Нечаев вернулся — страница 2 из 56

м себя в Лалуа, — и к их трио присоединились еще Жюльен Сергэ и Адриана Спонти, с которыми они создали после мая шестьдесят восьмого «Пролетарский авангард», они без конца цитировали другую фразу Низана: «Их было пятеро — в отчаянном возрасте от двадцати до двадцати четырех лет; будущее тонуло для них в мутной дымке, как огромная пустыня, где их ждали миражи, ловушки и долгие одинокие блуждания».

Это было про них, слово в слово, подумал Эли после неожиданного звонка Луиса Сапаты.

— «Пустыня, где их ждали миражи, ловушки и долгие одинокие блуждания», — проговорил он вполголоса.


Дочь Сапаты сохранила свое испанское имя — Сонсолес.

Оно ей нравилось, даже когда произносилось на французский лад — с ударением на последнем слоге. Кастильское имя, где каждый слог солнечный. Но фамилию она поменяла и стала Альберди — по матери, которой не знала. Отец о ней никогда не говорил и выходил из себя, если дочь пыталась задавать вопросы.

Сонсолес сменила фамилию не потому, что ее дразнили однокашники. «Вива Сапата!» — приветствовали ее обычно друзья-киноманы. Дураки дразнили ее «Тихая сапа», но ее это не трогало. Нет, вовсе не из-за этого она взяла фамилию матери. Просто Сапату вызвали однажды в уголовную полицию — как свидетеля по какому-то старому делу, но об этом написали в газетах, и Сонсолес узнала о прошлом отца.

До сих пор оно рисовалось ей в романтических тонах. Даже в героических. Из недомолвок Луиса, из его редких обрывочных рассказов, которые ей удавалось вытянуть из него хитростью, она с восторгом заключила, что отец был подпольщиком во франкистской Испании, но по неведомым причинам не хочет об этом говорить. Когда выяснилось — так она, во всяком случае, поняла, — что за всем этим крылась примитивная уголовщина, это ее сразило.

Она была так увлечена мифом о жизни отца, что выбрала темой дипломной работы историю сопротивления режиму Франко, тайно надеясь обнаружить в каких-нибудь неизвестных до сих пор документах упоминание о легендарном герое Луисе Сапате. И вот этот боготворимый ею герой рухнул, как падший ангел, с заоблачных высот на дно блатного мира.

Парадоксальным образом, вместо того чтобы возненавидеть нереспектабельное прошлое отца, она возненавидела — непримиримо, безоговорочно — его настоящее и то положение процветающего бизнесмена, которое он давно и прочно занимал. Обнаружив в отце бывшего грабителя, она возненавидела в нем буржуа.

В то утро, в двадцать пять минут восьмого, когда он позвонил к ней в дверь, Сонсолес Сапата уже сидела за письменным столом — она вкалывала всерьез, да еще и вставала с петухами. Она уже выпила кофе и просмотрела газету, сбегав за ней в киоск. Сонсолес жила на бульваре Эдгара Кине, в большой однокомнатной квартире на верхнем этаже — с полным обзором Монпарнасского кладбища. Она читала «Либерасьон», как все. И, как все, впадала время от времени в ярость, читая раздел кулыуры или читательских писем.

В тот день, 17 декабря 1986 года, «Либерасьон» опубликовала досье о СПИДе, причем две центральные полосы полностью посвящались путям заражения как при гетеро-, так и при гомосексуальных отношениях, и все это сопровождалось иллюстрациями на уровне черного порно.

Сонсолес как раз сложила газету и села за стол — в то утро она штудировала книгу Антонио Тельеса, выпущенную издательством «Руэдо Иберико» в 1974 году, об анархистском подполье при генерале Франко. Тут она услышала звонок в дверь.

Это оказался отец.

Впервые он позволил себе пренебречь установившимися между ними неписаными правилами. Никогда он не заявлялся к ней, да еще в такой час, не получив соответствующего приглашения. Сонсолес вела себя точно так же и никогда не приходила без предупреждения в его роскошную квартиру у Булонского леса, на авеню Маршала Монури.

Луис Сапата был черноволосый красавец среднего роста, с чеканным римским профилем и седеющими висками, смуглый и крепкий — сильная натура, это сразу бросалось в глаза. Он молча кивнул Сонсолес и вошел — нежности были не в его привычках. Потом пересек комнату и подошел к широкому окну. Он смотрел на кладбище. Сонсолес не задавала вопросов, зная, что это бесполезно. Она просто ждала.

Через некоторое время Сапата обернулся, пожав плечами:

— Какая странная идея, — пробормотал он сквозь зубы, — поселиться с видом на кладбище!

Она мгновенно взвилась.

— Уж не скажешь ли ты, что боишься покойников?

Он усмехнулся, но как-то устало, и посмотрел на нее сочувственно, что только подхлестнуло ее раздражение.

Однако Луис Сапата не интересовался в то утро эмоциями своей дочери, даже выражаемыми столь демонстративно. Он был серьезен. Не напряжен, не взвинчен, нет. Спокоен и серьезен. Как человек, преодолевший тревогу перед опасностью и примирившийся с неизбежным, думала она потом. Смотрящий вперед без надежды, по и без страха. С горькой решимостью: что ж, так сложилось, ничего не поделаешь, надо идти до конца. Сонсолес вспомнила испанское выражение: dar la cara. Лицом к лицу. В тавромахии это имеет свое, особое значение: выйти один на один с быком, глаза в глаза. Боевой бык — метафора судьбы. На арене корриды ему надо противостоять каждую секунду. И никогда не терять лица.

— Вот ключи, — сказал Луис, бросая дочери связку. — Это от сейфа, он спрятан за «Видом Константинополя», во Фромоне, в маленькой гостиной. Вот шифр. Запомни его наизусть…

Он посмотрел на ручные часы.

— Если со мной что-нибудь случится, поезжай туда немедленно. Ты меня поняла? Немедленно!

Улыбка вдруг осветила его лицо.

— Кстати, если со мной действительно что-нибудь случится, то, пожалуйста, не хорони меня тут, под окнами. Я понимаю, так, конечно, сподручнее. Но я предпочитаю деревенское кладбище во Фромоне!

Сонсолес в бешенстве передернула плечами.

— По-твоему, это остроумно? Что ты такое говоришь? Я ничего не понимаю!

Но он продолжал, без всяких объяснений:

— В сейфе деньги, большой пакет… Швейцарские франки и немецкие марки… Забери их и спрячь, незачем платить с них налог на наследство, с тебя и так сдерут черт знает сколько! И еще там лежит большой конверт, с надписью «Марру»… Это старший комиссар Роже Марру из уголовной полиции. Документы надо передать ему сразу же…

Взгляд его стал вдруг задумчивым, словно он всматривался в далекое воспоминание.

— Было время, мы с ним ездили в Испанию… И неплохо повеселились.

Он опять посмотрел на часы.

— Я написал тебе номер телефона комиссара и шифр…

Он двинулся к выходу.

— Я рассчитываю на тебя, Сонсолес… Скажешь комиссару, что это очень срочно…

Он коснулся плеча дочери.

— Что это связано с Нечаевым… Он поймет…

Она изумилась:

— Нечаев? Имя как у того, настоящего? Ну, русский, прошлого века?

Он кивнул.

— Откуда ты знаешь? Я думал, ты занимаешься современной историей…

— Ну да! Испанскими анархистами. Поэтому мне пришлось заняться Бакуниным, с которого все пошло. Тут я и наткнулась на Нечаева!

Он улыбнулся.

— Конечно! — воскликнул он. — Я мог бы и сам сообразить.

В ответ Сонсолес отчеканила наизусть целый параграф из «Катехизиса революционера» Нечаева:

— «Революционер презирает всякое доктринерство и отказывается от мировой науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку — науку разрушения!»

— Вот-вот, — пробормотал Сапата, — разрушения!

Они стояли у двери. Сонсолес вдруг показалось, что они наконец-то могли бы поговорить. Что-то вдруг наладилось между ними. Но Сапата опять взглянул на часы.

— Мне надо бежать, — сказал он. — Я позвоню тебе от двенадцати до четверти первого. Ты будешь дома?

Да, она будет дома.

— Пока! — сказал он.

И вышел.


В восемь часов Луис Сапата ехал по улице Фруадво на своем «Ягуаре», один.

Он сбавил скорость, проехал еще немного, потом остановил машину во втором ряду и, не выключая двигателя, вышел. Стоя на мостовой и придерживая открытую дверцу, Сапата настороженно огляделся. Он посмотрел на тротуар, туда, где должен был стоять Зильберберг, потом взгляд сто скользнул в сторону сквера и, медленно двигаясь слева направо, обследовал каждую скамью, каждый закоулок, каждый голый куст.

Сейчас он доберется до того места, где, не слишком надежно укрывшись за кустарником, стоял Зильберберг. Он решил выйти из своего укрытия. Хватит играть в казаки-разбойники. Все, он выходит.

В этот миг Сапату убили.

Он стоял, опираясь локтем на открытую дверцу «ягуара», высматривая Зильберберга, а может быть, кого-то еще, кто мог оказаться опасен.

Внезапно в этой почти неподвижной картине, лишь едва заметно нарушаемой медленным движением головы Сапаты, в этом фрагменте времени, застывшего на точке чистого настоящего, Зильберберг уловил какие-то легкие перемены.

В поле его зрения, довольно узком, появилась молодая женщина. Вернее, две. Две женщины. Сразу вслед за первой, которая шла по мостовой вдоль припаркованных машин к Сапате, появилась другая, шедшая по тротуару.

Эли не успел рассмотреть их лица. Но одеты они были по обычной тогдашней моде: длинные юбки, рубашки навыпуск, шали, куртки — и всё выступало одно из-под другого. Многослойные мешковатые одеяния, изысканные лохмотья модных блеклых тонов: сероватый, бледно-зеленый, грязно-бордовый, тускло-розовый. Ни на миг не задумываясь, даже не видя их лиц, он понял, что они молоды — по этим их нарядам, по уверенной походке и отчетливому впечатлению, что у них есть определенная цель.

Да, именно цель. Точнее, мишень.

Первая — та, что шла по мостовой, — поравнялась с Сапатой. Тут она быстро вынула откуда-то из-под своих тряпок револьвер и выстрелила в Сапату в упор. Раздались два глухих выхлопа, как будто вылетали пробки от шампанского. Что-то вроде «пум!», «пум!» Револьвер был с глушителем, Эли сообразил это только потом, вспомнив размер ствола.

Девушка продолжала идти дальше той же походкой, не торопясь и не оглядываясь: живая машина, смертоносный ходячий робот. Сапата обмяк, опустился, исчез из виду и наконец рухнул на мостовую рядом со своим «ягуаром» — бессмысленным отныне символом процветания.