Неизданная проза — страница 5 из 15

– Где ты найдешь такую поэзию? – спросил Овидий.

– …Чтобы она не была при этом риторическим сводом нравственных правил, – окончил его фразу Сабин.

Гораций не обратил внимания на это замечание.

– Где? – Всюду, везде у великих поэтов, у наших вечных учителей – греков!

– Ну, ее никто слушать и не хочет, – бросил Сабин.

– Может быть! Но это показывает только наше падение.

– Старики предпочитают вздорную александрийщину, а юноши пустого Катулла, – заметил Тукка.

Овидий хотел возразить, но Гораций уже продолжал:

– Где мы видим особенное падение, это – в нашем отношении к театру. Теперь любят одни мимы, а в трагедии смотрят только белых слонов, жирафов да разные удивительные процессии.

– Верно! – заговорил Варий. – Хороших трагедий не понимают. Нужны ужасы. Нужны машины. Поневоле угождаешь зрителям. Впрочем, и тогда они предпочитают пустые трагедии.

– Да, да, – с преувеличенным сожалением подтвердил Сабин, – вот и твои трагедии смотрят мало.

– Не о моих трагедиях говорю! Впрочем, конечно. Я – старик; я могу говорить. Конечно, я создал римскую трагедию. Мало того. Смело могу сказать, что пока я единственный…

– … Трагик у римлян, – иронически подхватил Сабин.

Овидий готов был вспыхнуть, но Гораций смягчил слова своего друга.

– Исключение, конечно, «Медея» нашего нового друга. В этой трагедии он сделал возможным невозможное: сравнялся с твоим «Фиестом».

Меценат, видя, что разговор начал принимать слишком личный характер, поспешил на помощь.

– Не прочитает ли нам Овидий что-либо из своей новой поэмы? В Риме ходят об ней столь восторженные рассказы.

– Да, ты должен сделать это, так как сам заинтересовал нас, – поддерживал Тукка. – Помнишь?

Может быть, я искусство любви поведаю после.

– О, это – чудная поэма, – воскликнул как бы про себя Проперций.

– Не отказывайся, Овидий, – дружески настаивал и Макр.

Овидий не заставил себя просить долго. В противоположность Горацию он любил декламировать свои стихи.

Рабы принесли новый запас фалернского; все наполнили чаши, а Овидий привстал со своего места. Выбрал он для декламации начало поэмы «Искусство любви», которую писал в то время.

Читал Овидий прекрасно; изящные двустишия сразу овладели вниманием слушателей.

Если кто еще не знает искусства любви, то пусть выслушает эту поэму и любит уже со знанием. В самом деле, кто вздумает лететь в колеснице на олимпийских играх, не умея управлять конями? кто пустится в открытое море на челне, не зная, как взяться за весла? Между тем, сколько людей отдаются любви, не ведая ее законов!

После этого вступления следовали самые правила нового искусства. Разбирался вопрос, где лучше завязать знакомство. Конечно, там, где бывает стечение народа: в храмах, в театрах, на играх. Особенно удобно это в цирке, потому что там женщины сидят вместе с мужчинами. Все заняты ареною; никто на тебя не обратит внимания, а, между тем, множество народа заставляет тесниться.

К женщине ближе садись (помехи в этом не будет!)

Можешь к ней в тесноте даже прижаться совсем.

Если пылью обдаст, поспеши на помощь к соседке; –

Есть ли, нет ли песку, все же ее отряхни.

Декламируя, Овидий увлекся. Он не замечал, как восхищение слушателей переходило в удивление, а удивление в негодование. (Они слишком привыкли к новой строгости Августа в вопросах нравственности, да и Овидий был такой поэт, что заслужил от современников прозвание adulter[3].)

Опьяненный музыкой строф, Овидий уже уклонился от темы и отдался импровизации, которая ему всегда так хорошо удавалась. Легкие пентаметры опережали тяжелый гекзаметр; стих низался на стих, и всё свободной волной катилось вперед. Звучали истины и парадоксы, сменялись лица, мелькали картины и сцены так быстро, что мысль отказывалась следовать за этим безумным полетом фантазии. Наконец, сам Овидий в изнеможении бросился на ложе и схватил чашу с вином.

Проперций все время посматривал на улыбающегося Макра и на рассерженного Мецената и не знал, что ему делать. На всякий случай он сложил губы в насмешливую улыбку, а, едва Овидий кончил, поднял руки для аплодисментов, но, остановленный строгим взглядом Вария, мог только произнести:

– Конечно, это прекрасные стихи, но…

– Но за такие стихи сослать бы вас в Британию, – прямо сказал Тукка.

– Это почему же? – спросил Овидий, улыбаясь и подымая чашу.

– Клянусь Юпитером, это слишком, – проговорил, наконец, Меценат. – Вот – они, молодые поэты! Вот кто развращает Рим, низвергает его с высоты добродетелей, а не империя, как смеют говорить!

– Это уже и не поэзия, – сказал Варий.

– Да почему же?

Будем, Лесбия, жить и любить!

– Да разве это значит любить? – начал было Тукка, но Варий перебил его:

– В жизни есть высшие цели. Это вот вы, молодые поэты, не видите ничего иного. Вам все нужны разные Коринны да Лесбии! Вот что вы воспеваете.

– Ты слишком увлекаешься, – старался смягчить эти слова Гораций. – Что в жизни выше любви? За один волос своей милой я отдам все богатства земли!

– Эти поэты развращают юношество, – твердил Меценат.

– Но всему есть своя мера, – продолжал Гораций. – Веселись, отгоняй все заботы, но, как мудрец, умеренно и здраво.

– О, вы, здравомыслящие люди! – вскричал Овидий, на которого уже начинало действовать вино, – ползите свою жизнь черепахой, а я хочу сжечь ее молнией!

– Выбирайте достойный предмет для своих произведений, – горячился издали Тукка.

– Разве их мало? – поддерживал его Варий. – Великие предки, победы, боги.

– Не чувствую в себе сил состязаться с вашим творцом «Энеиды»!

– Нет, Овидий, ты не прав, – все примирял Гораций. – Я сам не стал бы писать героической поэмы. Предоставим это более сильным – Варию, Виргилию, но не будем умалять их заслуги.

Между тем, разговор уже разделился на две половины. Сабин усердно спорил с Барием и Туккою.

– Пиши, что есть, – твердил Сабин.

– Поэт есть прорицатель, – волновался Варий. – Он должен быть выше людей. Он должен обладать возвышенной душой.

– И главное чистой душой, – вмешался в этот спор Гораций. – Я старше вас, друзья мои, так поверьте мне в науке жизни. Человек с чистою душою чувствует себя всегда счастливым и везде безопасным…

– Как же! мы это уж слышали, – прервал Сабин. –

Пел Лалагу я и, в лесу Сабинском

Далеко бродя беззаботно, встретил

Волка, но меня (безоружен был я)

Он не коснулся.

Любопытно было бы посмотреть такого волка, да, кроме того, мы помним другие твои стихотворения…

Овидий опять остановил его взглядом.

– Не забывайте стихов нашего учителя Катулла:

Настоящий поэт быть должен чистым,

Но твореньям его того не нужно.

– Кто не знает, что ваш учитель был еще хуже вас, – проворчал Тукка.

– Я удивляюсь, как великий Август терпит все эти произведения, – угрожал Меценат.

– Зато наши произведения читают, а иные свитки лежат нетронутыми в библиотеках, – уже прямо грубо произнес Сабин.

– Да, вы успели развратить весь Рим, но погодите – дождетесь и вы возмездия.

Овидий пытался овладеть собой.

– Гораций сказал, что поэзия есть жизнь. Вот эту жизнь мы и даем вам.

– Подонки жизни, – сказал Варий.

– После того, что сделали наши великие друзья – Варий, Виргилий и Гораций, – разъяснял Тукка, – нельзя писать старые александрийские шуточки.

– Никто их заслуг не отымает, но они уже сделали свое дело.

– А мы идем вперед, – разгорячился Сабин, – вы же не умеете за нами следовать.

– Мы не хотим, – отрезал Варий. – Мы знаем свой путь. Мы идем, куда находим нужным.

Спорящие увлекались. Гораций видел необходимость дать им успокоиться.

– Друзья мои, каждый из вас прав по-своему. Позвольте мне, старику, сказать несколько примирительных слов. Я смело могу утверждать, что теперь я любимейший поэт среди римской молодежи.

– Утверждать можешь, но будет ли это правда, – пробормотал Сабин, но Гораций не обратил на него внимания.

– Зависть притупила о меня зубы. Поэтому, если я расскажу вам свою жизнь, я скажу многое о поэте вообще.

Друзья поспешили приветствовать это предложение, а Сабин сделал вид, что обрекает себя на жертву. Чаши наполнили хиосским, и Гораций начал свой рассказ, надеясь, что в продолжение его страсти улягутся.

– Писать я начал с горя, друзья мои. В то время я был в очень тяжелом положении. Я был одинок. Матери вообще я не помнил, а отец недавно умер… Ах, я не могу упомянуть о нем без того, чтобы лишний раз не выразить своего уважения. Это был истинно достойный человек, и для меня он не жалел ничего.

Сабии начал уныло рассматривать солонку.

– Тогда только что после разных скитаний я попал в Рим. Был я еще очень молод, а в прошлом уже было постыдное пятно. Ведь мне едва минуло 22 года, когда я вступил в ряды Брута. Поэтому доступ к должностям был мне почти закрыт. К тому же и знания мои были невелики. Учился я в детстве у некоего Орбилия…

– Это тот самый, что написал книгу о суетности и неблагоразумии родителей, – объяснял Макру на другом конце <стола> Тукка.

– …У Орбилия. Но читали мы с ним более Ливия Андроника. Был я потом в Греции и, если что знаю из школьной мудрости, то обязан этим моим тамошним учителям – Осомнесту и Кратиппу. Но всего этого было слишком недостаточно, чтобы добиться какого-нибудь места бывшему заговорщику. Имения мои были конфискованы, и вот в конце концов пришлось мне поступить на грошовое жалование к какому-то квестору в писцы. Жилося скверно, да и в будущем не было ничего. Вот тут-то я и ухватился за поэзию.

Рассказ начал заинтересовывать слушателей.