алиста и передали материалы своим московским коллегам. Минувшим летом случайно встретился (на выставке работ Михаила Королева) с Александром Плешковым-младшим, который был студентом, когда его отец рулил «Совсеком». Саша сказал, что они с матерью так и не получили документы на руки, но не сомневаются, что все три члена редколлегии (включая Александра Меня), которые тогда погибли, знали нечто про «золото партии». Не то «золото партии», которым занимался Штирлиц. Не той партии. Партии, членом которой, в отличие от своих оппонентов, не был Юлиан Семенович. Еще раз: он выбыл из строя всего за час до подписания масштабного контракта с представителем Руперта Мэрдока Джоном Эвансом, который вывел бы советский холдинг «Совершенно секретно» на мировой медиарынок.
«У меня предстоят переговоры с газетно-телевизионной группой австралийского миллиардера Мэрдока; его штаб утверждает, что у Вас с ним намечены беседы в Вашингтоне во время встречи с Бушем. Был бы очень признателен, если бы Вы поддержали совместный проект „Совершенно секретно“ — Мэрдок. Дело стоящее, за ним — миллиарды» — так заканчивается письмо писателя Президенту СССР Михаилу Горбачеву. Последнее письмо. Последние строки, написанные Семеновым. Тем, кого запомнили не медиамагнатом, коим он не успел стать. Тем, кто остался в памяти соотечественников создателем Штирлица. Героя, сумевшего выжить в режиме «чужой среди чужих».
А что касается Лимонова, то он, вообще говоря, открылся для меня с новой стороны во время юбилейного вечера памяти Семенова (10 октября 2011 года) в ЦДЛ. Хотя его там не было. Но был там Саша Плешков-младший, сын убитого семеновского зама. И он, когда сели мы в «Арт-кафе» помянуть усопших, рассказал, что после смерти отца на него вышел Эдуард и предложил осиротевшему парню (Саше тогда было всего 19) стать его литературным агентом в России. То есть фактически расписался в готовности оказать финансовую помощь. Сказал, что объяснит подробно, что да как, научит и покажет. Саша тогда этого не понял и отказался. Но потом, post factum оценил лимоновскую оферту.
В списках не значится
Лимонов дебютировал на страницах «Нового Взгляда» в жанре, который стал популярен у его последователей (и у жен № 2 и № 3, и у Славы Могутина), — ИНТЕРВЬЮ С САМИМ СОБОЙ. Подписано было: «сентябрь 1993 года, Париж — Москва».
Воспроизвожу не по рукописи, а по варианту, опубликованному в «Новом Взгляде».
«Первым, кажется, жанр самоинтервью употребил Дидро (1713–1784), французский философ-энциклопедист. Я обращаюсь к этому жанру, когда мне хочется ответить на мои собственные вопросы, а мне их никто не задает, не догадывается. Или когда нужно врезать моим врагам. Раз в год, но больно.
— В тебе сомневаются, тебя оспаривают, тебя высмеивают, тебя ненавидит интеллигенция. Ты об этом знаешь? Как ты к этому относишься?
— Находиться под надзором, жить круглый год, двадцать четыре часа в сутки под въедливым взором неприятеля есть вторая профессия всякого известного человека.
Звезды, плывущие с общим потоком интеллигентного стада, разумеется, не избегают внимания, но их держат за своих, потому внимание к ним всегда доброжелательно. (Вообще же доброжелательность — чувство слабее ненависти.)
Вот, скажем, хитрые Ростропович и Солженицын.
Первый всегда с комфортом жил. Не сидел, не нуждался, выучился на деньги советской власти, потом фыркал на нее, фрондировал, умно приютил, когда нужно было, у себя Солженицына и тотчас после этого с комфортом отбыл со всей семьей на Запад. Где его, только что приютившего Солженицына, встретили с восторгом. Ростропович всегда на стороне сильных. Его вместе с Барышниковым и еще с кучкой эмигрантов-коллаборантов принимал у себя Рональд Рейган. Когда нужно было, немедленно появился под Берлинской стеной с виолончелью, сыграл восторженно похоронный марш миру и покою в Европе. 21 августа 91-го года, движимый сильным инстинктом приспособленчества, прилетел к Белому дому, на сей раз российскому. Ростропович — неумный, но изворотливый большой музыкант. Ему везде хорошо. И с Рейганом, и с Ельциным, и с Еленой Боннэр. Бывают такие счастливо устроенные звезды мировой величины, которые умеют ходить только в ногу со всеми.
Александр Исаевич — тот мрачнее дядя. Самое сильное обвинение Солженицыну исходит от него самого: „Бодался теленок с дубом“ — отличный портрет комбинатора и манипулятора. Солженицын умело использовал свое несчастье: относительно небольшой срок отсидки, сделал из него начальный капитал, с которого он собирает жирные проценты уже сорок лет. Разобидевшись на советскую власть, не давшую ему Ленинской премии в 1964 году за „Один день Ивана Денисовича“ (Хрущев, разрешивший самолично печатать „День“, дал бы, но Хрущева убрал Брежнев), Солженицын — человек сильный и мстительный — затаил обиду. (Интересно сравнить его судьбу с судьбой другого писателя лагерной темы — Варлама Шаламова, тот был куда талантливее, но не изворотливый и не мстительный.) Опубликовав „Архипелаг ГУЛАГ“, Солженицын вызвал ненависть всего мира к нам, русским. И дал тем самым на десятилетия вперед карты в руки (доводы, доказательства) врагам и коммунизма, и России. Сторонник русского национального феодализма, он выступил как враг Российской империи.
В том, что у нас теперь нет могучего государства, а есть рассыпающаяся Российская Федерация, есть его доля вины, и крупная доля. Уехал на Запад с чадами и домочадцами. Жена позднее даже мебель из России вывезла в Вермонт. Теперь возвращается из одного красивейшего поместья и вовсе в заповедные места: прямиком на берег Москвы-реки. „Ждет (цитирую по статье В. Федоровского в журнале „Валер Актюэль“ за 9 августа 1993 года) лишь окончания работ в великолепной даче, которую русское правительство отдало в его пользование. Солженицыны займут виллу, расположенную в березовом лесу, о подобной могли мечтать только высшие сановники коммунистического режима. Лазарь Каганович, зловещий исполнитель самых низких поручений Сталина, занимал дачу в этом же районе“. Интересно, он понимает, что, принимая подобный дар, уже помещает себя в определенный политический лагерь? Или мания величия застилает ему очи и он считает, что все сойдет Солженицыну? Очень неприятный тип, между прочим. Навредил нашему государству больше, чем все сионские мудрецы, вместе взятые. А ведь русский.
— Ты отвлекся. Я тебя спросил о том, как ты относишься к тому, что тебя высмеивают, оспаривают и ненавидят.
— Насмешка — это не враждебность. Это недоумение, непонимание. Насмешка обращается обыкновенно на объект, который непривычен, непонятен.
Вот пример: Жириновский. Прессе был смешон грозящий кавказцам высылкой, а прибалтам — радиоактивными отходами Владимир Вольфович. Хотя, если бы Владимир Вольфович поимел власть привести свои угрозы в исполнение, было бы вовсе не до шуток. Сегодня, когда он таки стал смешным, потому что не осуществил угроз, опозорился, пустой болтун, кончивший собачкой у сапога Ельцина, над ним не смеются. Ты заметил! Потому что его поняли, он вошел в сферу нормального, понятного. Хотя именно сейчас он смешон: неудачливый политик, на трибуне на фоне Ельцина, довольно взирающего на Владимира Вольфовича как на блудного сына, возвратившегося к отцу. Ельцин, подперев лицо кулаком, слушает, как Владимир Вольфович убеждает граждан принять его, ельцинскую, Конституцию: „Конституция как ГАИ на дорогах, никто гаишников не любит, однако они нужны. Так и Конституция“. Обхохочешься!
Насмешки меня не пугают — это хороший знак. Высшая форма насмешки — анекдот. Найдите мне политического деятеля, который не хотел бы, чтобы о нем ходили анекдоты. Дело в том, что я стал фигурой первого плана, одним из основных актеров на культурной и политической сцене России, стал интеллектуальной силой. Мои мнения и приговоры ценны, они замечаются, с ними считаются, даже если для того, чтобы высмеять или атаковать с крайней ненавистью. (Когда я молчу, меня просят высказаться!)
Ненависти, впрочем, на меня изливается много больше, чем насмешек. Так как коллеги-интеллектуалы — профессионалы пера, потому они свою ненависть имеют возможность выплеснуть читателю.
Только за последние несколько месяцев урожай ненависти велик. В „Московских новостях“, № 7, писатель Александр Кабаков в своей фантазии „Вид на площадь“ расправляется со мной руками и ногами персонажей: „ближайший солдат ударил его носком ботинка в голень под колено“; „Саидов. прямой ладонью ткнул писателя сзади в почки.“.
В „Литгазете“, № 16, писатель Виктор Астафьев требует судить меня: „Почему же не судят разнузданных воинствующих молодчиков — Зюганова, Проханова. да и Эдичку Лимонова тоже? Ах, он — „не наш“! Он забугорный гражданин и приехал бороться за свободу на русских просторах? И судить его не можно?! За горсть колосьев, за ведро мерзлых картошек судили, гноили в лагерях русских баб и детей, а тут, видите ли, снизошла к нам стыдливая демократия!“
(Демагог Астафьев ошибается, у меня паспорт СССР, как и у него.)
Словно сговорившись с „Литгазетой“, „Русская мысль“ публикует в тот же день произведение Георгия Владимова „По ком не звонит колокол“, сочащееся ненавистью ко мне, плохо упрятанной в насмешку. „В кого же вы их (пули) садите, месье? В артиллерийскую позицию или в крестьянский двор?“ — морализирует Владимов по поводу сцены в моем репортаже из Боснии, где я стреляю из пулемета. Другой нервный моралист, Виталий Коротич, в „Новом Взгляде“ пишет из Америки: „Лимонов призывает гильотинировать Горбачева. Попробовал бы кто-нибудь в Америке вякнуть, что хочет ухлопать президента! Уже несколько таких сидит — и надолго“. Им так хочется, чтоб меня посадили, бедным!
Маленький Павел Гутионтов в „Московском комсомольце“ резюмирует страстную мечту интеллигенции, пишет, адресуясь прямо куда следует: „Прокуратура ОБЯЗАНА возбудить дело по факту публикации парижского писателя в российской газете“. (Сейчас разбегутся, милый, им только Лимонова в „Матросской тишине“ не хватает!) Потому подобно Пазолини могу сказать: „Для меня известность — это ненависть“.