Князя я — слава, Господи! — от себя сберегла. А Рогожин — пусть. Я ему по сей день говорю: отойди, Рогожин, я подлая. А он, как пес, у ног: ты его пинаешь, он обратно ползет. Ну ползи, ползи, все одно мука.
— Ты что, Дуняша? Я тебя не звала.
— Барыня! Вы ведь опять всю ночь проплакали. Мы с кухаркой не спали. Чуть задремлем, слышим, вы стонете. Сердце разрывалось, барыня!
— Как думаешь, Дуняша, хорошо мне за Парфеном Семенычем замужем быть?
— Плохо, барыня.
— Что так? Человек он незлой.
— Да ведь незлой-то незлой, а только он вас, Настасья Филипповна, до смерти замучает!
— Да чего ему меня мучить, Дуняша?
— Вы меня лучше, барыня, не пытайте, я вот как чувствую, так и говорю…
— Ну, иди…
— Вы бы, Настасья Филипповна, лучше бы за князя уж…
— Иди, иди, Дуняша, прощай!
Глянула все-таки в зеркало. Вот ведь: целую ночь проплакала, а по лицу и не видно. Не взыщите уж, Аглая Ивановна! Завтра с утра в тысячный туалет наряжусь, бриллиантами обсыплюсь и — под венец! Честной женой стану! Встретимся с тобой, Афанасий Иваныч, в креслах где-нибудь, в итальянской опере, бровью не двину! Даром ты меня по щекам хлестал, играми своими в ночах распалял, несмышленую! Вот она, какова я теперь, сама себе барыня.
Как показывал впоследствии дворник, к одиннадцати часам Настасья Филипповна из гостей воротилась. Рогожин все это время с лавочки не вставал, сидел, обхвативши руками голову.
Изволила наконец припожаловать.
— Ты никак меня сторожишь, Парфен Семеныч?
— Тебя, больше некого.
— Ну, сторожи, коли тебе делать нечего, а я спать пойду. У меня завтра свадьба.
Рогожина так всего и передернуло. Схватил было ее за руки, притянул к себе. Ох, хороша! Глаза-то! Глянешь в омут, обратно не вынырнешь!
(Дальше зачеркнуты две строчки.)
…Завтра на богомолье. С самого утра. Пришли. (Дальше зачеркнуто.) Письмо от князя. Желает благополучия духовного. Слезы Н. Ф.
Что, Рогожин, видал, какие благородные-то люди бывают? А ведь ты (зачеркнуто) .
А ведь это он тебя (нрзб). Все никак не (нрзб ). Вот уж (нрзб). Не любовь это!
Я тебе, Парфен (Дальше зачеркнуто.)
— Ты, Парфен Семенович, никак со мной в одну кровать улечься задумал?
(Дальше зачеркнута почти половина страницы.)
…И только когда нож упал на пол, Рогожин отшатнулся. Лицо ее быстро менялось. Красок в нем уже не осталось никаких, и резкая, как снег, белизна поползла от переносицы к губам и вискам. Потом обострился подбородок, а в приоткрытых глазах появилось насмешливое и даже веселое выражение, которое Рогожин иногда ловил у Настасьи Филипповны, когда они, бывало, на даче в Павловске играли в прошлом году в карты. Он всмотрелся: сейчас усмехнется. Судорога прошла по нему. Нет, губы-то скорбные.
Обеими руками он взял ее за голову, приподнял. Теплая еще вся. Долго, поди, так останется, теплой-то. Он вдруг поцеловал ее в рот. Рот, правда, был куда холоднее шеи и рук. Тихонько он пристроил мертвую обратно на подушках, будто боясь неловким движением причинить ей боль. Смутное беспокойство, что он не сделал чего-то самого главного, овладело им. Как будто он должен был немедленно пойти к кому-то, позвать кого-то. Как будто это она и просила его о чем-то. Рогожин облокотился на локоть, исступленно всматриваясь в ее приоткрытые остановившиеся глаза. Постепенно чувства его притупились, и он даже задремал, но не прошло и десяти минут — проснулся. В комнате было почти светло, как это бывает только белой ночью. В мертвом и таинственном свете запрокинутое лицо Настасьи Филипповны показалось ему (дальше зачеркнуто).
На этой строчке рукопись Достоевского обрывается.
Пропущенная глава:
Убийство Настасьи Филипповны
В поезде Настасья Филипповна сразу отвернулась к окну, с ним не сказала ни слова. Рогожин не сводил с нее глаз. На полпути, впрочем, он начал беспокоиться: скромненькая мантилья, которую он давеча купил для Настасьи Филипповны на вокзале, явно не скрывала всего ее роскошного туалета, и какие-то подвыпившие молодые люди (по виду из «наших») прошли специально три раза мимо них, чтобы осмотреть ее с головы до ног, обменявшись при этом выразительными восклицаниями. Настасья Филипповна тут же, не мешкая, так сверкнула на них зрачками из-под густых и длинных своих ресниц, что молодые люди немедленно ретировались. При подъезде к городу она вновь ужасно оживилась, начала быстро разговаривать и почувствовала сильную жажду. Рогожин спросил у проводника лимонаду, и Настасья Филипповна с жадностью отпила пару глотков. Когда уже совсем подъехали и поезд начал замедлять ход, странная мысль сверкнула в голове Рогожина:
— А ну как я бы не пришел нынче, в церковь-то? Али к тебе бы не протолкнулся? Народу-то ведь глазеть понабилось, яблоку негде упасть!
— А не протолкнулся, стало быть, и не было бы ничего.
Рогожин так и впился в нее глазами:
— Чего — ничего?
— А вот того, для чего ты за мной два года по пятам бегаешь.
Кровь бросилась в голову Рогожину. Вот оно, значит, как. Догадалась!
— Загадками ты меня, Настасья Филипповна, не проймешь. Ты мне лучше скажи: жалеешь, может, уже, что князя отставила?
— Может, и жалею, — неторопливо ответила Настасья Филипповна, но глаза ее при этом сверкнули вызовом. — А ты тоже не докучай мне особо расспросами-то. Не в настроении я сейчас с тобой разговаривать.
Отвернулась и стала обеими руками поправлять прическу. Дикая тоска заклокотала в нем. От нелепых надежд и неуверенной радости, которые охватили Рогожина, пока они торопились к поезду, не осталось и следа.
Машина[1] наконец остановилась. Толпа высыпала на перрон. Настасья Филипповна сильно выделялась пышным своим туалетом и, чувствуя это, опустила голову, даже рукой в белой до локтя перчатке заслонила себе лицо, словно боясь, чтобы ее не узнали. Рогожин готов был поклясться, между прочим, что кто-то внимательно проводил их взглядом, пока они усаживались на извозчика.
Темнело уже, когда они наконец подъехали к дому. На матушкиной половине давно спали, и в окнах не было свету. Настасья Филипповна, опередив Рогожина, спрыгнула на мостовую, подобрав подол сверкающего своего платья.
— Пойдем, пойдем скорее, — заторопилась она. — Увидит кто невзначай, несдобровать нам!
— Да что теперь: увидит, не увидит? — возразил было Рогожин. — Тебе отродясь люди не указ были, не станешь же ты от старух шарахаться?
Настасья Филипповна живо обернулась к нему, приложила палец к губам:
— Тс-с-с! Идешь ты за мной, Парфен Семеныч, али нет?
И, придерживая юбки обеими руками, начала подниматься по маленькой скрипучей лестнице, ведущей к кабинету Рогожина.
— Вот дом-то у тебя, — промолвила она, задыхаясь, — шагу не ступишь без скрипу! Что, как они сейчас проснутся?
Она невесело засмеялась. Вообще речь ее вдруг стала лихорадочной и такой торопливой, что Рогожин не успевал даже уследить за всеми словами, которыми она так и сыпала.
— Я ведь зачем к тебе прибежала, — все еще задыхаясь, бормотала она, оглядываясь и нервно обдергивая на себе платье. — Не знаешь зачем? Ты, может, думаешь, я испугалась, что ты меня прямо перед венцом нынче зарежешь?
Рогожин сильно вздрогнул всем телом.
— Нет, Парфен Семеныч, на это у меня тоже соображения были. Зачем тебе меня в церкви жизни лишать, коли ты в Бога веруешь? Веруешь ведь в Бога-то?
— Верую, — тихо ответил Рогожин, страшно почему-то побледнев.
— Вот и я говорю, — опять засмеялась Настасья Филипповна, — коли веруешь, ни за что в церкви такого не сделаешь, верно ведь?
Рогожин промолчал.
— А чуть выйдешь на улицу — тут тебе закон не писан. Тут уж заранее ничего нельзя сказать.
— Что-то ты меня, Настасья Филипповна, вроде как в душегубы определила? — помедлив, спросил Рогожин, тяжело глядя на нее. — Или я тебе и впрямь душегубом кажусь?
— Нет, Парфен Семенович, какой ты душегуб, когда ты мне свою душу сам обеими руками отдал, чтобы я твоей душой, Парфен Семеныч, передо всем светом похвалялась: глядите, мол, вот был честный человек, без родителя-то ни шагу, ему бы девушку хорошую, да чистую, да невинную, а он, глядите, что выдумал? Мне, содержанке подлой, всю свою жизнь посвятил, на коленках передо мной ползает, подол мой зацеловывает! Что люди-то скажут?
— Пусть, — упрямо пробормотал Рогожин. — Боюсь я, что ли, их бабских сплетен? У самого голова на плечах!
— Ну уж нет! — весело пребила его Настасья Филипповна, но в голосе ее послышались рыдания. — Врешь, Рогожин! Голова у тебя мужицкая, и в сердце твоем одни только мужицкие чувства и есть. Ты ведь перво-наперво не обо мне, ты об себе печешься! Прогадать все боишься!
Говоря это, она толкнула коленом прикрытую дверь спальни. В спальне было душно и светло: начиналась белая петербургская ночь. Кровать, застланная атласным голубым одеялом, была холодной на ощупь. Настасья Филипповна, усмехнувшись, опустилась на кровать и подняла на Рогожина сверкающие свои глаза.
— Страшно, Парфен Семеныч? Ну да не дрожи. Умыться-то принесешь?
— Горничную надо кликнуть, — нерешительно возразил Рогожин.
— Зачем нам горничная? — громко перебила его Настасья Филипповна и тут же испуганно закрыла рот ладонью: — Вот ведь какая я! Шептаться надобно, а я кричу. Так мы сейчас весь дом с тобой переполошим. Нет, ты уж сам. Сам принеси.
Помедлив, Рогожин вышел из спальни и через пять минут вернулся с умывальным тазом и кувшином.
— Полей-ка мне, — попросила Настасья Филипповна, глядя на него исподлобья.
Руки ее дрожали, когда она начала отцеплять от своей прически белые цветы. Густая подвенечная фата с шелестом упала на пол. Настасья Филипповна наступила на нее обеими ногами.
— А я-то думала, что так голова разболелась? Тяжесть какую на себе носить! Так-то оно легче!