Неизвестный В. Я. Пропп — страница 58 из 76

а года спустя.

Шел третий год Великой Отечественной. После уймы мытарств я добралась, наконец, до своего родного университета, эвакуированного в Саратов. К тому времени я окончательно определилась в отношении моей будущей специальности. Оба военных года я переписывалась с М. К. Азадовским, жившим в эвакуации в Иркутске. И теперь, в Саратове, стала, с его благословения, посещать фольклорный семинар, который вел В. Я. Пропп.

А семинар оказался посвящен изучению... «Морфологии сказки»! Да-да, той самой книги, что сыграла столь роковую роль в судьбе ее автора! Впечатление от знакомства с ней было оглушительное. К этому времени я уже была достаточно начитана в области сказковедческой литературы, но здесь передо мной была книга-открытие. Я не могла тогда знать, что «Морфология сказки» на три десятка лет опередила свое время. Что придет пора, и она будет переведена на все европейские языки, а мировая филологическая наука назовет Проппа «отцом русского структурализма». Ничего этого нельзя было предвидеть. Но то, что передо мной труд не просто талантливого, но (не побоюсь этого слова) гениального ученого, я поняла сразу. Она поражала глубиной мысли, неожиданностью заложенной в ней идеи, воплощенной в изящную форму, доказанной безупречными логическими построениями. И при этом она была удивительно «доходчива», понятна для читателя. (Впоследствии, когда советская наука взяла на вооружение методы структурного анализа, приходилось читать немало работ, где было не продраться через частокол терминологических изысков, а продравшись, взгляд упирался в пустоту, в банальность. «Морфология сказки» при всей сложности ее содержания была «доступна», как были «доступны» все последующие книги Проппа.)

Вспоминая теперь наши саратовские штудии, я спрашиваю себя: что двигало Проппом, когда он выносил на аспирантский семинар обсуждение своего «крамольного» труда? Ведь в те нелепые и страшноватые времена в этой акции был безусловный риск. Видимо, он сознательно шел на него. Потому что был уверен в своей научной правоте. Потому что, не имея возможности пробить стену неприятия советской филологической науки, он пытался донести дорогие ему мысли до молодых умов нового поколения...

Итак, мы изучали «Морфологию сказки». Она была в единственном экземпляре в Публичной библиотеке Саратова. Мы переписали ее от руки. Это был ее «второй тираж».

В ту саратовскую пору я общалась с Проппом только в университетских стенах и только в процессе наших семинарских занятий. Да и там старалась, как нынче выражаются, «не высовываться». И не только и не столько потому, что будучи студенткой-второкурсницей стеснялась аспирантского окружения. Основной причиной была совершенно несвойственная мне робость, которую я ощущала перед руководителем. Несомненно, некоторую роль играла здесь разница между привычной для меня доброжелательной открытостью Азадовского и холодноватой замкнутостью Проппа. Но главное было в другом: в осознании пропасти, которая лежит между моим заурядным интеллектом и могучим дарованием этого человека. Я никогда не страдала «комплексом неполноценности», но тут... Я буквально боялась открыть рот, чтоб не сморозить какую-нибудь глупость. Я просто изнемогала под бременем заторможенности и косноязычия. Даже положительный отзыв Проппа на выполненную мной (по собственной инициативе) небольшую работу о сказке не избавил меня от чувства собственной несостоятельности. Казалось, меня просто пожалели. (Позднее-то я на собственной шкуре убедилась, как умеет «жалеть» этот человек, если дело касается науки! Но об этом — потом.)

Весной 1944 года нашему ректору А. А. Вознесенскому (позднее погибшему в подвалах Лубянки) удалось вывезти университет в родные края. Вскоре возвратился из эвакуации М. К. Азадовский, и я снова стала его ученицей. Владимира Яковлевича я не встречала — этнографическое отделение размещалось в другом здании. Я даже не знала, что его работа в Саратове могла оказаться последней в жизни: перед самым нашим отъездом «власти» вдруг вспомнили, что Пропп — из обрусевших немцев. Этого оказалось достаточно, чтобы отобрать у него паспорт, и только решительное вмешательство Вознесенского уберегло его от ареста.

Наша новая встреча произошла через три года после нашего возвращения в Ленинград. Я оканчивала университет. Впереди была защита дипломной работы. Тему я придумала сама, и звучала она для той поры несколько вызывающе: «Русский народный анекдот». Поскольку Марк Константинович был уверен (и вполне обоснованно), что в такой огласовке работа не будет утверждена Ученым советом, мы прибегли к камуфляжу. Дипломная получила название «Сказка-анекдот в русском фольклоре». Парадокс заключался в том, что весь смысл работы состоял именно в доказательстве совершенно самостоятельной жанровой природы анекдота, имеющего к сказке весьма косвенное отношение. Камуфляж обусловливал некоторые дополнительные трудности при защите. Можно представить себе мое состояние, когда я узнала, что оппонировать мне вызвался... Пропп!

Я плохо помню свою кандидатскую защиту. И даже докторскую. Но эту, первую в моей жизни, помню во всех деталях. Вступительная фраза Проппа звучала так: «Работа превосходная (последовала пауза, во время которой я успела расплыться в широкой счастливой улыбке)... Но ни с одним ее положением я не согласен». Думаю, не только я — весь наш актовый зал окаменел. Такого в этих стенах еще не слыхали. Если работа признавалась оппонентом удачной, то дальше, как правило, следовали разные «частные замечания», которые «в общей оценке ничего не меняли». А тут!

Говорят, отчаяние придает силы. Выйдя из полуобморочного состояния, я боролась за свою жизнь в науке с энергией утопающего. На традиционный вопрос председателя госкомиссии: «Удовлетворены ли вы ответом?» — Пропп ответил: «Хоть и не убедила, но защищалась отлично». Лишь много позднее я поняла, какой высокой чести я тогда удостоилась, ведь у Проппа, занимавшегося в то время проблемой комического в фольклоре, была своя концепция анекдота. И он нашел возможным спорить со мной, студенткой, «на равных»!

Следующая встреча произошла при обстоятельствах весьма печальных. В конце сороковых страну потрясли очередные репрессии — на этот раз «процессы космополитов». В эту мясорубку попал и М. К. Азадовский. Наряду со многими другими учеными он был вышвырнут из университета. На некоторое время мы оказались «бесхозными». Однако начальству нужно было что-то делать: кафедра фольклора была уничтожена, но фольклористы-то остались! И дипломники, и аспиранты. И вот тогда где-то там, «в верхах», вспомнили об опальном «немце». Правда, за последнее время он опять успел подмочить репутацию, издав книгу «Исторические корни волшебной сказки», в которой, по мнению ретивых рецензентов, «протаскивались религиозные идеи». Однако на фоне губительной «космополитической заразы» это уже не выглядело слишком серьезной опасностью.

Короче, осенью пятидесятого года Владимир Яковлевич пришел в нашу аспирантскую группу в качестве руководителя. Пятидесятый год был последним, заключительным годом моей аспирантуры. Но вступала я в него, не имея в заначке ничего, кроме названия диссертационной темы. Первый год, как водится, ушел на сдачу «минимумов», половину второго съели всевозможные «общественные поручения», а дальше наступили названные выше события, отнявшие у меня любимого учителя и совершенно выбившие меня из колеи. И сейчас на вопрос нового руководителя: «Что у меня сделано по теме?» — я могла ответить только красноречивым молчанием. Реакция последовала незамедлительно: «Через месяц принесете первую главу или расстанемся».

Я знала, что это — не пустые слова. Слухом земля полнится, и нам было известно, что Пропп — единственный из руководителей, способный запросто «уволить» аспиранта, даже добравшегося до третьего курса. (Однажды в будущем он расскажет мне с возмущением об одной своей аспирантке, которая в ответ на его упрек в недостаточном усердии сказала, что работает по восемь часов в сутки. «Представляете, — негодовал Владимир Яковлевич, — всего по восемь! Я ей сказал, что нужно работать по шестнадцать!»)

Надо сказать, что в это время, после всего, что случилось, я не очень-то дорожила своим аспирантским статусом. Но сейчас на меня смотрели требовательные глаза человека, перед которым я не переставала ощущать «священный трепет». И так вдруг захотелось доказать, что «и мы не лыком шиты!» Словом, я прочно засела в Публичку (так фамильярно именовали мы тогда Государственную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина) и через месяц явилась с черновиком первой главы. Владимир Яковлевич тут же, при мне, пролистал ее, и впервые за все годы знакомства я увидела, как он улыбается...

Я закончила диссертацию в срок. Помогла и жесткая требовательность нового руководителя, и, что главное, — его собственный пример великого подвижника, свидетельствующий, что как бы ни пытались всякие бездари и конъюнктурщики загнать в угол настоящую науку — она жива, и служить ей — дело чести.

Владимир Яковлевич редко хвалил меня, равно как и моих товарищей по аспирантуре. Его истинное отношение ко мне я поняла только в день защиты кандидатской диссертации. Он не присутствовал на ней, был болен. Но, вернувшись в свою «общагу», я нашла на столе телеграмму: «Поздравляю блестящей защитой. Пропп». Телеграмма была отправлена в час, когда защита только что началась, и было совершенно неизвестно, окажется она «блестящей» или провальной (кстати, последний вариант вовсе не исключался: мы оба знали, что реакция знакомившихся с диссертацией фольклористов отнюдь не однозначна). Но он-то, оказывается, не сомневался! Это было для меня счастливым открытием. И «открытие» самого Проппа, уже не как ученого, а как человека, началось именно с этого дня.

Я уехала работать в Петрозаводск, но довольно часто наведывалась в город моей студенческой и аспирантской юности. Каждый раз по приезде я прежде всего отправлялась на улицу Марата, где в крохотной полуподвальной квартирке ютилась семья моего учителя. Квартирка была переоборудована из бывшей «швейцарской», перегороженной книжными полками на три отсека: кабинет, комнату сына и общую, служившую и гостиной, и спальней, и кухней. В «кабинете», кроме книг, помещалось только пианино (на котором Владимир Яковлевич играл мне иногда своего любимого Баха).