «смелых поворотах мысли» представителей его, наконец, о смелости людей, назвавших себя адамистами. Скудостью мысли и отсутствием пафоса ее, отсутствием пафоса чувства и молодости поражают «манифесты» акмеистов; холодом и ненужностью веет от них, а ведь не нужно забывать, что перед нами новая литературная школа, казалось бы, изрекающая очень смелые мысли. Все знаем, ни в чем не сомневаемся, со всем миримся – это говорят даже не лесные звери, а ручные, домашние…

Бели мы указали на отсутствие в манифестах новых поэтов всякого пафоса, если характерными особенностями их являются холодность и напыщенность, то то же самое следует сказать и об их творчестве. Но в последнем раньше всего поражает непохожесть поэтов друг на друга, отчужденность их поэтических устремлений. Что виной этому – сказать трудно. Или никчемность и лживость адамистического мироощущения, столь прославленного новыми Адамами, или отсутствие ярких творческих индивидуальностей среди них. Вероятно и то, и другое, но в особенности первое, потому что среди адамистов есть поэты, несомненно, талантливые.

Во всяком случае, дальше общих мест и вариаций, использованных уже тем, акмеисты не идут. Напрасно грезились Гумилеву «смелые повороты мысли», а Городецкому трудности задач, поставленных себе акмеизмом. Пока что акмеисты избежали всего этого весьма удачно и отличительной чертой их творчества остается ненужность его, ибо ничего нового и оригинального не раскрывается в нем. До самого последнего времени большинство из адамистов находится в учебе у символизма и всецело под влиянием его. М. Зенкевич, например, выпустивший сравнительно недавно книгу «Дикая Порфира» – поэт несомненно талантливый. Напрасно только Городецкий старается убедить нас в том, что для Зенкевича «характерно адамистическое стремление», какой уж тут адамизм, какие звериные добродетели, когда человек весь во власти культурных наслоений, весь пропитан изощренностью символического восприятия мира. Плененный «дико сумрачной и косной материей», приверженец своеобразной мистики, всегда поет он гимн «сумрачному богу» и говорит о таинствах земных религий. Быть может, адамизм Зенкевича выявляется в тех неудачных стихотворениях, где претворяется грубый натурализм в художественную безвкусицу:

И бесстыдней скрытые от взоров

Нечистоты дня в подземный мрак

Пожирает чавкающий боров

Сточных очистительных клоак.

Или адамизм это – рубленая проза Нарбута?

Подсохнет, надо прикрепить застежки.

Пригладить лаком бы, да жалко нет.

В засиженные мухами окошки

Проходит пыльными столбами свет…

Автор рифмованной прозы, реалист скверного тона – он нуждается в защите самого Городецкого. Последний пишет: «от реалиста Нарбута отличает присутствие того химического синтеза, сплавляющего явления с поэтом, который и сниться не может никому, даже самому хорошему реалисту. Горшки, коряги и макитры в поэзии, напр. И. Никитина, совсем не те, что в поэзии Нарбута: горшки Никитина существовали не хуже и до того, как он написал о них стихи, горшки Нарбута рождаются впервые, когда он пишет своего „Горшечника“, как невиданные доселе, но отныне реальные явления». Однако о каком химическом синтезе говорит Городецкий, и разве это никчемное, пущенное на воздух определение характеризует хотя бы отчасти творчество Нарбута и делает убедительным для нас художественность или адамизм его? Чем горшки, описанные Никитиным, хуже горшков Нарбута, которые и «не снились» никому из реалистов? И, наконец, что это за «невиданные доселе, но отныне реальные явления»? Бели адамизм – утверждение самоценности мира и его явлений, если все лежащее вне предела видимого – непознаваемо, а потому недостойно художественного воплощения, то увольте и от горшков, «невиданных», но рождающихся в творчестве Нарбута.

Но кроме Зенкевича и Нарбута среди акмеистов числятся еще и Н. Гумилев, до сих пор бывший одним из самых старательных учеников символизма, в одном из последних своих стихотворений говорящий о стране, «где выпускает ночь из рукава хрустальных нимф и венценосных фурий»; и О. Мандельштам с обычными для него причудливыми переживаниями, блуждающий в «игрушечных чащах» и открывающий там «лазоревые гроты», и Ахматова, книгу которой «Вечер» «цехист» В. Гиппиус характеризует в одном из журналов как книгу «стилизованных стихотворений с причудливыми загадками и изысканными образами»…

Кто же эти таинственные, новые адамы, в изложении своего мироощущения столь гордые адамистическим началом в себе, в творчестве же своем так непохожие друг на друга?

Характерный эпизод случился на докладе об акмеизме, прочитанном Городецким во «всероссийском литературном обществе».

Один из оппонентов, г-н Неведомский, критик из марксистского лагеря, приветствовал акмеизм, как тенденцию к неореализму и от души радовался отношению акмеистов к декадентам и символистам. По словам сочувствующего критика, акмеизм – это реализм, возврат к старым, но углубленным традициям русской литературы, однако Зенкевич, как видно не привычный к кружковой дисциплине, обиделся почему-то и с необычайной гордостью заявил вдруг: «мы декаденты». Апологет же адамизма Городецкий, которому принадлежало последнее слово, не постарался вывести слушателя из недоумения и, не возражая по существу Зенкевичу, выразил г-ну Неведомскому свою благодарность за «ласковые слова».

Реалисты или декаденты?..

Вопрос, несомненно, щекотливый, но вопрос, напрашивающийся сам собой, ибо несомненно, что никого не удивит эта игра в лесных зверей. Впрочем, что же оставалось отвечать Городецкому! – Говорить о возврате к реализму, пусть даже к какому-то обновленному и углубленному реализму, но это так скучно и, пожалуй, несовременно, отмежеваться от декадентов, но не значило ли это обречь себя на обвинения в принадлежности к староверам и избежать порицания приверженцев старых традиций (это тоже несовременно). Не проще ли было обойти вопрос молчанием, а говорить о появлении нового Адама (ведь Адам – реалист), но Адама модернизированного («мы декаденты»)…

Новые адамы с хитрецой и со способностью приноравливаться к жизни. Пришли они в литературу скопом, ибо это удобнее и обеспечивает победу. Впрочем, о победе говорить не приходится, ибо все, что может дать победа новой литературной школе, до известной степени – в их руках. Есть у них свой орган «Гиперборей», но в их руках и более влиятельный журнал «Аполлон», а Городецкий воспитывает читателя в духе адамизма на страницах «Речи».[2] Как это случилось? Вероятно, цеховое устройство виновато… Страшная ирония таится в назывании кружка поэтов – «цехом». Не будем снова поднимать спора о том, насколько допустимо такое название для группы поэтов, в данном случае судьба сыграла злую шутку. – Чем были бы все эти Гумилевы, Зенкевичи, Нарбуты, Городецкие, если бы манифестами своими не выделили себя в новую литературную школу? – Второстепенными поэтами современности, пусть некоторые из них обещающими, но поэтами, которым необходимо, во что бы то ни стало, найти себя, предстоит выявить свою творческую индивидуальность. Теперь же они сандвичи «новой» «истины», мнящие себя проповедниками «новой художественной правды».

Бессильные в своем творчестве, бессильные в создании ярких оригинальных форм, – предпочли они пойти по линии наименьшего сопротивления: надели на себя личины, облачились в тогу новой идеологии и… снова оказались бессильными в попытках обрести себя в дебрях последней. «Духовную жажду» заменили они ремесленничеством, и здесь-то любопытное совпадение характера явления с сущностью случайного названия, совпадение ремесленничества с цехом… [3]

Кстати, цеховая этика не обязывает, видно, к тому, к чему обязывает этика литературная. – Прочтите рецензии Городецкого в «Речи», – какое откровенное и восторженное воскурение фимиама своим товарищам по цеху, и то же самое в рецензиях Гумилева в «Аполлоне». Но что может быть пошлее лишенных всякого критического отношения, но почти циничных в самовосхвалении, «критических отзывов» в «Гиперборее»?

В первом номере «Аполлона» за текущий год в статье «о стихах в журналах 1912 г.», статье лакейски-подленькой и мальчишески наивной, Георгий Иванов (7-й?!) заявляет, что ничего отрадного не было в журналах за прошедший год. Перечисляя ряд второстепенных поэтов, проходит он мимо Бальмонта, Брюсова, Блока и В. Иванова и все это для того, чтобы согласно мудрому изречению своему «оставить приятное к концу». А приятное для поэта из цеха, ну, конечно – «Гиперборей», являющийся «не только журналом, печатающим хорошие стихи, но и тем руслом, куда стремится все подлинное и живое в русской поэзии, прошедшей искусы символизма»…