Мой водитель рассказывал:
— Из Нерчинска я, лейтенант. Кондовый забайкалец. Перед мобилизацией женка померла, а сына призвали еще ране. Остался я один, поругаться и то не с кем. Спасибо, мобилизовали, посередь людей теперь…
Я не нашелся что ответить, раскрыл пачку «Беломора», угостил и сам угостился.
Перекурив, шофер сказал:
— С женкой жили немирно, в который раз поссорились — и вдруг понял: разлюбил ее. Ну, а после она померла… Так-то вот, лейтенант…
И опять я не нашел что ответить.
В дымке млели горы. В теснинах сыро пластался туман. На голых пятачках, казалось, вовсе без земли, ютился орешник, — сломанная увядшая ветка висела на зеленом кусте, как черная тряпка; береза завалилась, но не упала, корень вывернут не до конца: растет лежа, опираясь на две большие ветки, как на костыли; у другой березы корень вылез, а затем снова врос в скальную трещину, образовав полукольцо. Причуды хипганской природы…
Мы тряслись в кабине, вершины поворачивались то одним боком, то другим. Водитель, напрягшись, крутил баранку, не спускал глаз с дороги, на меня ноль внимания. А у меня возникло ощущение, будто умерла моя жена и я один на белом свете. Нет, не один! Есть на свете Эрпа, которая любила и, возможно, любит меня. Дорогая мне женщина, не забудь слишком уж быстро, что у пас было. Эрна — немка и не станет моей женой никогда. Но разве это ее вина, что немка? Вспомнилось вдруг, как не спеша, с достоинством, маленькими кусочками ела голодная Эрпа мою снедь. Пройдет много лет, а мы с тобой так и не увидимся, Эрпа!
И я представил себя семидесятилетним, шестидесятилетним, на худой конец пятидесятилетним. Мало радости у стариков, Спаспбо, если не выживу из ума, в старости это случается. Смогу в старости думать — уже счастье.
В ветровом стекле, как в зеркале, встало лицо Эрны, каким оно бывало после моего поцелуя — словно окропленное живой водою. Тряхнув головой, вижу в ветровом стекле дыбяшиеся глыбы Большого Хингана.
У заболоченной долинки, притулившейся к скале, колонну обстреляли. Саперы на скорую руку загатплп болотистый участок, танки шли сторожко, словно на ощупь: чуть в сторонку — и засядешь. Автомашины с пехотой, артиллерия сгрудились, пропуская тапки. И в этот момент на гребне застучал пулемет. Этим уже не удивишь, но не сразу разобрали, откуда бьет. Потом засеклн: с двугорбой сопки; ориентир — расщепленный ствол лиственницы либо ели. Несколько танковых пушек, развернувшись, врезали по двугорбой сопке. Ее заволокло дымом и пылью, а гулкое горное эхо начало метаться туда-сюда. Для страховки, после паузы, еще обстреляли сопку. Все. Молчит. Но что это было — отдельный пулеметчик-смертник пли здесь опорный пункт? Полковник Карзанов объяснял офицерам: из Халуп-Аршанского укрепрайона, блокированного нашими войсками, некоторым подразделениям удалось вырваться, и они поспешно, в беспорядке отступают в горы, к перевалам. Возможно, эти подразделения, оказавшись на нашем пути, занимают пустующие в тылу узлы сопротивления пли даже необорудованные позиции. Так либо иначе, не исключено, что это не одиночны]! пулемет. Поживем — увидим.
Пехоте пулемет страшен, танку — нет. Тапку страшна пушка: ударит из засады, внезапно, в уязвимое место — и хана тебе.
Оставляя за собой струи спзоватого дыма, танки с той же осторожностью двинулись вперед, за ними — вереница самоходок, орудий, автомашин, Я как будто накаркал насчет японских пушек: через триста — четыреста метров головная походная застава была обстреляна снарядами. Орудийные выстрелы громоподобно раскатились по горам, высекая эхо. И следом, будто вдогонку этому эху, выстрелили танки. Пока что. очевидно, они били вслепую, ибо обнаружить огневые позиции японской пушки среди каменных россыпей непросто, надо приглядеться. Да и одна ли она? Может, тут целая батарея?
Покамест ты будешь приглядываться, разворачиваться, прицеливаться, пушка шарахнет под гусеницу или в моторную часть.
Ведь эта противотанковая пушка может находиться в хорошем укрытии, в доте например. Попробуй заприметить бойницу да попади в нее! У японцев огромное преимущество: они наверху, мы внизу, они. по-видимому, в укрытиях, мы — как голенькие, у них пристреляно, а нам еще предстоит пристреляться. П снова я как накаркал: с вершины ударили почти что залпом четыре пушки.
Снаряды, обволакивающе шурша, пролетели над колонной и с обвальным грохотом разорвались на сопке. Танки развернули пушки, самоходки и орудия тоже развернулись стволами, однако соваться наобум, без пехоты все-таки нельзя. В горловине нас могут запереть, делается это очень просто; подбивают первую и последнюю машину — и пробка обеспечена. А йотом на выбор расстреливай машины, лишенные маневра. Пехота должна штурмовать эти укрепления! Вон видна в кустах амбразура, вон вторая, вон и третья, где-то есть и четвертая, пока не засекли.
Комбриг Карзанов вызвал к себе нашего комбата. Тот вернулся спустя десяток минут, строгий, серьезный, с поджатыми губами, собрал ротных командиров, сказал, едва раскрывая рот:
— После артподготовки штурмуем доты! Первая рота штурмует правый, вторая — средний, третья — левый! Тот, что на отшибе, штурмуют саперы!
Ага, значит, и четвертый засекли, порядок. Я вглядывался в кустарник, в нарост дота под гребнем, прикидывая, как будем карабкаться к доту, — из него стебануть по склону весьма подходяще! Испытанное на Западе средство — зайти с тыла, окружить, блокировать. У немцев, это известно из практики, амбразуры, как правило, обращены были в одном направлении. У японцев, это известно из теории, то же самое. Вполне вероятно, что тыльных амбразур у этих противостоящих дотов нет. Разведать бы, да некогда: танковые пушки, самоходки, колесная артиллерия начали огневой налет. Шум превеликий: звуки боя в горах троекратно усиливаются. Выстрелы, разрывы, пороховая вонь, пламя, дым, пыль, кусочки расколотых скальных пород — как снарядные осколки. Давай, давай, на войне как на войне, как в лучшие времена.
Огневой налет был короткий. Под шумок я выдвинул роту поближе к долговременной огневой точке. Не скажу, что это было легко, — обдираясь в кровь о ветки и камни, где перебежками, где ползком подняться по склону на рубеж атаки. Я двигался вслед за цепью, рядком со мной ординарец Драчев и связные от взводов. Сердце билось у глотки, пот щипал глаза, руки и ноги дрожали от бега. В гору бежать — я т-те дам, как говаривал Толя Кулагин. Рот пересох, губы склеило, и это беспокоит: надо будет кричать, командовать, а губ. кажется, не разлепить. Ерунда, конечно: гаркнем нормально. И доты штурмалем нормально. Хотя нет-нет и возникнет ощущен не, что поотвык я от свиста пуль и осколков. Ведь не первый это на китайской земле бой, а мнится: отвык от боев, эдак подействовала мирная передышка, так сказать, демобилизовался духом? Раненько демобилизовался, давай срочно мобилизуйся и солдат мобилизуй. Личным примером.
— Правей, правей бери! — кричу хрипло, солдаты не слышат.
— Правей бери… твою так!
Это солдаты слышат и берут правее. Все нормально, и добрый матюк тоже.
В минуты опасности обостряется зрение, и воспринимаешь всякие мелочи, не всегда нужные тебе. Вот замечаю, какой шаркающей трусцой бежит сержант Черкасов. Бросаются в глаза уши Погосяна — без мочек, пористый нос Миши Драчева, прилипший к чьему-то сапогу сухой стебелек. Но эти мелочи заметил — и забыл, стараюсь сосредоточиться на главном, на том, что нужно в бою. За четыре месяца можно отвыкнуть от того, что было сутью жизни четыре года? Нельзя!
Рота залегает на рубеже атаки — пять обомшелых валунов вразброс. Высунувшись из-за валуна, наблюдаю за нашим дотом. Артналет не причинил ему вреда: из большой амбразуры стреляет пушка, из амбразуры поменьше — пулемет. Их обстреливают мои снайперы, по будем подбираться — и противотанковыми гранатами! Кричу:
— Черкасов, ко мне!
— Есть, товарищ лейтенант!
Близко подползает сержант Черкасов, перепачканный глиной, исцарапанный. Говорю ему:
— Поведешь свой взвод в тыл доту. Атаковать по моей зеленой ракете!
— Понял, товарищ лейтенант! Разрешите выполнять?
— Валяй. Успеха тебе…
Черкасов уползает. Командую:
— Дозарядить оружие! Гранаты к бою!
Гранат у нас вдоволь, включая противотанковые, полный комплект патронов — воюй не хочу. Обождав, когда взвод сержанта Черкасова, по моим расчетам, зашел доту в тыл, стреляю зеленой ракетой. Она повисает растекающейся чернильной кляксой. Солдаты, оглядываясь друг на друга — исконная фронтовая привычка убедиться, что и другие поднялись, не сдрейфили, — вскакивают и, вопя «ура», зигзагами бегут к доту. Кто-то падает: оступился ли, пуля нашла ли. В тылу дота стрельба: это Черкасов.
Я бегу вместе со всеми, не кланяясь пулям и думая об одном — поближе к амбразуре и шмякнуть противотанковой. Спотыкаюсь, в коленке хряскает, и бежать уже больно. Хромаю, но бегу. Исступленно ору «ура», как и остальные. Очередями стреляю из автомата в черный провал амбразуры, как в черную пасть.
Охватывает азарт. Скорей к доту, скорей сунуть ему гранату в ощеренную пасть. И отрешенность охватывает и безбоязненность: да ничего со мной не стрясется, все осколки и пули мимо. Одним словом, "ура!".
До дота шагов пятьдесят. Позади пас рвутся снаряды, впереди — вспышки выстрелов в амбразурах. Ухнула противотанковая граната, и дот изнутри словно озарился светом и осел. Черкасов!
Молодчага! Подбегаем и мы, в амбразуру летят гранаты. Пушка и пулемет добиты. Валит дым. Выжимает слезу, першит в горле.
И какая-то странная пустота в сердце.
Вход в дот был разворочен, ход сообщения к доту обвалился, горела землянка неподалеку, валялись винтовки, карабины, ящики с патронами, плетеные корзины со снарядами, на бруствере и на дне траншеи убитые японцы: два солдата друг на друге — матерчатые кители, обмотки, кепки с острыми, жокейскими козырьками, шеи обмотаны полотенцами в пятнах крови, офицер в изодранном желто-зеленом кителе, в окровавленной фуражке, лицо в крови, пальцы намертво зажали эфес палаша, подальше еще два трупа. На войне как на войне…