Я сказал им про Арарат. Наступила относительная тишина. На лицах истязателей моих явственно проступило недоумение. «А ну скажи «кукуруза»...» Я собрался с духом и сказал. «Кукугуза...» — неуверенно скартавил кто-то, но прозвучало это неубедительно: было уже ясно, что удовольствие я людям каким-то образом испортил. Мне дали пару раз под зад, оторвали пуговицу на курточке и разочарованно отпустили жить дальше. Я по-прежнему ничего не понимал.
После уроков небольшая группа любителей подстерегла меня на крутом берегу Ташолки и устроила стандартную выволочку — уже не как еврею, а просто как новенькому да еще вдобавок городскому. Я разбил в кровь нос Борьке Трунову (совсем того не желая), это вновь нарушило отлаженную программу, так что меня вчетвером отвалтузили без всякого энтузиазма, и я, маменькин сынок, гогочка, рыдая от людской несправедливости, отправился домой. Еврейский вопрос ни на данной стадии знакомства, ни в дальнейшем более не поднимался.
Впоследствии все мы, естественно, подружились. Борька Трунов стал вообще моим главным дружком — у него я учился небрежно ругаться матом, элегантно плевать сквозь зубы и выливать сусликов. Я был принят в русские и с презрением, хотя и без настоящей неприязни, глядел на единственного подлинного еврея в классе, — тоже Борю, тоже эвакуированного, тоже городского, но совсем уже жалкого заморыша, сморщенного какого-то, перекошенного и не способного правильно сказать «кукуруза». Я глядел на него с презрением, но иногда какой-то холодок вдруг пробирал меня до костей, какое-то странное чувство — то ли вины, то ли стыда — возникало, и непонятно было, что делать с этим холодком и с этим стыдом, и хотелось, чтобы этого жалкого Бори не было бы в поле зрения вообще, — мир без него был гораздо проще, яснее, беззаботнее, а значит — лучше.
Не помню, встречался ли я в Ташле с антисемитизмом взрослых. Видимо, нет. Но с меня вполне хватило и школьного антисемитизма. Это, правда, был какой-то путаный антисемитизм. Во-первых, мальчишки совершенно искренне считали, что все евреи живут в городе, из чего делали восхищающий своей логичностью вывод: все, кто из города, — евреи. Во-вторых, они совершенно не могли связно объяснить мне, почему еврей — это плохо. Они и сами этого толком не знали. Самое убедительное, что я услышал от них, было: евреи Христа распяли. Ну и что? А ничего. Гады они, и все. К сожалению, я не помню в деталях этих наших этнологических бесед (на сеновале, в пристройке высоченного Труновского дома, и на базу4 у них же, на соломе, под ласковым весенним солнышком). Помню только, что я ни в коем случае не оспаривал основного тезиса — все евреи гады, — я только страстно хотел понять, почему это так?
— На вопрос ташлинских краеведов от 28 августа 2005 года о пребывании в Ташле Вы упомянули:
«Потом-то мы, конечно, подружились и все лето 1943-го провели в невинных совместных забавах, вроде купания в Ташолке и отливания сусликов в степи».
Не знаю, что Вы имели в виду — «отливали» или «отЛАВливали» — что скорее всего, но я сразу вспомнил: мать моего деда по материнской линии в голодную военную годину спасала от голода свою семью тем, что охотилась на сусликов, и вот каким способом: шла с ведром воды в алтайские просторы, заливала норку, и грызун, спасаясь от потопа, стремился к выходу, где он получал поленом по башке. У бабушки получалось 2 кг мяса. Мясо сусликов было белым и сочным — они ведь родня кроликов.
Какими методами Вы отлавливали сусликов (уж не бабушкиным ли способом?)
max. Тюмень, Россия
БН: Именно бабушкиным способом мы их и отлавливали. У нас это называлось «ВЫЛИВАТЬ СУСЛИКОВ» — у ташлинских краеведов опечатка. Шла по голой степи толпа молодежи (от семи до четырнадцати лет), волоклись (от самой реки) ведра с водой, вожак указывал, куда лить, ведра опрокидывались, и несчастный суслик, мокрый и жалкий, торопливо выбирался на поверхность, где его и хватали опытные руки... Тут я неизменно отворачивался, ибо сердце мое разрывалось от жалости.
— Ваша охота на сусликов тоже служила восполнению недостатка в белках животного происхождения и большой фантаст Б. Н. Стругацкий практически на сусликах вскормлен? Или это была «трофейная» охота, где цель — шкура, хвост да уши, а особый шик после — бросить в супротивника черепом зверя?
БН: Это было всего лишь развлечение, жестокое, но вполне бескорыстное. Кому доставались тушки и шкурки, представления не имею. Меня это не интересовало.
В 43-м Аркадия (прямо из Ташлы) призвали в армию, послали в Актюбинское минометное училище, откуда за месяц до выпуска выдернули в Москву — учиться в Военном институте иностранных языков. (По всем краткосрочным военным курсам и училищам ездил весной 43-го некий полковник — собирал выпускников, задавал курсантам тему сочинения, а потом отбирал тех, кто мало-мальски справился. Так Аркадий в очередной раз спасся от неминуемой гибели — он и еще один паренек отправлены были в Москву, а все остальное училище тем же летом полегло на Курской дуге в полном составе.)
За следующие два десятка лет сохранились только письма АНа к брату. От БНа — за это время уцелело только пять писем. Что вполне естественно: дома письма сохранить много легче, чем в трудной войсковой жизни АНа.
Начало следующего письма не сохранилось. Снова солдатский «треугольник». На нем адреса: «Чкаловская обл. Ташлинский р-н, с. Ташла, Советская ул., д. 77. Стругацкому Борису // КазССР, г. Актюбинск, в/ч 4885, курсанту Стругацкому». Еще на этой же стороне письма в верхней части список в две колонки — фамилия и число иногда с обозначением «л» или «лит.». Почерк явно детский, некоторые фамилии написаны со строчной буквы. Объяснение БНа: «Вероятно, я записывал, сколько молока (замещая маму) принял у населения».
<...>ться к тебе. Я жив и здоров, все у меня в порядке, как ты знаешь из моих обычных писем, так что о себе я писать тебе особенно не буду. Мне очень хочется увидеться с тобой, мы бы вместе писали повесть о ваших похождениях в Ленинграде. Напиши мне подробнее, как у тебя идет работа над повестью и по какому плану.
Еще вот что. Мама написала мне, что ты получил «хорошо» по поведению. Говорю тебе как брату и другу: чтобы этого больше не было. Если бы это касалось только тебя, то наплевать, я знаю, как хочется болтать и бузить такому шпендрику, как ты. Но ведь ты огорчаешь маму, а мама у нас самое дорогое, что есть на свете, ее нужно беречь. Я тебе маму доверил и думаю, ты сохранишь ее мне. Помогай ей всеми силами. Ну ладно. Напиши мне, с кем ты дружишь, с кем дерешься, как учишься. Смотри, в четвертый класс ты должен перейти на круглых пятерках, иначе и быть не может.
Вот пока и все. Пиши мне письма с рисунками. Пиши, как чувствует себя мама. Твой друг и любящий брат Аркадий.
Аркадий мечтал стать астрономом и физиком. Но он был призван в 43-м году и отправлен в Актюбинское минометное училище. Он должен был летом выйти из этого училища и вместе с сотней других молодых парней отправиться на Курскую дугу. Там они все и полегли. Но буквально за неделю до выпуска приехала комиссия из Москвы, которая отбирала более или менее интеллигентных грамотных ребят для открывающегося института военных переводчиков. Всю сотню посадили, заставили писать диктант или изложение. Тех, кто написал лучше всех, — Аркадия и еще одного парня — отправили в Москву. Так он спасся от смерти, но определил свое будущее — закончил институт по специальности «переводчик с японского и английского».
Но... каким студентом я был? Безобразным...
В Военном институте иностранных языков у нас были блестящие преподаватели. Например, академик Конрад, тогда еще «будущий», и другие крупные светила...
Нам всем очень не хватало культуры, хоть из нас и готовили штабных офицеров со знанием языка. А это неизбежно подразумевает какую-то культурную подготовку. Всему этому пришлось набираться после окончания института в самостоятельном порядке.
Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием.
Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда...
До сих пор приходится забивать прорехи, а прорехи ужасающие...
Вот для чего, видимо, нужен студенту первоначальный культурный багаж: чтобы не относиться с пренебрежением к тому, чего не понимаешь, и, как следствие, — не халтурить, когда занимаешься предметами, применение которых тебе непонятно.
В четвертом классе (1943/44) я учился в Москве. Об этом времени у меня почему-то не осталось никаких воспоминаний. Кроме одного ...Какие-то жуткие задворки. Над головой грохочут поезда метро — там проходит надземный участок. Мы с приятелем роемся в гигантской горе металлических колпачков от пивных и лимонадных бутылок — почему-то здесь их скопилось неописуемо много, и мы чувствуем себя сказочными богачами (совершенно не помню, как тогда использовались в нашей компании эти колпачки). И вот мой приятель вдруг объявляет мне (с нехорошей усмешкой), что я — еврей. Я потрясен. Это — неспровоцированное, совершенно неожиданное и необъяснимое нападение из-за угла. «Почему?» — спрашиваю я тупо. Колпачки более не интересуют меня — я в нокдауне. «Потому что Стругацкий! — объявляет мне мой приятель. — Раз кончается на «ский», — значит еврей». Я молчу, потеряв дар речи. Такого удара я не ожидал. Оказывается, сама фамилия моя несет в себе отраву. Потом меня осеняет: «А как же Маяковский?» — спрашиваю я в отчаянии. «Еврей!» — отвечает дружок решительно, но я вижу, что эта решительность — показная. «А Островский? — наседаю я, приободрившись. (Я начитанный мальчик.) — А другой Островский? Который пьесы писал?..»