«11 декабря 1950 года.
Дорогая Оля!
От всей души поздравляю Вас с появлением у Вас маленькой Машеньки, а маленькую Машеньку поздравляю с появлением на этот свет, где в общем живется не так уж плохо. Очень, очень за Вас рад и желаю Вам, чтобы Вы в своих детях были счастливы. Пишу “детях”, т. к. теперь надо думать об Иванушке. Павел Николаевич съел бы Вас живьем, а я нет, я даже рад, а диссертация подождет.
За нее я не беспокоюсь, а беспокоюсь за Вас, пока Вы находитесь в учреждении, именуемом больницей.
Надеюсь, что Вы выйдете скоро и что у Вас все хорошо.
Умница! Хвалю.
Ваш В. Пропп».
И вот осенью 51 года я везу Владимиру Яковлевичу наспех дописанную диссертацию и Машу, важно восседающую в голубой коляске. Владимир Яковлевич и его жена Елизавета Яковлевна встретили меня так тепло и сердечно, что все мои тревоги прошли. Владимир Яковлевич сфотографировал этот наш визит. Оказалось, что он увлекается фотографированием и особенно любит снимать детей. В дальнейшем Владимир Яковлевич часто приглашал меня с дочерью к себе, а когда родилась вторая, пришел с Елизаветой Яковлевной к нам в гости и подарил новорожденной красивый розовый конверт.
Детские фотопортреты Владимира Яковлевича отличались не только профессионально высоким уровнем работы, но и глубиной психологизма.
Наши отношения становились все более дружескими, особенно после того, как я защитила диссертацию в феврале 1952 года. Теперь мы были коллегами, и Владимир Яковлевич стал называть меня в университете только по имени и отчеству. Кликать своих учеников до старости по имени и на «ты» — этого он не мог себе и представить.
Чем больше я узнавала Владимира Яковлевича, тем более утверждалась в странной мысли, что Владимир Яковлевич принадлежит к какой-то ушедшей цивилизации, уже покинувшей землю. Даже внешность его — большие, чуть выпуклые карие глаза под тяжелыми веками, усы и бородка «эспаньолка», которых никто уже не носил тогда, напоминали портреты людей Возрождения, а может быть, даже Средневековья. Обхождение с женщинами шло явно от рыцарских времен.
Однажды я увидела в пустом коридоре филфака, как Владимир Яковлевич приветствовал Ольгу Михайловну Фрейденберг. Эта гениальная женщина, явно недооцененная современниками, пользовалась особым уважением Владимира Яковлевича. И вот, встретившись с нею в пустом коридоре, он вдруг согнулся в почтительном поклоне, слегка помахав перед собой правой рукой, в которой я вдруг «увидела» шляпу с тяжелым до пола пером.
Сейчас мы гораздо больше знаем о людях этой ушедшей цивилизации: Вернадский, Вавилов, Чаянов, Чижевский, Флоренский — вот ее представители. Тогда мы не знали о них ничего. Владимир Яковлевич был один такой среди тех, кто работал в те годы. Никто из них не печатал всех своих трудов в невыгодном безгонорарном издательстве ЛГУ. Только вторые издания приносили доход, первые же были сущим разорением: одна перепечатка текста чего стоила! При этом в доме не было лишних денег: Владимир Яковлевич помогал своей старшей дочери и внучке, содержал семью своей первой жены, когда в 1937 году они лишились кормильца; сестра Елизаветы Яковлевны, инвалид, жила до самой смерти в их доме, помогал он и своим двум сестрам.
Когда Владимир Яковлевич умер, деньги на памятник собрали среди учеников и друзей Владимира Яковлевича. Прекрасную его фольклорную библиотеку Елизавета Яковлевна продала за бесценок (три тысячи, больше дать не смогли!) в Петрозаводск, а деньги разделила между родственниками Владимира Яковлевича, послав и двум старушкам-пенсионеркам, сестрам Владимира Яковлевича, которые бедствовали где-то в провинции.
Жители флигелька на Марата быстро узнали, что профессор из полуподвала никогда не отказывается дать в долг «до получки», и пьяницы-соседи начали этим беззастенчиво пользоваться, их жены еще и скандалы устраивали: «Зачем дал моему на опохмелку!»
Елизавета Яковлевна видела в этом поощрение пьянства и тоже не одобряла, но Владимир Яковлевич искренне недоумевал: «Но ведь если он просит, значит ему действительно нужно!» Не скупился он и на щедрые подарки ученикам в связи с разными событиями и на всякие взносы, которые вечно собирали с нас на кого-нибудь или что-нибудь.
На личные расходы оставалось явно мало: я помню Владимира Яковлевича всю жизнь в одном костюме и стареньком синем демисезонном пальто, которое он носил зимой и летом. На плече оно разорвалось и было зашито через край. Одно домашнее платье было и у Елизаветы Яковлевны, в последние годы уже порядком заштопанное, а на волосах дома — сетка, чтобы прическа была всегда в порядке. Проблема одежды для себя никогда, видимо, их не волновала. Не было и никаких излишеств в быту. Гостей встречали хлебосольно, но меню было обычным, как у нас всех, профессорской роскоши никогда не бывало...
Удивляло нас, что Владимир Яковлевич никогда не позволял себе ни слова сказать про тех, кого он не любил и кто ему причинял много неприятностей. Даже в самых грубых разносных статьях про него он пытался найти какой-то смысл.
Мы тогда жаловались ему на бесцеремонность и грубость ректора А. А. Вознесенского. Он всегда останавливал нас: «О нем я могу говорить только с благодарностью — он спас меня от смерти!»
Действительно, в июле 1941 года Пропп получил из милиции повестку: в 24 часа явиться, имея запас вещей и продуктов. Это была срочная высылка из Ленинграда всех немцев. Владимир Яковлевич пошел к ректору с этой повесткой, и тот быстро освободил его от явки, которая, конечно, грозила бы гибелью и Владимиру Яковлевичу, и его семье.
Никто так не жалел Вознесенского, как Владимир Яковлевич, когда вслед за братом, Н. А. Вознесенским, был расстрелян и А. А.
Умение быть благодарным за добро — одна из характерных черт этой ушедшей цивилизации, как и глубокое чувство своего человеческого достоинства: не отрекаться никогда от того, что считаешь истиной, и не позволять унижать себя.
Запомнился один эпизод из быта кафедры фольклора. При подведении итогов года оказалось, что у Владимира Яковлевича не хватает до полной нагрузки 20 часов. М. К. Азадовский заявил: «Ну вот, курсом на ОЗО мы догрузим Владимира Яковлевича!», и тут впервые Пропп взорвался. «Этого курса я читать не стану!» — покраснев от гнева, заявил Владимир Яковлевич. Действительно, все курсы в это время читал Владимир Яковлевич (М. К. страдал болезнью голосовых связок), а всех аспирантов вел М. К. Нагрузки несопоставимые по трате энергии, при этом ничего не стоило списать недостающие часы на консультации или еще что-либо фиктивное, так делали всегда. «Догрузка» ОЗО была унижением, Владимир Яковлевич этого не допустил.
Получив аспирантов М. К. Азадовского, Владимир Яковлевич ни словом, ни намеком, ни даже интонацией голоса не показал своего отношения к бывшему начальнику, хотя многие другие на его месте не удержались бы.
Когда Владимир Яковлевич незадолго до ухода на пенсию в течение года заведовал кафедрой русской литературы, он удивил коллег и идеальным порядком в делах кафедры, и строгой требовательностью к коллективу. Однако все подчинялись, уважая моральный авторитет Владимира Яковлевича, хотя и звали его, шутя, «железный канцлер». Внутренняя дисциплина и высокая требовательность к себе и другим были его характерными чертами.
Вспоминали, что в годы эвакуации ЛГУ в Саратове Владимир Яковлевич ходил на все трудповинности и копал землю вместе со всеми в жару и в холод, хотя для профессоров это, вероятно, не было таким уж обязательным.
Отношение Владимира Яковлевича к студентам тоже резко отличалось от общей послевоенной нормы. До войны преподаватели уделяли большое внимание каждому отдельному человеку. Помню, как профессору И. И. Толстому понравилась моя записка на лекции. Он попросил автора (я не подписалась) подойти в перерыв, повел меня в буфет, усадил пить чай с собой, разговаривал, выясняя мои интересы. А я была для него неизвестная первокурсница. С первого курса М. К. Азадовский намечал перспективных студентов в свой семинар. И так было почти у всех. В послевоенные годы эта тенденция ослабела, а погромы 49–50 годов почти полностью подорвали близкое общение студентов и преподавателей. И петух не успевал кукарекнуть, как многие из семинара трусливо отрекались от своего учителя-«космополита». Оставались немногие доверенные люди, которые старались не афишировать свою связь с опальным учителем. На дому проводили занятия лишь те, кому по болезни было трудно ходить. Например, В. Е. Евгеньев-Максимов, А. Н. Орлов и другие старики.
Пропп же и в эти трудные времена не утратил способности в каждом искать нечто индивидуально ценное и пестовать это качество. Он удивительно умел ободрять людей и внушать им веру в свои силы, М. П. Чередникова вспоминала, что только самые безнадежные доклады в фольклорном студенческом семинаре не вызывали одобрительных замечаний. В таких случаях Владимир Яковлевич замолкал и мрачно смотрел на тополь за окном. Студенты знали, что это сигнал крайнего его неудовольствия, хотя он признавал печальную необходимость существования и слабых учеников.
Владимир Яковлевич заботливо отучал студентов от синдрома экзаменационного страха, который часто заставлял первокурсника бросать самый простой билет и бежать с экзамена. В послевоенном нервном поколении такая реакция не была редкой. Владимир Яковлевич заставлял такого студента вернуться, сесть и все хорошенько обдумать. Его благожелательность успокаивала, и все обычно кончалось благополучно.
Это внимание к студенту мы, ученики Владимира Яковлевича, переняли от него. Я однажды даже на вступительных экзаменах в ЛГУ, где конкурс был огромный и надо было «резать», а не уговаривать, заставила одну девицу вернуться и обдумать ответ. Оказалось, что она знает все на твердую пятерку, а сработал «синдром страха».
Студенты очень ценили не только академическое, но и человеческое внимание к себе Владимира Яковлевича. Я не знаю другого примера, чтобы профессор годами переписывался со своими бывшими ученицами, попавшими надолго в больницу, как Лариса Ивлева, или в трудные условия работы, как М. Чередникова или Юля Пантелеева. Юля признавалась мне потом, что только письма Владимира Яковлевича позволили ей год выдержать работу учителя в детской трудовой колонии, где ученики бросали в нее поначалу дохлыми кошками.