Неизбежность — страница 60 из 84

— Покуда некому. Давай котелок мне…

— Ни в коем разе! — твердо выговорил Драчев. — Без догляда вы пропадете. Будете на голодный желудок, алп пища будет холодной… Пока я буду обихаживать, а там, глядишь, найдете кандидатуру.

Я поразился — то ли преданность, то ли нахальство — и вдруг махнул рукой: валяй обихаживай, а там точно кого-нибудь подберу. Драчев с мрачным достоинством молвил:

— Чай брать покрепче, товарищ лейтенант?

— Покрепче, — ответил я и сконфуженный, отвернулся. Что сказать по этому поводу? Лучше недоговорить, чем переговорить.

Сконфузился — и все.

Хочу верить в людей, в их светлые души. Верю, что легче совершить добрый поступок, нежели дурной. Хотя бывает и наоборот, видимо.

Город, как здесь принято, обнесен глинобитной стеной. Мы вошли через деревянные, топорно сколоченные ворота. Деревянные домики-бараки впритык друг к другу, теснота, скученность, на незамещенных улицах пыль и лужи, стоки нечистот; в воздухе густая вонь; зеленые жирные мухи роятся над бесчисленными харчевнями, садятся на еду. Даже на беглый взгляд: город живет и прежней жизнью, и новой, вызванной нашим приходом. Пока мы занимали здания комендатуры, полиции, почты, радиостанции, город затаился, будто выжидая. А когда танки остановились на перекрестках, когда по улицам прогнали колонну пленных японцев, горожане высыпали наружу, забурлили. Откуда ни возьмись — запестрели китайские фонарики, флажки, бумажки с русскими буквами и с иероглифами, нетрудно догадаться: нас приветствовали. И кричали приветственно по-китайски и по-русски, коверкая слова до неузнаваемости, И совали кто помидор, кто земляной орех, кто пучок травы. Одеты в матерчатые рваные или в бумажные (буквально из бумаги) куртки и штаны, которые расползаются под дождем, на головах шляпы из рисовой соломы.

Бедные и голодные, а нас угощали! Дороже угощений для нас их улыбки, смех, песни. На городской площади — митинг: китайские ораторы выкрикивают приветствия и ставят торчком большой палец.

С ответным словом выступил замполит Трушин. Выбрасывая перед собой руку, как бы подчеркивая фразы, он говорил: советские воины благодарят за теплый прием, мы пришли сюда не как захватчики, а как освободители китайского народа от японского ига, да здравствует наша вечная и нерушимая дружба. За ним повторял толмач, узкогрудый, чахоточный китаец, и по его неуверенности нетрудно было определить: переводит весьма приблизительно. Да главное, чтоб смысл дошел. А смысл доходил, потому что сгрудившиеся вокруг дощатого помоста тысячи людей радостно улыбались, хлопали в ладоши, кричали: "Шапго!" А в адрес японцев — "Пушанго!" [Плохо (кит.)]

Множество бездомных, нищих — и взрослых и детей, — и полевые кухни, как бывало на Западе, начали раздавать горячую еду кому во что — в миску, чашку, консервную банку; хвост к кухням вытянулся на два-три квартала: усатый повар-хохол в белых нарукавниках взмахивал черпаком и балагурил:

— А ну налетай на украинский борщ! А ну, кому борща, граждане китайцы? — и мне подмигнул по-свойски.

Я вглядывался в исхудалых, изможденных, больных людей и поражался: кости да кожа, как будто из концлагеря, а что, они и впрямь освобождены из огромного концентрационного лагеря, в который японцы преврати;]и Китай. А хвостатые очереди к походным кухням росли и росли…

В городе мы подзадержались: горючее кончилось, рассчитывали на местные склады — японны взорвали емкости, рассчитывали на подвоз автобатом — бензовозы запаздывали. Остатки горючего слили в баки нескольких танков и автомашин, они выдвинулись за город, оседлали шоссе на Вапемяо. а мы заняли позиции за городом и в городе. Пауза — можно накоротке пройтись по городу, тем более что попутно можно выловить еще не сдавшихся японцев. Точнее было бы сказать наоборот: выловить японцев и попутно осмотреть город.

В самом городе ничего примечательного, кроме бедности: запущенный, ветхий. Хотя в центре дома каменные, добротные, Б садах, здесь живут богачи — торговцы, лавочники, ресторанщпки, мелкие фабриканты, чиновники. И публика одета получше, понарядней, и упитанных, а то и жирных — в достатке. Даже крыши цинковые, даже тротуары асфальтовые, даже мостовые булыжные! Другое дело, что с крыш краска облезла, асфальт разбит, а булыжники выворочены.

Забрели на рынок, окруженный харчевнями, похоронными магазинами и бардаками. Словно в соединении этих трех начал был некий городской символ. На рынке толчея, все продают всё, межпокупателями и продавцами шныряют чумазые, диковатые беспризорники: если что плохо лежит — не посетуй: стибрят с прилавка, залезут в сумку, в карман. Пара полицейских — в мундирчиках, но в тапочках, одежонка линялая, в заплатах — бдит: едва пацан схватил с прилавка лепешку, как полицейские под общий гвалт, сверкая стертыми подошвами, кинулись за ним, нагнали, скрутили руки, повели. Полиция, существовавшая при японцах, действует и сейчас: какой-никакой порядок надо поддерживать, воровать не резон, хотя, понимаю, есть хочется. Но уж лучше встать в очередь к нашей полевой кухне. Со временем полицию, наверное, как-то реорганизуют, под стать новым порядкам. Вряд ли останется так, как было при японцах.

Из харчевен — в окнах вместо стекла бумага — вкусно пахнет вареной требухой; клиенты, сидя на корточках, уминают эту требуху прямо на воле, перед заведением; едят и горстки риса, ловко орудуя деревянными палочками. Хозяева зазывают нас к себе, тараторя: совсем мало-мало юаней заплатишь. В зеленых рядах — изогнутые, метровой длины огурцы, помидоры, лук, красный и зеленый перец, взвешивают допотопным безменом с метками ва деревянном рычаге, тоже наперебой предлагают купить.

У магазинчика — выставленные гробы: от грубо сколоченных из неотесанных досок до шикарных, обитых шелком, с кисточками. Перехватив мой взгляд, хозяин — тучный, в расписном халате — сложил руки на груди, закатил заплывшие жиром глазки, тоненько пропел:

— Пропадила!

Это он мне любезно пояснял, для чего и для кого служат гробы: пропадет человек, то есть врежет дубаря, — выбирайте на свой вкус и достаток. Ну, слава богу, гроб мне пока не нужен. Киваю толстому, иду дальше. Вижу: японский поручик, сильно во хмелю.

Он стоит, покачиваясь, бессмысленно таращится. Затем подходит ко мне, козыряет, снимает портупею, отдает маузер и палаш, знаками показывает: хочу в винный подвальчик — и щелкает, щелкает себя указательным пальцем по горлу. Пусть добирает, возиться с ним не будем, оружие заберем. Сам приковыляет к пункту сбора военнопленных, не связываться же с пьяненьким. Я разрешающе машу рукой, и поручик, держась за поручни, оступаясь, спускается по лестнице в винный погребок.

А у борделей, у дверей под красным фонарем, поигрывают глазами и бедрами проститутки. Брови подведены, щеки нарумянены, губы ярко-алые, юбки по колено, но девки задирают их еще выше, и становится очевидно, что трусиков нет и в помине. Как ни чудовищно, клиенты и в такой день уводят то одну, то другую в отдаленные комнаты. Заприметив нас, девки заголились, делая непристойные движения. Было неловко, однако я глянул на них: симпатичные, даже красивые, хотя, конечно, подержанные — от двенадцати-тринадцатилетних до тридцатилетних, тридцать — черта, потом сказывается профессиональная, что ли, устарелость, посетитель за свои деньги требует живой товар посвежее.

Бапдерша — раскормленная старуха в роскошном халате, в украшениях, сквозь редкие седые волосы просвечивает череп — курит трубку, семенит маленькими изуродованными ножками. На полурусском, полукитайском бандерша зазывает нас, обещая по случаю освобождения наполовину снизить цену. Бандерше я даже не кивнул, прошел мимо с каменным выражением. И вдруг она запричитала: вансуй, десять тысяч лет жизни! — и напуганно посмотрела на меня. Мерен за пожелание, десять тысяч лет мне многовато, я соглашаюсь и на меньшее…

За моей спиной — голос сержанта Симоненко:

— Братцы, по-хорошему предупреждаю: кто сунется в бардак — парткомиссия обеспечена.

— Ас беспартийными как? — спрашивает Логачеев.

— Беспартийных командование прищучит, — за Симоненко отвечает сержант Черкасов.

Я не вмешиваюсь в разговор: все идет как надо.

А город шумел, гомонил, китайцы приветливо махали нам руками и шляпами, кричали "Шанго!" и "Вапсуй!".

И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере — с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньп, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура — черный, у китайцев — белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках…

Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды Шестой гвардейской танковой армии: за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали: будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.

В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.

Беленые хаты под камышовыми крышами — чистенькие, уютненькие — утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах — наконец-то узрели живое солнышко! — пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади — мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: стапица русская — бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.