Неинтересный человек — страница 2 из 3

— Сейчас, сейчас, — забормотал Волков. — Подождите, Катюша, минутку. — Он дописал страницу, протянул ее Кате и сказал просительно: — Занесите по дороге на машинку. Я сейчас допишу. Два абзаца осталось, честное слово!

Катя ушла с шелестящей в руке страницей, а Волков снова начал торопливо писать.

«Начну с писем из стран народной демократии», — решил Щеточкин и стал переписывать особенно приглянувшееся ему письмо. Это не требовало обдумывания, он писал почти так же быстро, как Волков.

— Уже строчите? — спросил Волков, отрываясь от бумаги. — А у меня паршивая привычка: пока не подойдет срок сдачи, никак не могу за работу приняться. Все только обдумываю. А теперь рука онемела, честное слово!

Щеточкин переписал еще два письма и вдруг понял, что материала для очерка у него нет. Он ведь не был в цехе, не видел, как Финохина работает, не разговаривал с ее подругами, с молодыми ткачихами, которых она обучает, с начальником цеха, с руководителями общественных организаций. Надо ведь не интервью записать, а дать очерк.

Волков размашисто поставил свою подпись под последней строчкой, потянулся, закинув руки за голову. Потом оперся руками о край стола, встал и пошел в машинное бюро, читая на ходу написанное. Щеточкин посмотрел ему вслед с завистью: вот у Волкова сразу все получилось, а он даже не сумел продумать, какой материал надо собрать.

На следующий день Щеточкин поехал на фабрику. Финохина работала у своих станков. В сером халатике, в мягких тапочках, с волосами, убранными под косынку, она казалась теперь значительно проще. Клава охотно показывала журналисту свои приемы, объясняла, как она и ее подруги успевают обслуживать по двенадцать станков.

Потом Щеточкин побывал в фабричном и партийном комитетах. Он выслушал много хороших отзывов о работе Финохиной, о ее общественной деятельности. И только потом, выйдя с фабрики, он вспомнил, что секретарь партийного комитета, молодая еще женщина, с умным, волевым лицом, говорила о Финохиной как-то сдержанно. В редакции Щеточкин принялся перечитывать записи. Нет, секретарь партийного комитета не сказала ничего плохого. И все-таки у него осталось впечатление какой-то недоговоренности. Он вспомнил вопрос: «А почему редакция решила давать очерк именно о Клаве?»

Весь вечер просидел Щеточкин над своими записями. Уже не меньше десяти смятых листов лежало в корзине под столом: начало очерка никак не удавалось.

Михаил Максимович бросил на молодого журналиста взгляд, который казался Щеточкину ироническим. Но заместитель заведующего отделом вспомнил свою молодость, когда ему так же трудно давалась простая газетная заметка. Он сочувствовал Щеточкину, который слишком рано, по мнению Михаила Максимовича, получил такое ответственное задание.

На другой день очерк тоже не ладился. Щеточкин мял один за другим листы бумаги, на которых едва было набросано несколько фраз.

— Страдаете, юноша? — Волков оперся руками о край его стола.

Щеточкин даже не обиделся: так сочувственно прозвучали эти слова.

— Не получается! — сказал он со вздохом.

Волков подтащил стул, сел рядом.

— Ну-ка, покажите ваши записи. Посмотрим, чего у вас не хватает.

Он взял блокнот, а Щеточкин читал ему вслух написанные неразборчиво слова.

— Материала достаточно, — сказал Волков задумчиво. — Но это, так сказать, только факты. А какое у вас личное впечатление? Понравилась она вам? Хочется о ней писать или приходится только потому, что редактор приказал?

Щеточкин удивился. Ему хотелось написать очерк, но он не думал, хочется ли ему писать именно о Клаве Финохиной.

— Я ведь ее почти не знаю, — сказал он нерешительно. — Видел, как она работает. Рассказала она мне о своих делах. На фабрике все отзываются о ней хорошо. Ну, говорила, как впервые на фабрику пришла…

Волков сидел молча, потом произнес, повеселев:

— Нет, пока очерк у вас не получится! Вы с десятком людей на фабрике побеседуйте, а потом продумайте, чем отличается от них ваша Финохина. Как же так: не знаете человека, а вздумали о нем писать!

Беседовали они около часа, но Щеточкин так и не понял, каких деталей ему не хватает.

Несколько дней подряд ездил Щеточкин на фабрику. Уже все в цехе знали, что он пишет очерк. Редактор стенной газеты советовался с ним, как лучше сделать очередной номер. Секретарь комсомольской организации Вера называла его запросто Юрой, доверительно рассказывала о своих девчатах, даже об их сердечных увлечениях. А будущий очерк все же не вырисовывался.

Однажды, когда Щеточкин перепортил всю лежавшую перед ним бумагу и в отчаянии сжал виски, ему пришла мысль: а не поехать ли еще раз к Финохиной, чистосердечно рассказать ей, что очерк не получается? Спросить, что она считает в своей жизни главным. Он решил приехать без предупреждения, чтобы она не готовилась к этой беседе, не говорила, как по заранее написанным тезисам.

На следующий вечер он нажал звонок у знакомой двери. Открыл тот же мужчина, что и в первый раз. Щеточкину показалось, что этот человек с грустными глазами еще больше похудел.

— Клавдию Михайловну можно видеть? — спросил Щеточкин.

— Ее нет, — ответил мужчина, глядя в сторону.

— А скоро она вернется?

Мужчина отступил от двери, подбородок его дрогнул.

— Она переехала, — ответил он не сразу. — Ей дали квартиру в новом доме. — Он старался придать голосу официальный тон, но это плохо удавалось.

Щеточкин почувствовал необходимость объяснить, почему он снова пришел.

— Я пишу очерк о Клавдии Михайловне. Но никак не могу собрать нужный материал. И с ней беседовал и на фабрике. — Он помолчал и добавил: — Мне, знаете, впервые приходится писать очерк для большой газеты.

Мужчина молчал, все так же глядя в сторону.

— У вас есть адрес? — спросил Щеточкин, чтобы что-нибудь сказать.

— Заходите, — сказал мужчина и открыл дверь в ту комнату, где Щеточкина принимала знатная ткачиха.

С лампы исчез абажур, яркий свет неприятно резал глаза. На стенах выделялись темные четырехугольники в тех местах, где раньше висели фотографии.

— Она ничего не хотела брать, я ей сам все упаковал, — сказал мужчина извиняющимся тоном. Голос его снова дрогнул.

Щеточкину стало нестерпимо стыдно перед этим человеком. Почему ни в парткоме, ни в фабкоме ничего не сказали о семейной жизни Клавдии?

Они оба сели. Мужчина провел рукой по запавшим небритым щекам и сказал с грустной улыбкой:

— Я сам решил, что мне переезжать не надо. Стала Клаша знаменитой, другие интересы у нее появились. Прямо скажу: неинтересным человеком я для нее стал. А зачем мне быть близкому человеку в тягость? Думали мы сначала вместе переезжать. Да только вижу я: буду для нее вроде лишнего. Так, муж при жене. А мы около десяти лет прожили, и хорошо прожили. — Он уронил руку на стол. Казалось, он просто высказывает вслух наболевшие мысли, ища им подтверждения. Вынув из кармана примятую папиросу, он закурил. — Так вам адрес?

Щеточкин взял блокнот и карандаш, понимая, что теперь все равно не пойдет к Финохиной.

— Она вас разлюбила? — спросил он и сам испугался своего вопроса. — Простите, я не знаю вашего имени-отчества.

— Николай Ильич. Как вам сказать?.. Не то что разлюбила. Неинтересным человеком для нее стал, — повторил он, видно, полюбившееся ему выражение. — Она и за границу ездит, и в президиумах сидит, и на больших собраниях выступает. А я как был помощником мастера, так и остался. Ничего, кроме своего цеха, не знаю. Придет вечером возбужденная, радостная, начнет рассказывать: и с тем известным человеком познакомилась и того видела. А что я ей могу рассказать? Про фабрику она и сама все знает. Вижу: другой ей нужен спутник в жизни, повыше меня. А тут квартиру ей как раз предоставили. Ну, все и решилось. Я-то про себя раньше решил, а ей в последний день сказал. Тут уж, знаете, чем меньше разговоров, тем лучше. Вижу: не то, что обрадовалась она, а как бы облегчение почувствовала. — Он закурил вторую папиросу. — Значит, правильно я решил! Если уж конец, то лучше скорей. Так вам адрес? Очерк вы про нее обязательно напишите. Лучшая ткачиха она у нас, во всех делах заводила. На днях, говорят, для кинохроники будут ее снимать. Так, записывайте. — Он стал диктовать адрес.

Щеточкин записал и вдруг подумал: а почему Клавдия с таким равнодушием отнеслась к судьбе близкого человека? И он почувствовал, что теряет интерес к личности Клавы и что не сможет сейчас написать очерк.

Когда он сказал об этом Николаю Ильичу, тот снова стал тереть небритую щеку, потом сказал:

— Что у нас с ней вышло, так это ведь нас касается. А написать про многое можно.

Он стал рассказывать, как Клаша пришла на фабрику, как она выглядела, как училась работать на станке. Щеточкину казалось, что он видит перед собой угловатую, несмелую девушку, ее светлые волосы, любопытные глаза, худые, неуверенные еще руки. И тут же подумал: как же любит Николай Ильич Клаву, если так запомнил каждое ее движение, выражение лица, каждый ее поступок!

Николай Ильич рассказывал о всех событиях месяц за месяцем, все больше увлекаясь; серые глаза его заблестели, на губах появилась улыбка. Его не смущало, что Щеточкин ничего не записывает, он сам жил в этих воспоминаниях. Точными и нежными словами рисовал он облик Клавы в тот день, когда она впервые решилась обслуживать шесть станков, ее разговоры с подругами. Память его хранила не только слова, но даже интонации голоса Клавы. И Щеточкину стало жаль не этого страдающего человека, у которого радость осталась только в воспоминаниях, а Клаву, не оценившую такую большую любовь.

Когда Щеточкин вышел на улицу, уже шли последние трамваи, направлявшиеся в парк. Он и не заметил, как просидел у Николая Ильича несколько часов.

На другой день, едва Щеточкин вошел в отдел, Михаил Максимович сразу задал ему вопрос:

— Собрали материал о своей героине? А то редактор уже два раза интересовался…

— Да, теперь я знаю о ней много. Только очерк у меня не получится.