Я очень скучаю, жду не дождусь, когда поедем в город. Жить на даче и быть прикованным к дому и наполовину к постели (полдня я лежу), не ходить ни в лес, ни к морю, ни по полям, ни даже в магазин, быть на трудовом иждивении жены, которая из-за меня лишена отдыха (я ей не помогаю и не могу помогать), — все это не способствует хорошему настроению. Жена держит себя героически, все нужное делает охотно и расторопно, и тем помогает жить и себе, и мне. Самое трудное для меня — это вынужденное безделье. Но так нужно, я понимаю.
Водочные компрессы вызвали у меня воздыхания — лучше бы я эту водку выпил, но это от меня не уйдет, надеюсь, что Ты мне в этом поможешь. Посетителей ко мне не пускают, и это лучше, т. к. они не знают меры, сидят часами, а общего языка нет: бывшие студентки, которых надо занимать. Очень милые и доброжелательные, но как себя держать с больными, не знают.
Стоит мягкая, лирическая осень. На моей клумбе буйно цветут настурции, но я за цветами уже не ухаживаю — запрещено. Цветут и без ухода. Погода мягкая, но дня два был такой шторм, что валило деревья. Теперь опять тихо.
Я часто думаю о Тебе, рад за Тебя, что Тебе работается. Скоро увидимся!
Евдокии Ивановне и Таточке сердечный привет. Здесь пошли грибы, Андрюша иногда приносит из лесу по 5–6 штук красных.
Твой Воля.
Если будешь писать, то теперь уже на Ленинград. Мы выезжаем числа 23–24-го.
Таруса, 10.VIII.70, вечер.
Дорогой мой Волюшка!
Сегодня пришло Твое письмо от 6-го августа. От всего сердца радуюсь тому, что Тебе понемножку делается лучше, что радиус Твоих прогулок превосходит уже сотню шагов! Помни поговорку: «Тише едешь — дальше будешь». К Тебе она особенно подходит. Ходи медленно, тихо, с большой оглядкой — и будешь все дальше уходить от опасной зоны, которую Ты, по счастью, благополучно одолел.
Скучай! Скучай на доброе здоровье! Я по мере возможности буду скрашивать Твою скуку своими письмами. «Большого письма» все не получается. Но для него, по счастью, нет и материала: для «настроений» и «размышлений» все как-то не остается времени. Это — самое лучшее, что я могу себе пожелать. Я пишу красками, занимаюсь в известной мере делами хозяйственными, иногда вижусь со знакомыми, ем и пью, полеживаю с книгой или газетой, потом откладываю их и смежаю веки, иногда смотрю телевизионные передачи... Каждый день (чаще за столом, но нередко и вне стола) беседую с Евдокией Ивановной и Татусей или слушаю их рассказы о виденном в этот день. Любуюсь широкими видами со своей веранды или с крыльца. Мастерю что-нибудь у хозяйского сарайчика на примитивном перетачке... Глядь, день и прошел, и я с легким сердцем ложусь в постель, слушаю, как перекликаются собаки, и спокойно засыпаю. Просыпаюсь обычно перед восходом солнца. Слышу, как хозяин (шофер на поливочной машине) уходит на работу. Иногда снова засыпаю на часок. А в 7 часов встаю — и начинается новый день!..
11 августа.
Вот день и начался! Ночь была прохладная, а сейчас снова солнце и тепло. И настроение снова ровное и хорошее. <...> Наша московская племянница Танюша (молодой инженер) снова приедет к нам 14-го августа. Возможно, что около того же времени приедет и ее мать — «Тетя-Фаня» <...>. Предстоит и еще нечто приятное. <...> Родилась мысль устроить маленький домашний концерт с участием двух девочек, затем армяночки Анаит и Татуси. Вчера они уже «сыгрывались», знакомились с репертуаром друг друга. <...>
В последние дни мы с Софик Казарян пишем у нас на веранде портрет Татуси в войлочной «пляжной» шляпе с бахромой.
Вот Тебе, мой дорогой, наши маленькие новости.
Обнимаю Тебя! Набирайся сил! Наши сердечные приветы всем вам.
Твой Виктор.
25.VIII.1970. Вчера мы возвратились из Тарусы. Я позвонил по Волиному телефону и бодрым голосом спросил у подошедшей к аппарату Елизаветы Яковлевны, как дела у Волюшки. Изменившимся, глухим голосом она ответила: «Плохо, очень плохо... Самое худшее уже совершилось...» — Волюшка умер. Это случилось в 9-40 22-го августа. Никаких подробностей я не знаю.
26.VIII.1970. Оказывается, новое ухудшение наступило у Воли на даче в Репино числа 12-го августа, т. е. дня через два после его последнего письма ко мне и было, видимо, вызвано ангиной. А ангину он подхватил, по мнению родных, пользуясь в холодные дни наружной уборной, продуваемой. <...>
Сегодня в 12.30 в помещении филологического факультета ЛГУ состоится гражданская панихида и затем вынос тела для похорон на Северном кладбище. Я поеду в ЛГУ.
27.VIII.1970. Гражданская панихида на филологическом факультете Университета была организована в одной из аудиторий 2-го этажа — просторной комнате о трех окнах, выходящих на набережную. Руководил проф. Макогоненко (зав. кафедрой русской литературы), он же был главным организатором всей церемонии похорон, он же произнес первую речь, очень прочувствованно и умно. До начала речей и после их окончания все время раздавалась (в приглушенных тонах) траурная музыка — реквием, в магнитофонной хорошей записи. Этим был занят отдельный сотрудник.
Было, мне кажется, больше 200 человек в самой комнате; а сколько в прилежащем коридоре, не знаю.
Родные стояли отдельной группой: Елизавета Яковлевна, Анастасия Яковлевна, Миша и Луиза (лишь случайно успевшие прилететь с Кольского полуострова), Андрюша — очень выросший и очень печальный, Муся с Танечкой, Эличка с сыном, Нина Яковлевна и Геня[240] и еще кто-то[241]...
По окончании речей, когда присутствовавшие стали проходить мимо гроба для последнего прощального взгляда, я подошел к родным Воли и молча всем пожал руки, а Елизавете Яковлевне поцеловал.
Затем родные подошли ко гробу. Было много слез. Лицо Миши дергалось, но он сдерживался.
Мне трудно было оставаться свидетелем этих глубоко личных переживаний, и я покинул комнату. Очень хотелось ехать на кладбище, но я чувствовал себя крайне утомленным. Долго колебался, взвешивая свои физические и моральные силы, — и все же поехал домой. И сразу лег в постель на весь вечер.
А сегодня мы с Евдокией Ивановной были у Елизаветы Яковлевны. Она держится с поразительным мужеством. Рассказывала нам, как развивались события. Числа 7-го августа у Воли появилась катаральная ангина, но через несколько дней она уступила лечению (об этом говорится и в письме Воли от 10.VIII). Числа 12.VIII ухудшилось общее состояние, появилось чувство удушья. Был и местный врач (из Зеленогорска), был и лечивший Волю в больнице им. Ленина врач Лапинер (очень хороший). Он нашел очаги воспаления в обоих легких и заявил о необходимости вновь перевезти Волю из Репино в больницу им. Ленина. И помог это организовать. В больнице Воля был в палате активного наблюдения в течение 10-ти дней. Доктор Лапинер сообщил Елизавете Яковлевне о последних минутах Воли. Агонии не было. Воле принесли манной каши. Он съел одну ложку — и сразу умер. Будем верить, что это так и было (сам доктор Лапинер при этом не присутствовал).
Сегодня я тяжелее чувствую Волину смерть. Евдокия Ивановна тоже глубоко расстроена. Она говорит: «Теперь тебе уж не так интересно будет писать твои этюды: ты будешь сознавать, что уж не можешь показать их Воле. И никогда уже не скажешь: «Пойду-ка я к Волюшке!» И Волюшка к нам не придет посидеть. И нет у тебя ни такого друга, ни просто близкого сверстника...» И в самом деле это так.
6 сент. 1970. Вчера ездил на могилу Волюшки на Северное кладбище. Путь не короткий. С Финляндского вокзала на электричке до ст. Парголово; оттуда автобусом до кладбища. Кто-то мне сказал, что раньше оно называлось Успенское. Эта старая часть находится в прекрасном состоянии — в вековом еловом лесу. Хорошо благоустроена. Здесь-то, с великими трудами, Университету удалось получить место для Волиной могилы. Место действительно хорошо: в пяти-шести шагах слева от главной аллеи («1-й старый участок») у самой металлической ограды братского захоронения, под большой, красивой осиной; тут же ели, березка; у самой могилы — сыроежка, брусника; поют птицы... Могила вся покрыта венками и цветами, еще не вполне увядшими со времени похорон. Некоторые цветы посажены в землю и бодры. Я купил у въезда в кладбище маленькие красные астры в земле и поставил у края могилы.
17.IX.1970. Мы с Волюшкой не дальше, как этой весной, условились, что познакомим друг друга с некоторыми своими дневниковыми записями. И мне этого очень хотелось, и я уверен, что узнал бы для себя много очень важного... Но не поторопились осуществить намеченное и произошло невозвратимое: Волюшка заболел и умер. И уж никогда мы с ним не поговорим о своем самом глубоком, о чем я мог говорить только с ним — последним своим самым близким другом.
В 1995 г. родственниками В. Я. Проппа был передан в его фонд (721)[242], хранящийся в Рукописном отделе ИРЛИ, еще один замечательный документ — переписка ученого с его другом Виктором Сергеевичем Шабуниным. Переписка охватывает период с 1953 по 1970 гг., последнее письмо Владимира Яковлевича датировано 10 августа и написано за 12 дней до его кончины. В течение 17 лет В. С. Шабунин получил от друга 182 письма и почти все сохранил. После потери друга, которую он тяжело пережил, В. С. Шабунин собрал его и свои письма, расположил их в хронологическом порядке, скопировал, снабдил предисловием и пояснениями и объединил в одну рукопись. Ее объем 156 машинописных страниц (через 1 интервал). К сожалению, подлинники писем после смерти В. С. Шабунина, по свидетельству его родственников, утрачены. При перепечатке писем В. С. Шабунин произвел купюры, «не затрагивающие характера писем», как он отмечает в предисловии.
Купюры, сделанные В. С. Шабуниным в текстах писем, отмечены отточиями в ломаных скобках. Авторские сокращения раскрыты и заключены в квадратные скобки. В предисловии В. С. Шабунина небольшие сокращения произведены за счет цитат из публикуемых в настоящем издании писем. Они отмечены отточиями также в ломаных скобках. Постраничные сноски В. С. Шабунина отмечены отдельно: «Прим. В. Ш.».